К книге
Всё об ОрсинииМалафрена. Часть VI Необходимая страсть. IV
57%
Малафрена. Часть VI Необходимая страсть. IV
28

Короткая и теплая летняя ночь прошла под грохот и треск печатных станков, под крики и смех, перемежавшиеся недолгими, но бурными речами. Журнал решил выпустить сводку новостей под крупно набранным заголовком: РЕВОЛЮЦИЯ! Помещение типографии было завалено листовками, их разбрасывали по улицам, пачками отправляли в провинции. В сводке кратко сообщалось о революции в Париже и о том, что Национальная ассамблея продолжит работу и в ближайшее же время рассмотрит неотложные вопросы, касающиеся отношений с новым правительством Франции, а также новые условия сбора налогов и порядок наследования престола в Орсинии.

– У этой бомбы слишком много запалов, – сказал Брелавай, прочитав сводку.

Они с Орагоном всю ночь носились по городу и оповещали депутатов, что ассамблея завтра, как всегда в девять, начинает свою работу. Когда в типографии им делать больше было нечего, Итале, Брелавай и Санджусто отправились на Соборную площадь, где до поздней ночи не расходилась огромная толпа и агитация велась наиболее активно. Наступал прохладный августовский рассвет, и под высоким, расчерченным облаками бесцветным небом площадь казалась огромной и пустой. Собор по-прежнему невозмутимо высился над нею, заботясь лишь о том, чтобы сохранить свои величественные и изящные башни и выстроившиеся вдоль стены ряды каменных святых и королей. Друзья двинулись дальше по направлению к Элейнапраде. Набережная была оцеплена дворцовой стражей; всадники, сонно обмякнув, сидели в своих высоких седлах. За ними на лужайках под деревьями бесцельно роились толпы людей; люди перемещались с места на место, собирались кучками, расходились и сходились вновь… Постоянное движение людей и негромкое, но неумолчное жужжание голосов в суровый и задумчивый час рассвета производили странное впечатление.

Итале, сперва собиравшийся пойти к Карантаю и хотя бы немного поспать, все же решил остаться, и Брелавай побежал купить в ближайшей лавчонке хлеба и сыра, поскольку все изрядно проголодались. Вернулся он очень быстро, словно опасаясь, что даже за те десять минут, что он будет отсутствовать, может произойти что-то интересное и существенное. Небо светлело, становясь выше, и солнце уже освещало верхушки каштанов. Но если не считать восхода солнца, ничего особенного так и не произошло. Наступило теплое августовское утро, и еще более разросшаяся толпа заполнила все пространство под старыми деревьями, безучастно взиравшими на людскую суету. Итале и оба его приятеля пробились сквозь толпу к дворцовой ограде, где на посыпанной гравием площадке перед воротами выступали депутаты, представители левого крыла; их выступления прерывались ожесточенными спорами с офицерами королевской стражи, требовавшими разойтись и не устраивать митинг. Итале, впрочем, особого внимания на это не обращал – его гораздо больше беспокоили все возраставший напор толпы и беспорядочное движение внутри ее. Кроме того, ему безумно хотелось спать.

– А вон Ливенне, – сказал ему Брелавай. – Аристократ из Совены, представитель левых.

– Да, я о нем уже слышал. Он, по-моему, не посещал заседания весь последний месяц, – откликнулся Итале и зевнул так, что на глазах у него выступили слезы, помешавшие ему как следует разглядеть крупного светловолосого молодого человека, который говорил офицеру стражи:

– Герр полковник, вы не имеете права держать ворота запертыми. Этот зал принадлежит Национальной ассамблее.

– Сожалею, господин Ливенне, но пока что я выполняю указания вышестоящих лиц, – отвечал ему уже в десятый раз полковник.

– Так пошлите кого-нибудь во дворец и выясните, не будет ли иных указаний! – сердито предложил ему Ливенне, и давившая на ограду толпа проревела что-то в знак одобрения.

Санджусто толкнул Итале локтем:

– Смотри, двух ворон поймали!

Двое депутатов-церковников, пришедших на набережную из чистого любопытства, пытались теперь убраться восвояси, но с ужасом и раздражением поняли, что сомкнувшаяся плотным кольцом толпа им этого не позволит. Оставив тщетные попытки пробраться сквозь толпу, они вернулись и присоединились к группе из сорока или пятидесяти депутатов-либералов, ждавших у чугунных ворот. В толпе все чаще раздавались гневные выкрики и оскорбления; люди у ворот стояли сплошной стеной. Кони гвардейцев нервно переступали копытами; одна лошадь вдруг начала вскидывать голову, пытаясь встать на дыбы, и всадник с трудом осадил ее. Потом послышались радостные возгласы, в воздух полетели шапки и шляпы, и на покрытую гравием площадку с набережной между людской стеной и конной стражей вылетел легкий кабриолет.

– Что это за старичок? – спросил Санджусто, поскольку шум в толпе еще усилился.

– Это князь Могескар. Двоюродный брат Матиаса Совенскара. Нобилиссим. И хватило же у старика мужества сюда приехать!.. Да здравствует Могескар! – закричал Итале, и толпа с энтузиазмом подхватила:

– Да здравствует Могескар!

Князь вылез из кабриолета, подтянутый, аккуратный, чуть резковатый в движениях. Он был уже очень стар. Подойдя к Орагону и Ливенне, он сказал:

– Доброе утро, господа. Интересно было бы знать: почему перед носом у депутатов запирают дворцовые ворота?

Он явно заразился живым и беспокойным духом противоречия, витавшего над толпой. Впрочем, все терпеливо ждали. Соборный колокол густым басом пробил десять. Восемьдесят депутатов ассамблеи продолжали стоять на усыпанной белоснежным гравием и ослепительно сверкавшей на солнце площади перед воротами. Князь Могескар пригласил пожилого священника посидеть у него в кабриолете. «На таком солнце нам, старикам, тяжеловато стоять», – посетовал он и тоже сел, прямой, с безупречной осанкой, хорошо видимый всем в лучах яркого утреннего солнца. Стефан Орагон все это время находился неподалеку от Могескара; это он придержал ту лошадь, которая испугалась напиравшей толпы. Орагон всегда лишь отражал чьи-то чужие лучи; его неудержимо влекло к людям ярким, обладающим властью, словно он считал свою собственную – и немалую! – способность притягивать к себе людей не даром, а недостатком. Кроме того, Орагон просто не умел быть один. Однако на самом деле он куда лучше Могескара, или Ливенне, или этого полицейского полковника знал, что такое власть над людьми, и лучше других понимал, что это он, Орагон, является центром собравшейся у дворцовых ворот толпы, душой этого огромного конгломерата, этого временного единства самых различных людей. Если он решит перейти к конкретным действиям, толпа последует за ним.

Итале, изнемогая от жажды и желания спать, тупо переминался с ноги на ногу, потому что болели обе, и раздраженно посматривал на окна верхних этажей дворца, мрачной громадой нависавшего над площадью на фоне светлого, затянутого легкой дымкой неба. Вдруг он почувствовал, что ноги его отрываются от земли и неведомая сила влечет его куда-то по воздуху, и успел лишь изумленно воскликнуть: «Что это?» Он тщетно пытался обрести былое равновесие, отчаянно толкался, его тоже толкали со всех сторон, но никто уже больше не стоял спокойно: толпа перестала ждать и ринулась вперед. Итале слышал какие-то приказы на немецком о том, чтобы сменили каждого второго, слышал крики людей: «Что это? Они собираются стрелять!» – и высоко над толпой видел Орагона, взобравшегося на одну из пушек вдоль чугунной ограды. Орагон что-то кричал, указывая в сторону дворца. Шум вокруг стоял невообразимый, и все же сквозь этот шум Итале отчетливо расслышал некие новые звуки – сухой, далекий, раздраженный, точно у старой девы, голос оружия и ржание перепуганных лошадей. Но толпа напирала, рвалась вперед, как бы всасываясь в двери дворца, утекая с залитой солнцем площади и разливаясь по гулким коридорам с мраморными полами и украшенными лепниной потолками. Потом вдруг потолок взметнулся куда-то вверх, и сразу стало легче дышать. Итале понял, что они достигли Зала Собраний, и обнаружил рядом с собой Санджусто, с которым они, как оказалось, все это время не размыкали рук. Орагон тоже был неподалеку; он стоял на каком-то возвышении и громко призывал депутатов выйти из толпы. Итале с облегчением вздохнул, немного растер ноющие плечи и руки, смахнул пот со лба и, оглядевшись, сказал Санджусто:

– Давай-ка выбираться отсюда. Попробуем подняться на галерею.

Он с удивлением обнаружил, что совершенно охрип, словно долго кричал. А впрочем, может, и кричал, кто его знает. Он не очень хорошо помнил эти последние мгновения. Друзья попытались пробраться к боковой двери, что вела наверх, на узкую галерею, где обычно размещались репортеры, но путь им преградила группа людей, тащивших какие-то тяжелые мешки, которые они свалили прямо на пол возле трибуны. Гул голосов в зале немного стих и стал похож на мерно бьющиеся о берег волны прибоя. Пространство вокруг трибуны моментально расчистилось, когда люди увидели, что это не мешки, а трупы. У одного из убитых было напрочь отстрелено лицо. Руки его, застыв, нелепо торчали из сползших рукавов; носки потрескавшихся старых башмаков смотрели вверх. На голове у него уцелело только одно ухо, нормальное человеческое ухо, странно контрастировавшее с кошмарным кровавым месивом, которое было когда-то лицом. Второй убитый, мужчина средних лет, вовсе не выглядел мертвым и удивленно смотрел на всех широко раскрытыми ясными глазами. Прямо над трупами, на трибуне, Итале и Санджусто увидели светлые волосы и молодое лицо Ливенне, который говорил, громко и отчетливо произнося каждое слово:

– Эти двое и многие другие заплатили чей-то чужой долг. Но больше этого не повторится! Мы не выкупаем нашу страну, мы требуем вернуть ее нам, ибо она принадлежит нам по праву наследия! Запомните это! Насилие нам ни к чему; нам не нужны жертвы. Мы кредиторы, не должники!

По лицу Итале текли слезы, которых он даже не замечал. Однако слезы эти быстро высохли, когда они с Санджусто вновь принялись пробиваться к боковой двери и лестнице на галерею. Только добраться им туда было, видно, не суждено.

В течение шести часов они стояли у дальней стены Зала Собраний, пока длилось заседание ассамблеи, на котором присутствовали сто тридцать депутатов и тысячи простых слушателей. Они проголосовали за ведение всех дебатов только на родном языке, а также вынесли несколько решений, придать которым законную силу мог один лишь король; единодушно проголосовали за то, чтобы передать от имени своего государства поздравление новому королю Франции, хотя еще не знали, кто это – герцог Бордоский или Луи-Филипп Орлеанский; по слухам, президентом новой французской республики был уже назначен маркиз Лафайет[49].

– Они выберут Луи-Филиппа, – сказал Санджусто. – Этот старый гриб всю жизнь только и делал, что ждал. И всегда своего в итоге дожидался. Вот уж действительно, кто умеет ждать, всегда свое получит!

Итале кивнул, почти его не слыша, потому что с напряженным вниманием вслушивался в речь выступавших на трибуне, обнаружив, к своему удивлению, что с трудом понимает и запоминает то, о чем они говорят. Сейчас на трибуне был Могескар. Его резковатый голос чуть дребезжал от напряжения и старости:

– Я присягну королевскому дому Совенскаров, как присягали мои и ваши предки. Я поступлю так с радостью, когда придет время. Но оно еще не пришло. Мы можем называть Матиаса Совенскара королем, но можем ли его короновать? Можем ли должным образом защитить его? Меттерних выслушает наши просьбы, потому что ему нужен мир, но не будет выслушивать требования. У нас нет сил противостоять нынешней власти. Ради безопасности нашего короля умоляю вас не совершать поспешных поступков!

Его слова показались Итале совершенно разумными, но тут Орагон и другие ораторы принялись доказывать – и доводы их были не менее разумны и аргументированны, – что единственная надежда заключается в быстром и решительном возведении на трон Матиаса Совенскара, пока Австрия не успела еще опомниться и вмешаться. Fait accompli[50], бескровная революция, фатальное промедление, австрийские войска, общеевропейское восстание – эти слова и термины путались, образуя какой-то немыслимый клубок, и каждый раз цель всех этих бесконечных высказываний ускользала от понимания; а может, этой цели и не было вовсе? Колокол собора пробил пять. Итале, вздрогнув, очнулся: видимо, он на мгновение так и задремал стоя.

– Пойдем-ка отсюда, Франческо, – сказал он Санджусто.

Однако им снова не удалось осуществить задуманное, ибо в дверях они столкнулись с делегацией, явившейся из дворца Рух: под охраной дюжины гвардейцев в зал вошли министр финансов Раскайнескар и премьер-министр Корнелиус. Последний подошел к трибуне, что-то сказал Ливенне и Орагону, одарил всех своей приятной ласковой улыбкой и обратился к залу:

– Благодарю вас, господа, за позволение несколько нарушить ход вашей дискуссии. Дело в том, что я явился сюда, чтобы передать вам послание великой герцогини. Ее светлость весьма сожалеет о том, что ее просьба о переносе сессии вызвала среди депутатов столь сильное разочарование, и намерена, идя навстречу пожеланиям своего народа, завтра же попросить ассамблею возобновить свою деятельность уже в ближайший понедельник. Герцогиня также просила меня передать уважаемому собранию, что от имени нашего государства новому королю Франции Луи-Филиппу были посланы самые искренние поздравления. Кроме того, великая герцогиня хотела бы поблагодарить депутатов за весомый вклад в установление в нашей столице мира и порядка в течение минувшего и весьма бурного дня. Ее светлость надеется, что этот порядок будет соблюдаться и впредь и не последует каких-либо неприятных инцидентов, связанных…

– Каких еще инцидентов? А как насчет тех, кого сегодня утром убили?

Этот выкрик донесся из партера и вызвал в зале настоящую бурю. Желающих немедленно выступить оказалось великое множество, они рвались к трибуне, но были остановлены зычным голосом Орагона:

– Это не просто собрание, господин премьер-министр! Это Национальная ассамблея, государственный орган! И передайте, пожалуйста, ее светлости, что, пока король Матиас не перебрался в Красной и не занял свое законное место на троне, управление государством будет производиться отсюда, из этого зала! А также, господин Корнелиус, скажите великой герцогине, что мир и порядок зависят главным образом от того, пожелает ли она подчиниться нам, законному правительству Орсинии!

Корнелиус некоторое время молча смотрел на него, потом огляделся и пожал плечами.

– Это просто безумие! – только и сказал он, повернулся и пошел прочь.

Действовал он, впрочем, как всегда, решительно, и, поскольку желающие выступить рвались к трибуне и в зале возникло некоторое замешательство, Корнелиусу удалось беспрепятственно покинуть зал вместе с Раскайнескаром, лицо которого стало белым как мел. Вместе с ними ушли и все гвардейцы.

– Жребий брошен! – гремел над залом голос Орагона, а зал лихорадочно бурлил, точно охваченный безумием.

– Пошли отсюда, скорей! – сказал Санджусто, и на этот раз им удалось выйти наружу.

Некоторое время они, совершенно ошалев от духоты, постояли возле дворца, с наслаждением вдыхая чистый и свежий воздух. Близился вечер.

А в полночь того же дня Итале стоял на темной улице Эбройи, в двух шагах от площади Рух, и посасывал косточку на пальце, которую ободрал до крови, когда таскал булыжники, помогая строить баррикаду, теперь освещенную самодельными факелами и перекрывавшую улицу в том месте, где она выходила на площадь. Возле него уже давно яростным шепотом спорили двое; голоса были мужские, но настолько похожие, что он не мог отличить один от другого: «Да там три тысячи полицейских километрах в пяти отсюда, ниже по реке, в Басре… Ничего, Рух скоро будет отрезан… Мы рассчитываем на то, что полицейские перейдут на нашу сторону… Кто тебе сказал, что они перейдут? Они, между прочим, вооружены… Ну и что, что вооружены?..» Рядом с Итале на обочину тротуара присели две женщины; одна из них кормила ребенка грудью, но говорили они тоже не умолкая: «Я ему говорю: яйца забыла!.. Ах ты господи, что ж это творится!» – печально вздохнула одна, а другая засмеялась: «А ты деньги копи и жди себе – вот что я ему сказала!..» Мимо, к противоположному концу улицы, пробежала группа людей; их сопровождал какой-то странный глухой рев. Потом человек тридцать не то подкатили, не то просто подтащили к баррикаде какой-то черный предмет: это оказалась пушка, и это ее металлические колеса так грохотали по булыжной мостовой. Всюду мелькали факелы, отбрасывая уродливые, будто кривляющиеся, тени. Итале успел в свете факелов рассмотреть сидящих у самых его ног женщин. Ребенок на руках у одной из них был совсем мал; его головенка, покоившаяся на обнаженной материнской руке, казалась невероятно крошечной. Когда пушка наконец проехала мимо, Итале снова услышал негромкое причмокивание – это младенец сосал грудь – и суховато-спокойные голоса женщин: «…вот я и говорю, не рассказывай мне сказки, я не на прошлой неделе из яйца вылупилась!» А рядом все продолжали шепотом спорить мужчины: «Улицы… Пушки…» Итале сделал несколько шагов по улице и разыскал на баррикаде Санджусто.

Мятежникам потребовалось немало времени, чтобы как следует установить пушку, а потом снова укрепить развороченную этой махиной баррикаду. Мужчины то и дело подходили и давали советы насчет того, как лучше заряжать пушку, как поджигать порох. Некоторым хотелось просто ее потрогать. Только у двадцати пяти мужчин из тех, что собрались по эту сторону баррикады на улице Эбройи, имелись ружья. Почти вся редакция журнала «Новесма верба» тоже была здесь. Но Карантая Итале не нашел. Кто-то сказал ему, что Карантай все еще на заседании ассамблеи; другие уверяли, что видели его на другой баррикаде, на улице Гульхельма. Итале вскарабкался на самый верх и, стоя прямо над пушкой, осмотрел оттуда площадь. Она была пуста и освещена лишь неровным светом факелов, да из окон дворца на булыжную мостовую падали полосы света. За чугунными воротами, ведущими в сад, тоже никого не было видно. И всю ночь никто у ворот так и не появился.

Несколько человек втащили на самый верх баррикады матрасы, за которыми можно было бы укрыться от выстрелов. Санджусто и Итале лежали рядом, устроившись поудобнее и не выпуская ружей, и внимательно следили за воротами. Оба не спали уже почти двое суток. Время от времени они обменивались краткими репликами.

– Что это там?

На соседней баррикаде, на улице Палазай, тоже что-то устанавливали, втаскивая наверх.

– Наверное, еще одну пушку притащили.

– Нет, эта штуковина прямо в небо смотрит.

В колеблющемся свете факелов разглядеть, что это такое, было невозможно. Итале не выдержал и положил голову на руки, то засыпая на какое-то мгновение, то просыпаясь и не успевая даже понять, что уснул. Ему казалось, что он качается в лодке на тихой поверхности озера, а руку свесил за борт и крошечные волны время от времени ласково лижут ее, но все же невозможно понять, волны ли касаются его руки или просто влажный воздух над водой… Верной, разыскавший их на баррикаде, прилег с ними рядом, тихонько тряхнул Итале за плечо и что-то протянул, низко склонив к нему свое усталое, симпатичное, молодое лицо. Оказывается, он принес целую шапку яблок. Все тут же повеселели и принялись грызть яблоки, время от времени тихо переговариваясь.

– Как ты думаешь, Сорде, днем-то они выступят?

– Подождем, посмотрим.

– А по-моему, они тут из тяжелой артиллерии все сразу разнесут.

– Весь город? Лучше бы подождали да согнали побольше полиции. Хочешь яблочко, Франческо?

Но Санджусто уже снова спал.

– Рассвет скоро, – тихо промолвил Итале, и снова все замолчали.

На северо-западе над крышами мерцало розовое зарево, то затухая, то разгораясь вновь – что-то горело в Старом квартале. Там вообще все время что-то горело; немало пожаров случилось и в других районах города. Наконец зарево почти погасло. Побледнели и немногочисленные освещенные окна во дворце Рух. Итале поднял голову: на серо-голубом небосклоне разгоралась заря. Он стряхнул с себя остатки сна и сел на косо лежавшем матрасе, глядя на восток, на дальний конец улицы Эбройи, которая резко уходила вниз, за гетто, раскинувшееся в низине между площадью и рекой и еще тонувшее в ночной мгле. Гетто горбилось крышами тесно стоявших домов, а слева от него виднелся Университетский холм, за которым Итале когда-то жил. На холме, высоко над городом, ярко горел крест на шпиле университетской часовни, дрожал, переливался, и этот золотистый свет струился по шпилю, летуче касался соседних крыш и каминных труб… Итале снова повернулся в сторону дворца и увидел, что его стены теперь залиты рыжеватым светом зари и выглядят удивительно теплыми и живыми на фоне мертвенно-серого западного края неба. Наступало чудесное летнее утро. Итале больше не чувствовал усталости, только есть хотелось ужасно. Несмотря на владевшее им возбуждение, голова работала спокойно и четко, мысли больше не скакали и не метались, а стали очень определенными и конкретными; он думал о том, каковы планы тех, кто сейчас в осажденном дворце, и о том, что в пригородах люди сейчас уже встали и принимаются за обычные свои дела, не в силах даже представить себе, что происходит в центре, и о том, каково это будет, когда тебя подстрелят посреди улицы и ты почувствуешь руками и щекой холод булыжной мостовой. Итале любил Красной, любил островерхие темные крыши его домов, в которых сейчас еще спали люди, любил всегда солнечный Университетский холм, любил этот старинный дворец, залитый сейчас красноватым светом зари, любил эти булыжные мостовые. То был его город, его соотечественники, его день.

– Жаль, что я не побрился, – громко сказал он, и Санджусто понимающе кивнул, зевая во весь рот.

Друзья взобрались на самый гребень баррикады и стояли как бы между стенами замка и встающим солнцем. Голова у Итале была ясной, чувства еще более обострились, и он ощущал себя абсолютно счастливым, стоя вот так на баррикаде рядом с надежным другом, без оружия, любуясь равнодушным и спокойным светом зари, заполнявшим для него сейчас весь мир. У него ничего больше не осталось – ни оружия, ни убежища, ни будущего. Во имя этого дня, которого так долго ждал, он и прожил свою жизнь. Почти с нежностью подумал он о тех солдатах, что потеют от страха там, за мощными каменными стенами дворца. Сам он ни о чем не беспокоился. Да и о чем ему было беспокоиться? Мало того, стоя на вершине баррикады, он с трудом удерживался, чтобы не закукарекать, как петух, от радости, вызванной наступлением столь великолепного утра.

Итале посмотрел на Санджусто, сунул руки в карманы и спросил, улыбаясь:

– Ты веришь в Бога, Франческо?

– Конечно. А ты разве нет?

– А я, слава богу, нет!

Санджусто только головой покачал. У него настроение тоже было довольно бодрое, однако особого возбуждения он не испытывал; мало того, был охвачен мрачным предчувствием, почти уверенностью, что сегодня его убьют. Свобода – это прекрасно, и раньше он искренне желал, чтобы когда-нибудь ему была дарована именно такая смерть, но теперь, когда все это стало реальностью, когда, как ему казалось, смерть уже стояла на страже, ему вдруг стало горько оттого, что умрет он, сражаясь за свободу не своей страны и не на родной земле; его снедала тоска по дому.

– «И свет во тьме светит, – пропел во весь голос Итале, – и тьма не объяла его!»[51]

Санджусто засмеялся и словам, и петушьему пению Итале. К ним взобрался Брелавай, огляделся, сел и снял башмак.

– Всю ночь было некогда камешек вытряхнуть! – пожаловался он. – Вы только гляньте, какую он мне в носке дыру протер!

– Женился бы ты, что ли. По крайней мере, носки бы тебе кто-то штопал.

– Ни за что, пока не найду себе графиню, как молодой Лийве! – воскликнул Брелавай и приблизил к Итале свое смуглое, с резкими чертами лицо. – Или уж по крайней мере баронессу.

– Уж баронесса-то тебе носки точно штопать не будет! Ого! Посмотрите-ка туда!

Над баррикадой на улице Палазай поднялся высокий шест, с которого неподвижно – из-за полного безветрия – свисал красно-голубой флаг. Все головы дружно повернулись в ту сторону. Уже восемнадцать лет никто не видел, чтобы этот флаг поднимали, а молодежь на баррикаде и вовсе никогда его не видела.

– А сбегаю-ка я на улицу Гульхельма, – сказал Брелавай, – посмотрю, нет ли там Карантая. – Он уже начал спускаться, но Итале остановил его:

– Послушай, если увидишь Дживана, скажи ему, что нам всем надо сегодня непременно собраться – лучше всего в редакции.

– Ну, если дела пойдут плохо, нам туда лучше не соваться.

– Хорошо, тогда у Геллескара. Договорились?

– Угу, я через полчасика вернусь. А вы садитесь за стол и завтракайте, не ждите меня!

И Брелавай ушел, а они остались на баррикаде и ждали, тихо переговариваясь. Теперь солнце заливало уже по крайней мере треть дворцовой площади.

Пройти прямо через площадь Брелавай не мог и вынужден был сделать довольно большой крюк, чтобы попасть на соседнюю улицу Гульхельма. Он вышел на нее в двух кварталах от площади и сразу налетел на разъяренную толпу людей в штатском, которые окружили отряд полицейских. Брелавай видел белые с золотом мундиры, но не мог определить, сколько же в отряде человек. Очевидно, из основного гарнизона в Басре прислали подкрепление, полагая, что дворцовой страже не справиться. Возглавлявшие отряд лейтенант и капитан полиции о чем-то яростно спорили с мятежниками. Брелавая все время толкали, толпа с каждой минутой становилась все теснее и все свирепее; у людей явно чесались руки, и больше всего им хотелось немедленно разоружить полицейских. Шум стоял невообразимый. Потом здешние руководители повстанцев предприняли попытку расчистить проход по улице в обратную от дворцовой площади сторону, и Брелавай услышал, как один и них, рабочий лет сорока, горячо и с отчаянием говорит капитану полиции: «Сейчас же уводите отсюда своих людей! Скорее!» Но капитан оскорбленно заявил с сильным немецким акцентом: «Никогда! Нам приказано пройти во дворец!» – и тут же отдал соответствующее приказание своему отряду, зажатому толпой. Толпа вздыбилась, подхватила Брелавая и куда-то поволокла; он задыхался под ее напором, лягался, точно норовистый конь, и хватался руками за любую опору, чтобы устоять на ногах. Когда наконец напор толпы несколько ослабел, он обнаружил, что держится за портупею одного из полицейских. Оба изумленно уставились друг на друга; между ними было не более десяти-пятнадцати сантиметров, а вокруг раскачивалась и ревела толпа, и они раскачивались вместе с нею, точно влекомые морским течением. «Они открыли огонь», – сказал полицейский, не сводя глаз с Брелавая, и дернулся, пытаясь пробиться сквозь толпу. Брелавай выхватил у него из рук ружье и, колотя прикладом по спинам, чтобы расчистить себе путь, все-таки выбрался из толпы. «А я ружье раздобыл, клянусь Господом!» – ликуя, заорал он, но так и не обнаружил никого, в кого можно было бы выстрелить, а вскоре понял, что ни пороха, ни пуль у него нет. Стрельба стихла; толпа быстро рассеивалась, и Брелавай никак не мог понять, что случилось и куда делся тот отряд полицейских в белых мундирах. Потом он увидел их: все они лежали посреди улицы, человек пятнадцать по крайней мере, и он узнал золотые эполеты капитана, но само его тело напоминало скорее скомканный грязно-белый лоскут – скрюченное, изуродованное. Капитан был затоптан насмерть. Брелавай не мог отвести взгляд от истерзанного тела. А толпа между тем мощным потоком устремилась по улице Гульхельма к баррикаде, и каждый намерен был во что бы то ни стало раздобыть патроны и стрелять, стрелять… Брелавай бросился за ними, страшно взволнованный, крича: «Погодите!»

Защитники другой баррикады, на улице Эбройи, сперва услышали донесшиеся слева негромкие сухие щелчки выстрелов, а потом глухой рев, точно где-то неподалеку прорвало плотину. Какой-то странный темный вал, кипя, перевалил через баррикаду на улице Гульхельма и выкатился прямо на дворцовую площадь, уже полностью залитую ярким солнечным светом. На площади вал распался и превратился в толпу, которая довольно быстро поредела и казалась теперь совсем небольшой и довольно жалкой. До чего же эти люди похожи на вспугнутых кузнечиков, скачущих по жнивью, подумал Итале, с трудом, впрочем, подавив желание присоединиться к ним, особенно когда через другие баррикады стали переливаться потоки мятежников, устремлявшихся на площадь. «Назад! Назад!» – тщетно взывал он, но люди после целой ночи мучительного ожидания, услышав выстрелы и шум обезумевшей толпы, безудержно рвались вперед, на площадь. «Назад! Я приказываю, назад!» Его била нервная дрожь, даже зубы стучали, кружилась голова; ему казалось, что он вот-вот упадет. И тут раздался оглушительный грохот.

– Что это? – крикнул он Санджусто и тут же понял, что это выстрелила пушка, выстрелила буквально у него под ногами.

– Пороху многовато, – проворчал в ответ Санджусто, окутанный клубами дыма.

Тут юный Верной оттолкнул их, ринулся с баррикады вниз и исчез в толпе, сплошным черным потоком лившейся через площадь к чугунным воротам дворца, грозя снести и ворота, и ограду. Еще кое-кто попытался последовать примеру Верноя, но Итале преградил им путь.

– Назад, черт бы вас всех побрал! Назад! Нам нужно удержать баррикаду! – орал он в бешенстве, все время оглядываясь, чтобы видеть, что происходит на площади.

Толпа у ограды вскипала, точно прибой; люди карабкались на ограду и, перевалившись через нее, устремлялись к дверям дворца.

Слышались крики «Ура! Они прорвались!» – и теперь Итале уже и сам с трудом сдерживался, чтобы не броситься на площадь и не присоединиться к толпе. Неожиданно все вокруг точно замерло; Итале успел заметить лишь небольшие облачка дыма, появившиеся в оконных проемах дворца и тут же растаявшие в солнечных лучах. По-прежнему ничего не было слышно, кроме могучего, немыслимого рева толпы, однако в самой толпе стали происходить некоторые перемены: она закачалась и начала рассыпаться; со стороны баррикад в нее все еще вливались потоки людей, но возникло и обратное течение, мощное и беспорядочное, устремившееся в сторону баррикад. И надо всем этим то и дело взлетали белые облачка дыма. Потом раздался перекрывающий все оглушительный грохот и сразу все замерло. Итале скорчился и застыл точно парализованный: он понял, что это заговорили пушки дворца Рух. Теперь значительная часть толпы повернула назад; повсюду он видел перепуганные лица людей, карабкавшихся на баррикаду, сползающих с нее и бегущих по улице дальше, и над этим хаосом слышался непрерывный чудовищный рев пушек. Потом вдруг пушки умолкли, и Итале вновь стал слышать людские голоса. Теперь площадь почти опустела. Толпа растеклась по улицам и переулкам, прячась за баррикады; у чугунной ограды, на камнях мостовой были видны тела убитых и раненых; люди лежали неподвижно и словно чего-то ждали. Головы многих были окружены лужицами крови, на мостовой тоже виднелись красные кляксы. Рядом с Итале присел, чтобы отдышаться, какой-то человек, только что вскарабкавшийся на баррикаду; лицо и волосы у него тоже были вымазаны кровью, уже подсохшей и больше похожей на красную краску. «Пожалуйста, оставьте свои ружья на баррикаде», – спокойно говорил кому-то Санджусто, точно дворецкий, принимающий у гостей пальто. Многие послушно отдавали ему ружья. «На вот, возьми», – сказал он Итале, и Итале взял ружье и пороховницу. Из дверей дворца поспешно выбегали гвардейцы в красных мундирах, таких же ярких, как свежая кровь, и начинали строиться. Распахнутые двери зияли, точно черные разверстые пасти. Санджусто лег на матрас, зарядил ружье, прицелился и выстрелил. Потом снова спокойно зарядил, прицелился, выстрелил. Итале старался ему подражать, но никак не мог сладить с австрийским армейским ружьем. До сих пор ему доводилось держать в руках только охотничьи ружья. Через некоторое время он оставил свои попытки, опустил заряженное ружье и сказал:

– Пошли, Франческо.

– Куда? Зачем?

– Они взяли баррикаду на улице Палазай и скоро зайдут нам в тыл. Давай быстрее! К реке!

Друзья бросились бежать по улице Эбройи.

Выбираясь с площади Рух, Брелавай потерял ружье и дважды был сбит с ног. Теперь он сидел на крыше, примерно на середине пути от дворца Рух до дворца Синалья, и смотрел вниз, на улицу Палазай. Вместе с ним на ту же крышу забрались еще шестеро мужчин, притащив с собой груду булыжников и обломки мебели. Внизу бурлила толпа; люди были сплошь в штатском. Теперь, когда паника улеглась, люди вновь горели гневом, однако никакой конкретной цели их гнев не имел. Отряды дворцовой стражи направились на восток и на юг, чтобы отрезать защитникам баррикад пути к отступлению и воссоединиться с отрядами полицейских, присланных в подкрепление. Брелавай тщетно старался высмотреть в толпе своих друзей – одного невысокого смуглого мужчину и двух очень высоких: Карантая, Сорде и Санджусто. Они могли быть сейчас где угодно. Могли, например, лежать мертвые на площади Рух. Брелавай был весь покрыт синяками и ссадинами, его подташнивало от усталости и напряжения, однако в душе его по-прежнему горел огонь неукротимого гнева. Десятки раз ему казалось, что он видит в толпе знакомое лицо, однако оно тут же пропадало или оказывалось лицом совершенно чужого человека. С юга доносились звуки перестрелки; Брелавай, прислушиваясь, продолжал всматриваться в толпу. Он чувствовал, что если бы счел своих друзей погибшими, то просто убежал бы отсюда домой, сдался бы, постарался бы спрятаться… Он оглядел тихие крыши, залитые утренним солнцем, уже почти ненавидя и этот город, и эту истерически-возбужденную толпу внизу. Если Сорде и Карантай убиты, любое сопротивление ни к чему; эти камни, которые они притащили на крышу, намереваясь забросать солдат, очень скоро кончатся. Но пока что Брелавай держал себя в руках и старался поддержать боевой дух в той небольшой группе людей, которую привел с собой. Его самого поддерживала, правда, отнюдь не надежда, а мысль о том, что его друзья живы. Брелавай по природе своей был оптимистом и, кроме того, человеком очень верным, и эта верность в нем была глубже и сильнее любых убеждений, любого страха; из-за этой верности он и продолжал сейчас сидеть на крыше и упрямо ждать.

По улице Эбройи застучали подковы; Итале и Санджусто, спрятавшись в темной арке одного из дворов, видели, как мимо проехал полицейский эскадрон, направляясь ко дворцу Рух. Друзья уже собирались уходить, когда во дворе появилась сутулая молодая женщина, за юбку которой держались двое ребятишек. Женщина испуганно застыла, глядя на Итале и Санджусто.

– Вы не могли бы дать нам воды? – спросил Итале.

Она кивнула, вместе с детьми вернулась в темный подъезд и снова вышла во двор, неся большой черпак, а потом проводила мужчин к расположенному в глубине двора крытому колодцу. Она стояла и спокойно смотрела, как они пьют, а когда Итале стал благодарить ее, сказала:

– Ступайте к Менделю, мяснику. Туда уже все ушли.

Они пошли, куда она им велела, и вскоре обнаружили во дворе за кошерной мясной лавкой, притаившейся среди молчаливых домов с закрытыми ставнями, за глухой задней стеной синагоги несколько десятков евреев. Здесь, видно, решался вопрос об участии гетто в общем восстании. Надо сказать, в разработке планов евреи проявляли удивительное спокойствие и методичность. Среди них выделялся человек лет тридцати с красивыми усталыми глазами; он держался с неким врожденным достоинством, явно обладал задатками лидера, а также – как узнали друзья – неплохим запасом пороха и патронов. Итале понял, что имя этого человека Мойше, но фамилии его узнать так и не сумел. Под руководством Мойше их маленький отряд занял несколько выигрышных позиций на крышах вдоль улицы Эбройи. Вскоре в конце улицы показалась цепочка королевских гвардейцев в красных мундирах и на холеных норовистых конях. И тут с крыш на них посыпались камни и затрещали выстрелы, странным образом напоминая праздничный фейерверк. Послышались крики, заметались лошади. Некоторые, с уже опустевшими седлами, отчаянно ржали и пытались убежать, спотыкаясь о волочившиеся по земле поводья и нервно озираясь по сторонам. Когда наступило временное затишье, Итале спросил у лежавшего рядом с ним Мойше:

– Откуда у тебя столько боеприпасов?

– Вчера ночью мы сожгли старый арсенал на улице Гельде.

– А для чего ты вообще ввязался в эту заваруху, Мойше?

– Для нас любые перемены могут быть только к лучшему, – ответил еврей и, тряхнув пороховницу, чтобы лучше сыпался порох, искоса глянул на Итале. – А могу я узнать, зачем ты во все это ввязался?

– Я люблю свежий воздух.

– Для тебя это всего лишь игра!

– Вовсе нет.

– Восемь, – сказал Санджусто; это число означало убитых ими во время первой атаки. Итальянец был сам на себя не похож: лицо измученное, губы напряженно сжаты.

На дальнем конце улицы, куда отступили конные, на разрушенную баррикаду поднялось несколько человек. Один из них принялся выкрикивать высоким, пронзительным голосом:

– Сложите оружие и расходитесь по домам… четыре часа… расходитесь по домам… общая амнистия на четыре часа!.. – С крыши одного из домов послышались выстрелы, и кричавший тут же исчез.

К утру гетто еще не успели отрезать от остального города, и сюда постоянно пробирались люди, принося свежие вести о схватках на улице Палазай и в районе Элейнапраде. Долгое время после полудня никто не проходил на улице перед домом, на крыше которого засела группа Мойше. Однако бунтовщики упорно оставались на местах и ждали, хотя все более очевидным становилось то, что они оказались в изоляции. Сознавать это было невыносимо; они отважно ходили в разведку и пытались завязать перестрелку, потому что теперь площадь Рух была заполнена полицейскими, прибывшими из гарнизона, расположенного ниже по реке. Именно отсюда, по всей очевидности, и посылалось подкрепление в северную часть столицы. Группе Мойше в конце концов удалось пробраться по крышам к тем домам, что нависали над баррикадой, и открыть огонь. Полицейские сперва стреляли по ним снизу, а потом просто подожгли дома на северной стороне улицы. Деревянные строения вспыхивали, как стога сена. Женщины, весь день прятавшиеся в глубине своих дворов и квартир, выбегали на улицу, выбрасывали из окон вещи. Спускаясь по шаткой лестнице, Итале заметил детей, которые ждали своих матерей, присев на корточки возле сваленного в кучу домашнего скарба. Мойше остановился было, чтобы о чем-то спросить старого еврея, стоявшего возле детей, но тот вместо ответа лишь погрозил ему кулаком и с бессильной яростью принялся на все корки честить «проклятых мятежников». Мойше повел свою группу дальше, через залитую солнцем улицу, где перемешалось все – люди, перепуганные лошади, сломанные стулья и кровати… Над улицей висел запах дыма, еще полыхали подожженные дома. Мойше, знавший в гетто все ходы и выходы, вел их довольно уверенно, но почему-то они все время возвращались в одно и то же место – на улицу Эбройи, где можно было еще некоторое время продержаться, прячась в опустевших домах и стреляя из окон. Однако порох и патроны кончались. И каждый раз, после очередной перебежки в поисках укрытия, людей в их группе становилось все меньше, так что в конце концов они решили совсем разойтись в разные стороны. С Мойше остались только Итале и Санджусто. Ныряя из одного двора в другой, они неожиданно столкнулись с отрядом полицейских; никто из них не успел даже поднять ружье и выстрелить. Чтобы пробиться, им пришлось пустить в ход приклады, а потом, несмотря на открытый по ним огонь, удалось нырнуть в какой-то проходной двор и выскочить прямо к той мясной лавке, откуда их маленький отряд вышел сегодня утром. Полицейские их не преследовали. Затаившись в дальнем помещении лавки, они выжидали. Но звуков с улицы доносилось все меньше. Примерно через час Итале, преодолев дремоту, встал и осторожно выглянул за дверь. Вечерело. В дальнем конце улицы виднелся кусок ясного бирюзового неба, на фоне которого отчетливо выделялась приземистая северная башня дворца Рух. С противоположной стороны улицы на него безмолвно, пустыми глазницами окон смотрели фасады разгромленных домов. В воздухе чувствовался еще довольно сильный сладковатый запах дыма. У порога лавки Итале заметил узел с одеждой и старый башмак – все это, видно, обронило какое-то семейство, спасавшееся от пожара.

– Похоже, все кончено, – сказал он, оборачиваясь к своим спутникам и выходя на улицу.

Санджусто и Мойше тоже вышли и встали с ним рядом. Во время последней стычки солдат ударил итальянца по руке прикладом, и теперь он сидел на бордюре, баюкая раненую руку. Мойше сделал несколько шагов и осмотрел убитого мятежника, лежавшего посреди улицы рядом с трупом полицейского; заглянув мертвому в лицо, он только пожал плечами и вернулся назад.

– Ну а теперь что? – спросил Итале. – Куда теперь?

– К черту! – сказал Санджусто по-итальянски.

Его рука сильно распухла и болела все сильнее, его подташнивало, а на душе было погано: его не застрелили, так что придется идти дальше, снова и снова… пока не закончится бесконечно долгая ссылка!..

– Господи, ну что за сволочная жизнь! – проворчал он злобно, на этот раз уже на диалекте Пьемонта, и медленно двинулся по улице, волоча за собой по камням мостовой свое пустое ружье.

– Вы как хотите, а я домой пойду, – сказал Мойше, отвечая на вопрос Итале. – У вас-то планы какие?

Итале молчал.

– В моем доме и вам будут рады, – сухо заметил еврей, готовый к резкому отказу.

– Спасибо тебе, – искренне поблагодарил его Итале и повернулся, чтобы посмотреть этому мужественному человеку в его прекрасные строгие глаза.

Теперь, после всего пережитого, ему казалось, что они знают друг друга всю жизнь, однако теплых чувств между ними так и не возникло, было только доверие, безграничное доверие друг к другу – все и ничего. И оба не находили слов, чтобы попрощаться.

– Нам, наверное, нужно попытаться отыскать своих товарищей, – честно признался Итале.

И, сдержанно распрощавшись с Мойше, они расстались.

Итале и Санджусто решили пробраться к Геллескару; путь туда лежал вокруг Университетского холма, через Заречье, мимо кафедрального собора… Они шли страшно долго, точно в затянувшемся сне, сперва при свете заката, потом в сумерках. В светлое время они передвигались очень осторожно, но затем осмелели. Их не остановили даже полицейские, расположившиеся на площади перед собором. Отряды конной полиции, стуча подковами, проезжали мимо, пешие патрули попадались на каждом шагу, однако в общем, похоже, полицейских в городе стало не намного больше. Улицы, правда, были почти пусты, но отдельные прохожие все же попадались, хотя и были очень молчаливы и замкнуты. Ни одной женщины друзья не встретили. Это был город, лишенный женщин. По дороге Итале и Санджусто довольно оживленно обсуждали возможные причины амнистии и пытались как-то восстановить общую картину того, что произошло за два дня восстания, особенно в районе Элейнапраде, пока они находились в гетто. Хотелось им знать, конечно, как обстоят дела в ассамблее. Говорил в основном Итале; он даже пытался шутить, надеясь подбодрить друга:

– Знаешь, награда ведь редко кого находит, а вот хомут всегда найдется – была бы шея!..

На улице Сорден он спросил, какое сегодня число, но через некоторое время повторил вопрос.

– Четырнадцатое, – повторил Санджусто.

– Я уже спрашивал, да?

– Спрашивал.

– Как твоя рука?

– Огнем горит.

– Ничего, здесь совсем недалеко. Можно было бы… – Итале не договорил. Он хотел предложить Санджусто остановиться и немного передохнуть, но это было бы глупо: пройти им оставалось не более двух кварталов. Ноги у него заплетались, он споткнулся.

– Хочешь, остановимся? – спросил Санджусто; на лице его застыла гримаса боли.

– Ну что ты! – воспротивился Итале. – Дом Геллескара в конце улицы. Хорошо бы Томас уже оказался там!

Он вспомнил, что и это вроде бы уже говорил, и решил пока помолчать. Наконец они подошли к нужному дому и поднялись на крыльцо, украшенное величественными каменными кариатидами и старинными щитами и мечами. Дверь им открыл слуга в ливрее и провел их через гостиную прямо в библиотеку, где им навстречу радостно бросился старый граф, на живом морщинистом лице которого явственно читалась тревога. Итале протянул было руку, попытался ухватиться за плечо Санджусто, однако ноги его подкосились, и он без чувств рухнул на пол. Санджусто, и сам едва державшийся на ногах, страшно растерялся, оказавшись среди совершенно незнакомых ему людей, упал возле Итале на колени и все пытался привести его в чувство, в отчаянии шепча:

– Очнись, дорогой мой, слышишь? Очнись…

Предыдущая главаГлава 28 из 49Следующая глава