К книге
Вы – несчастная любовь фюрераЖить с ним (1981–). 63
98%
Жить с ним (1981–). 63
64

Теперь есть соблазн поставить на шахматную доску этого повествования последнюю фигуру, которая больше любой другой зависит от того, кто и как о ней рассказывает.

Недостающая до сих пор фигура – это автор.

Казалось бы, будет логично, если он, в свою очередь, присоединится к Альберту Шпееру и Гитте Серени и познакомит читателя со своими приемами постановки спектакля. Впрочем, с постановки все и начиналось: освещение, прожекторы зенитных пушек, направленные в небо Германии, купол света, выбивающий у публики почву из-под ног и околдовывающий ее, смесь театрального китча и виртуальной архитектуры, провоцирующая неистовство, отвращение, размышления, транс, миф, навечно поселяющийся в коллективной памяти.

Чтобы все было по-честному, здесь, перед самым концом собственного текста, настоящий автор должен был бы выйти вперед и заговорить от первого лица единственного числа, то есть от своего имени…

Но я повторяю: это правдивая история, пронизанная фальшью, изложенная главным персонажем, признанным судом в Нюрнберге виновным в военных преступлениях и преступлениях против человечности и избежавшим смертной казни, чтобы написать «Третий рейх изнутри». Это, конечно, воспоминания, но в первую очередь отредактированная окончательная версия его самого.

Сегодня это назвали бы «автофикшн».

Поэтому, когда я понял, что он проделал, возникло искушение начать все сначала и изобразить нечто вроде «автопортрета со Шпеером», заново прочертив маршрут, которым я пришел к нему.

Мне было примерно двадцать пять лет, когда я прочел «Третий рейх изнутри». Шли годы, и я несколько раз возвращался к книге. Это не было случайностью. Как только я познакомился с историей Шпеера, он стал казаться мне потрясающим персонажем романа. Я представлял себе нечто, выстраивающееся вокруг взаимоотношений политики и искусства, соблазнов власти и компромиссов художника с самим собой…

Однако роман у меня не получался. Но чем дольше я терпел неудачу, тем больше меня преследовали сама фигура Шпеера и его отношения с Гитлером. Как и большинство европейцев, сложные семейные связи объединяли меня со Второй мировой войной, но в данном случае они не играли никакой роли. Я всегда полагал, что, если речь идет о литературе, никакие личные причины, пусть и самые скорбные, не могут стать важнее воображения в чистом виде. У автора, наделенного личными знаниями, ничуть не больше прав на написание книги о себе, чем у постороннего, такими знаниями не обладающего.

И таким образом, сам того не подозревая, я втягивался в ролевую игру Шпеера. Не зря же он вместе с Гитлером образовал последнюю из пар, характерных для европейской культуры, – художник и государственный деятель, скандальная карикатура на Юлия II и Микеланджело.

И только недавно, в энный раз перечитав «Воспоминания» и в энный раз поспорив с рядом его биографов, я понял, почему невозможно написать художественный роман о Шпеере.

Он уже сам написал собственный роман, пройдя через все искусы, которые такое сочинение предполагает.

То, что он сделал, причем не только в своих книгах, но и в заявлениях на Нюрнбергском процессе, это и есть тот автофикшн, о котором я говорил.

Или, уточню: существуют положительный и отрицательный опыты неминуемой смерти, и то же относится к видам автофикшна. Шпеер как раз и создал отрицательный автофикшн.

Нечто противоположное тому жанру литературного автофикшна, который нам известен. У него получился политический автофикшн, тем более радикальный, что относится к нацизму.

Самыми первыми своими архитектурными проектами и постановочными решениями он подготовил эстетический код национал-социализма в камне. А затем сделал это еще более решительно в написанных им текстах.

С тех пор я начал различать в Шпеере более объемный и очень современный феномен, с которым мы сталкиваемся ежедневно, открывая газеты и заходя в социальные сети. Фейковые новости, теории заговора, интерпретации фактов, война пересказов, облагораживание худшего, жалость к себе, гламурное оформление гнева, дестабилизация смысла… Кто пишет историю и, главное, как ее пишут? Кто имеет право ее писать, у кого для этого достает знаний и опыта? У главного героя – виновного или жертвы – или же у того, кто не связан с этой историей – у писателя, историка?

И что более соблазнительно? Правда или вымысел?

В личности Шпеера эти вопросы находят идеальное воплощение. Он всегда лгал. Лгал, но в результате представил лучшую версию себя, вопреки или даже благодаря своим умолчаниям и впечатляющим автобиографическим изобретениям. Историки уже давно доказали, что его «Воспоминания» и заявления – ловкая сеть лжи. Он лгал на Нюрнбергском процессе. Он знал об уничтожении европейских евреев. И даже участвовал в нем, будучи министром вооружения.

На самом деле, повторял я себе, даже на процессе все знали, что ему было известно об истреблении евреев. Как мог этого не знать министр вооружения, который использовал на своих заводах заключенных концлагерей?

С этого момента главный вопрос касался не Шпеера, а его публики. Он касался именно нас. Как мы могли вообразить, будто ему не было известно? Почему мы это вообразили? Почему предпочли его версию фактов той, что была представлена множеством историков за столько лет?

В этом-то и заключался главный интерес всей интриги. Как судьи смогли ему поверить и каким образом, уже позднее и несмотря на все разоблачения, которые были опубликованы, Симон Визенталь и раввин Рафаэль Гейтс тоже решили поверить ему и даже сделались его друзьями?

Эти вопросы касались власти вымысла, того звучания, которое он приобретает в нашей жизни и который только литература способна – нет, не объяснить, но постараться изложить максимально полно. Спасти свою жизнь вымыслом, автофикшном, сказкой, не важно чем, лишь бы написать или произнести это вслух.

Синдром Шахерезады. Есть стокгольмский синдром у жертв, синдром Стендаля, провоцируемый эстетическими переживаниями. Вымысел тоже заслужил собственный синдром. Он распространяется на виновных, открывая дверь для достойного выхода из ситуации.

Мне показался возможным другой тип книги. Если рассматривать Шпеера как автора не только лживых «Воспоминаний», но еще и эстетического и политического автофикшна, самого радикального из когда-либо написанных, то появляется путеводная нить и последовательно выстраивается драматургия: от возникновения невероятной лжи до тотальной битвы между Вымыслом и Правдой.

Теперь я уже мог оценить все возражения, выдвинутые против моего проекта. Они очень интересны и иллюстрируют время «после», о котором я говорил, то есть когда не останется ни одного свидетеля, способного рассказать о депортациях, каторжной работе, медицинских экспериментах, газовых камерах и крематориях.

К тому же те, кто их высказывает, справедливо утверждают, что людей «уже достали», как они говорят, все эти книги о нацистах. И я прекрасно понимаю, что именно их «достало», понимаю, что читатели полны злобной, насмешливой, горестной враждебности или скуки по отношению к этой банальности – очередным «книгам про нацистов», осознаю, что им кажется, будто они все об этом знают и уже давно перекормлены художественными и документальными книгами и эссе о нацистах, что они хотели бы перейти к чему-то другому. А еще мне ясно, что писать о нацисте – значит возрождать его, тогда как столько евреев так и останутся навсегда лишенными своих имен, несмотря на все попытки отыскать эти имена. И что люди все реже скрывают от себя, как им это надоело, и вздыхают, читая скорбные воспоминания. Я не спорю: это депрессивное, тошнотворное, отвратительное занятие – вставать каждое утро с мыслью о написании еще одной книги о нацистах, мода сейчас на совсем другое, и бывший Советский Союз, например, приобрел сексуальную окраску в литературе после Путина и Украины, а то, что сейчас происходит в России или даже в Китае с Тайванем, похоже на глоток свежего воздуха по сравнению с нацистами. Уф! Наконец-то! Прощай, Гитлер! Даже если от Москвы до Киева люди не перестают ругать друг друга нацистами, а на французском радио в обсуждении конфликта между Израилем и Палестиной еврея могут обозвать «обрезанным нацистом».

Кроме того, есть знаменитый закон Годвина, который часто поднимают на щит, стоит кому-то упомянуть Гитлера и нацистов. С его помощью можно остановить спор. Похоже на объявление шаха или мата в шахматах. Игра участников, используемая в газетах и дебатах на телевидении или в университетах. Как звучит правило? Проигрывает тот или та, кто первым упомянет нацизм в связи с любой актуальной проблемой. Reductio ad Hitlerum[5], как когда-то сформулировал великий философ Леви-Стросс. Ложное сведе́ние. Гитлер как веган и антиспецист[6], обожающий своих собак и презирающий тех из своего окружения, кто ест мясо. В случае Reductio ad Hitlerum предмет дискуссии, как и Гитлер, просыпается очень рано, любит есть овощи, сжигать книги, прибегать к бюрократическому жаргону при обсуждении расы, секса, экономики. Гитлер, Гитлер, Гитлер…

Но я пренебрег возражениями пресыщенной публики и подписал контракт с издательством. Мне повезло, что я смог его подписать.

Мы заключили таким образом что-то вроде пакта. Конечно, это встречается сплошь и рядом. Настолько банально, что зевота сводит челюсти. Бессмысленно говорить о метафизике. Бессмысленно сочинять текстовую симфонию – жанр, предпочитаемый авторами, пишущими романы о нацизме, – с ostinato, разбросанными там и сям, то есть с неутомимо повторяемыми музыкальными фразами, – и выискивать непристойные, вульгарные совпадения между издателем, диктатором, автором, архитектором, художником и их отношениями с властью, какими бы они ни были.

И тем не менее я заключил фаустовский микропакт. Или микрофаустовский пакт. Faustino. Faustinato с подписями на каждой странице договора и в конце.

Так я в итоге пожал плечами, отвечая всем противникам моей книги и всем, кому надоел нацизм. Слушая тех, кто смеялся над очередной книгой о нацистах и советовал переключиться на что-то другое, я все же пришел к выводу: Третий рейх сам напоминает нам о себе. Он сам не забывает о нас.

Да, Третий рейх нас не забывает и будет все время напоминать о себе, пока существуют люди. Для этого он и был задуман. Чтобы размах его преступлений и гипертрофия его памятников стали неизгладимыми. Преступления и памятники.

Его эстетика выиграла войну. Он проиграл войну оружия, но выиграл войну символов. Конфликт в моральном и художественном плане продолжается, и эта тотальная война никогда не остановится.

Всем детям планеты известно, кто такой Адольф Гитлер. Они знают и нацистский приветственный жест, и формулу «Хайль, Гитлер!». Многие воспроизводят их хотя бы раз в жизни. Это такая игра, провокация. Тридцати—, сорока—, шестидесятилетние подростки с задержкой развития вообще делают это всю свою жизнь. От Алжира до Токио, Дамаска, Мехико, Бангкока, Тегерана, Ближнего Востока, Африки, Азии, невидимой стороны Луны – всюду все знают, как выглядела форма СС, повязка со свастикой, люди, затянутые с головы до ног в кожу, факельные шествия, танки, немецкие пикирующие бомбардировщики. Гитлер и даже Геринг, Гиммлер, Геббельс – эта четверка сбежала из учебников истории и превратилась в фигурки и игрушки, видеоигры, байопики, снятые на пленку, нарисованные или написанные, серии альтернативной истории, садомазохистские приспособления, вермахтовские фуражки и туфли на каблуках с чулками в сеточку, они пришли в моду и в рок, в упоение молодежи двойными С, символом ненависти вольфсангелем и свастиками, в полк «Азов», батальоны, роты, танковые колонны в видеоиграх и в степи – Восточный фронт for ever[7].

С другой стороны, назвать имя депортированного сложнее, если он не из твоей семьи. Большинство демонстрирует красноречивую реакцию – долгое молчание, оркестр прекращает играть, они ищут ответ, вспоминают в лучшем случае название лагеря, скажем Освенцим, потом обычно говорят о символах, знаках: о желтой шестиконечной звезде, нашитой на грудь, о вытатуированных на предплечье цифрах, о полосатой робе – очередное двоичное чередование белого и черного, изнанка прожекторов зенитных орудий, – о худобе, бледных костлявых телах. Это образы, плавающие на поверхности воспоминаний, все более абстрактные по мере ухода из жизни последних депортированных, нечто анонимное, когда человек, еврей, становится просто элементом нацистского декора.

Но имя собственное?

Древние практиковали damnatio memoriae, вариант посмертного наказания, но теперь это не принято. Древние наказывали тиранов забвением, стирали их имена из анналов и со стел, запрещали произносить, старались заставить их исчезнуть. Но современные люди этого не практикуют. У современного человечества звездность определяется вне границ добра и зла, а гигантский масштаб преступлений в гораздо большей мере обеспечивает бессмертие палачу, чем его жертвам. И когда понимаешь это, приходишь к выводу, что пессимизм – единственно возможное проявление мудрости.

Да, пессимизм – единственно мудрая реакция, и при встрече со Шпеером ни вымысел, ни автофикшн долго не держатся. Он своевольно обращается с правдой, тогда как писатели ХХ века своевольно обращались с вымыслом.

Из всех прочитанных мной до сих пор автофикшнов «Третий рейх изнутри» самый радикальный – как по содержанию, так и по последствиям. Это политический и эстетический автофикшн, а заодно и лучший из опубликованных на сегодняшний день.

Это автофикшн, описывающий человека, находящегося в самом сердце зла, одного из действующих лиц этого зла, одновременно считающего себя объектом его воздействия. Слова, которые он произносил и писал, и, главное, то, как он это делал, смогли убедить судей оставить его в живых, тогда как некоторые из его сотрудников не избежали высшей меры наказания. Но кроме того, его слова повлияли на формирование самой истории посредством незабываемых сцен, без возражений воспроизведенных писателями, кинематографистами и даже историками. Вот, в частности, знаменитый крах нацизма, последние дни Третьего рейха, который он облетает на своем «Аисте», словно ангел, посещая разных персонажей среди разбросанных повсюду сброшенных и обгоревших свастик и орлов, возводя последние декорации, только уже не в Нюрнберге, а в Берлине, для своего фюрера, но не стоящего на трибуне, а сидящего в бункере. Эти декорации состоят из призраков и развалин и выстроены им, теоретиком руин.

Всюду множество впечатляющих деталей. Вот он подробно описывает свою встречу в обстановке объявленного поражения с гауляйтером Нижней Силезии[8], заставляя его говорить, что никогда не следует соглашаться на посещение лагеря в этом регионе, «никогда и ни за что, ни под каким предлогом». Он повторяет формулировку, задавая эффектный, насыщенный страхом ритм и объясняя: «Потому что там открывается зрелище, описывать которое он не имеет права, да и не в состоянии». В этой сцене он талантливо использует прием из фильмов или книг ужасов, что-то вроде «Внимание! Не ходите туда, это дом с привидениями, там происходят вещи, своей жестокостью превосходящие всякое воображение».

И у нас действительно начинает кружиться голова, как во дворце с зеркальными стенами. Мы знаем, что речь идет об уничтожении евреев, о газовых камерах и крематориях, о сортировке на выходе из вагона. Нам известно о моральном запрете на изображение этого уничтожения, на допуск в газовые камеры с камерой и клавиатурой.

А тут об этом упоминает нацист, ошеломляя опрокидыванием ролей. Об этом говорит не Теодор Адорно или Клод Ланцман, но гауляйтер, которого не стало в 1945 году, то есть он не в состоянии ни подтвердить, ни опровергнуть свои слова, процитированные Шпеером.

И мы присутствуем при предсказуемом и ужасном явлении – эстетизации самого морального запрета. На нас воздействует прием закадрового пространства и беспроигрышного освещения: не видимое нами, поскольку это было бы аморально, превращается в неотъемлемый элемент сценографии под пером знатока декораций Альберта Шпеера.

В 1960–70-х годах в литературе доминировали эксперименты с языком и структурой романа и тогда же официально стартовал автофикшн. Его отец, французский писатель Серж Дубровски, французский еврей, избежавший депортации, так определил этот жанр: «Автобиография? Нет, это привилегия, закрепленная за важными персонами на закате их жизни, причем текст пишется в красивом стиле. Вымысел абсолютно реальных событий и фактов, если угодно, автофикшн, доверивший язык авантюры авантюре языка, за пределами разумного и за пределами синтаксиса романа, будь то традиционного или нового».

Альберт Шпеер входил в число сильных мира сего, причем худших из них, однако он написал автобиографию вовсе не на закате своей жизни, а гораздо раньше, создал после выхода из тюрьмы автофикшн, доверив язык своей авантюры рядом с Гитлером авантюре языка, якобы основанного на фактах, насыщенного риторическими приемами, делающими правду хрупкой, подвижной, извилистой, превращая ее в серую массу и ставя в тупик историков, завороженных и полных гнева. В то же время писатели и кинематографисты ограничивались заимствованием его воспоминаний, неких темно-красных отблесков на лице, покрытом макияжем, черно-белой, неоклассической и, как обычно ее вульгарно называют, «декадентской», атмосферы аморальных декораций, и даже больше, чем декораций – видения окружающего мира.

Пессимизм – единственно возможное проявление мудрости, и перед лицом такого явления, как Шпеер, ни вымысел, ни автофикшн долго не держатся, потому что автор заранее сокрушает всех нас пережитым и своим умением блистательно выворачивать это пережитое наизнанку.

Журналисты проводят контррасследования, тогда как в случае Шпеера надо прибегнуть к контрфикшну[9], вымыслу, дублирующему исходный вымысел, сконструированный этим историческим персонажем, основываясь на реальных фактах, в которых он сыграл главную роль.

Альберт Шпеер, контрфикшн.

В сражении рассказов и символов он всегда на шаг впереди. И принятие этого факта даст возможность попытаться вырваться из его ловушки.

Предыдущая главаГлава 64 из 65Следующая глава