К книге
Вы – несчастная любовь фюрераИдеальное согласие (1934–1939). 19
31%
Идеальное согласие (1934–1939). 19
20

Нюрнберг, 1934

Выложенный гранитом многокилометровый проход пересекает эспланаду площадью несколько гектаров. Это сцена, пустота, ода пустоте, или же ее искажение, ее извращение. На этой сцене появляются группы мужчин, они перегруппируются, растягиваются в линию, формируют ряды, квадраты, и всё вместе похоже на клетки шахматной доски.

Это место проведения ежегодного съезда НСДАП в Нюрнберге, и это первое монументальное творение Шпеера, на реализацию которого не пожалели средств. Ничего похожего на прошлогоднее оформление аналогичного мероприятия. То, что тогда было сделано из дерева, теперь выполнено в камне и сохранится навсегда.

По бокам – горизонтальные линии, уходящие почти в бесконечность; трибуны; лестницы, по которым на них поднимаются; трибуны, похожие на лестницы; серия более или менее узких, в зависимости от расстояния, параллельных линий, ода линии – или ее искажение, извращение.

Повсюду флаги, полотнища со свастикой. Торжество ткани с изображением свастики, колышущейся на ветру по всему городу. И здесь, над трибунами, тоже закреплены огромные флаги и баннеры.

Помимо основного входа есть два портика, эспланада, мемориал погибших в Первую мировую войну.

С другой стороны, в самом конце эспланады, что-то вроде алтаря.

Или это действительно алтарь?

Иностранные посетители – послы, журналисты, прочие VIP-персоны, впервые присутствующие на национал-социалистическом церемониале в Нюрнберге, – спрашивают себя, алтарь ли это на самом деле.

И снова амфитеатр, ведущие к нему лестницы, линии – горизонтальные, параллельные, поднимающиеся, быть может, на штурм неба.

Конечно же, это трибуна, посетителям это хорошо известно. Такова ее функция – быть почетной трибуной, на которой вождь и власть имущие режима должны находиться лицом к шахматной доске, простирающейся перед ними, с ее рядами и клетками, а на самом деле людьми. Ее длина составляет несколько сотен метров, высота – несколько десятков метров. Архитектор, но чаще вождь сообщает посетителям точные цифры, которые помнит наизусть: 390 метров в длину, 24 в высоту. Сверху установлены колонны. С каждого конца, запирая внутри крошечных людей-пешек, разместившихся на линиях амфитеатра, имеется два громадных выступа. Похоже на опоры чего-нибудь вроде несуществующего ныне Александрийского маяка.

В центре, перерезая линии, громоздятся наползающие один на другой массивные параллелепипеды. Это и есть трибуна, с которой будет выступать вождь. Над ней закреплена огромная свастика, обрамленная короной из дубовых листьев.

На этом каменном выступе, на этой террасе, достойной дворца, вождь действительно чувствует себя вождем, фюрером. И это чувство передается каждому.

Когда он обращается к сомкнутым группам людей, распластавшихся перед ним и рисующих ряды, квадраты, клетки шахматной доски, он гипнотизирует собравшихся. Постамент, с которого он с ними говорит, гармонирует с его голосом, выкованным в Мюнхене, и здесь он как никогда явно предстает фюрером – вождем.

Иностранные гости ответили себе на вопрос: это скорее алтарь, чем трибуна. Ответ прост и четок. Архитектор так и задумывал. Это имитация, абсурдный отросток Пергамского алтаря (он хранится в берлинском музее с тем же названием), одного из чудес античного мира. В прошлом веке немецкий археолог обнаружил фрагменты алтаря в Турции. Он перевез их в Германию и восстановил, собрав заново. Особый знак – именно немец, не француз и не англичанин, откопал эту древность. С тех пор поколения молодых архитекторов с энтузиазмом изучают этот, по сути, китчевый артефакт.

Но упреки в склонности к китчу молодого архитектора больше не волнуют. Хороший вкус, который ему прививали в детстве и во время обучения и работы ассистентом у Тессенова, теперь в Германии не на повестке дня. Впрочем, национал-социалистов тошнит от того, что китчем именуют они. Тошнит от болезней искусства их века – кубизма, дадаизма, сюрреализма, советского конструктивизма. Все эти направления так или иначе близки к китчу, все замараны евреями и жидовствующими. Национал-социалисты носят сапоги, ходят строевым шагом, приветствуют друг друга римским салютом, а некоторые из их начальников, например Геринг, одеваются с показной роскошью. Они любят пышные мероприятия с участием послов и иностранных журналистов, но в своих статьях или записях называют их трусами в костюмах и китчевыми куклами, утверждая, что именно они являются проводниками подлинной политики китча, но это все ерунда. Национал-социалисты объявляют себя врагами китча и врагами любого вкуса, как хорошего, так и плохого. Вопросы вкуса – это буржуазные вопросы, а национал-социализм провозглашает себя антибуржуазным течением.

Молодой архитектор готовится к съезду и, склонившись над чертежами, в поездах, самолетах и «мерседесах», вслед за вождем перемещаясь с места на место по всему рейху, вспоминает собственное прошлое, семейные путы и судьбы.

Он родился в зажиточной буржуазной семье старой Германии, в образованной среде, где передаваемая от отца к сыну профессия архитектора представляет собой одну из дверей в будущее наряду с наукой и искусством. Он любил математику, очень хотел стать математиком, распахнуть дверь в математику. За каждой из этих дверей открывалось довольно гармоничное пространство – относительно либеральное общество, терпимое к критике, где обсуждаются и подвергаются сомнению самые разные идеи и где возможна даже критика буржуазии как класса, где сыновья, а в последнее время и дочери, часто конфликтуют с отцами. С другой стороны, он понимает, что буржуазия, из которой он вышел, никогда бы не смогла произвести на свет Территорию съездов НСДАП, как назвали возводимый им Нюрнбергский комплекс с Zeppelinfeld, Полем Цеппелина где обычно приземляются дирижабли, и многими другими сооружениями. Она бы никогда на это не решилась из боязни оскорбить вкус, вызвать кривые ухмылки и кислые замечания по поводу тяжеловесности сооружения.

Он сознает, что его архитектурное решение нарушает все условности вкуса и эволюции форм, но эта мысль вызывает у него ни с чем не сравнимое наслаждение. Этим наслаждением он обязан вождю. Он ему обязан освобождением от всех когда-то сдерживавших его пут. Какой архитектор не пожелал бы этого? Строить, не завися от требований вкуса и не беспокоясь о бюджете?

Это больше, чем возвращение к античности; больше, чем очередное новое ее прочтение с характерными фронтонами, перистилями, карнизами, иногда мелькающими коринфскими или ионическими колоннами; больше, чем волны неоклассицизма, начиная с Возрождения поднимающиеся то тут, то там и повсюду – от Рима до Санкт-Петербурга и от Берлина до всей Италии, в Вене и, конечно, в Париже с его Триумфальной аркой или Оперой Гарнье, – приносящие превосходные результаты.

В понимании самоучки, каковым является вождь, границы между стилями размыты; в его безапелляционных утверждениях неоклассика легко смешивается с барокко, так что уже толком не отличить одно от другого. Однако образованный молодой архитектор, обладатель диплома, легко соглашается с его сомнительными суждениями, приспосабливается, убеждая себя, что это обеспечивает ему свободу, и творит, не заботясь ни о стоимости строительства, ни о рациональности. Он регулярно превышает бюджет, словно режиссер, снимающий блокбастер.

Когда он показывает свои работы отцу, тот внимательно их рассматривает и в заключение произносит единственную фразу: «Вы сошли с ума».

В своей архитектуре, как и в любой другой, он использует камень и строительный раствор, но в гораздо большей, чем остальные, мере задействует человеческую плоть. Человеческие тела – людей-пешек на службе обезумевшего геометра – ради создания абстракции, приближающейся к картинам, которые нацисты неустанно поносят, похожей на полотна Мондриана, но в коричневой гамме. А еще он включает в свои материалы идеи космологии.

Предыдущая главаГлава 20 из 65Следующая глава