Еврейское и сверхъеврейское в Иисусе. В прежнее время заграждали себе пути к пониманию Иисуса тем, что считались в Нем почти исключительно с внееврейским, прославляли в Нем основателя новой религии, в которую ловко вставляли все учения собственного вероисповедания. Когда медленно и постепенно освободилось место для беспристрастного отношения к Иисусу, стали объяснять, оставаясь наполовину на старом пути, Иисуса Павлом и прямо навесили на Него ярлык антииудаиста, освободителя от ярма еврейского закона, пророка индивидуализма в религии. В настоящее время реакция против подобной односторонности так далеко перемахнула через цель, что в науке господствует еще более, пожалуй, крупная ошибка: Иисуса сводят на уровень среднего еврея своего времени; Его называют «классическим евреем», в лучшем случае величают реформатором, провозгласившим лозунг: назад от вырождения фарисейства к великим пророкам; большинство видит в Нем лишь особо одаренного представителя апокалиптически настроенного меньшинства в позднейшем еврействе, представителя тех людей, которые жили только надеждой, как фарисей — только законом. В виде исключения истина здесь находится посередине: корни Иисуса глубоко проникли в еврейскую почву. Он питался всеми теми жизненными соками, которые давала ему ветхозаветная религия, но вершины Его простираются ввысь далеко над всем наивысшим, что когда-либо выросло в этом лесу, в над-еврейской области. Разве проклятие чужеземцу провозгласили только фарисеи и саддукеи, а не бесчисленные смиренные из народа, друзья книги Еноха и апокалипсисы Баруха вместе с ними? Если Он только проповедовал грядущее, еврей, как и они, почему же не пошли они за Ним?
Царство Божие. Зародышевой клеточкой Евангелий Иисуса является, правда, уверенное ожидание близости Царства Божия. Мысль, желанная для каждого благочестивого еврея, хотя представление об этом Царстве сильно колебалось. Беспомощное несогласие царило в таких основных вопросах, как, например, будет ли утверждено это Царство на нашей земле, хотя бы только в земле обетованной, так что Рим должен будет уступить свое господство Иерусалиму, или оно будет на том свете? Будет ли Бог управлять этим Царством через посредство наместника — человека (Мессии), или небесного представителя, или лично — дух среди духов; будет ли это Царство являть собой нечто окончательное или снова лишь преходящее, и, сообразно этому, наступят ли восстание из мертвых и Страшный Суд до начала этого Царства, или последуют позже? Фантазия апокалиптических писателей позднейшего еврейства нашла здесь широкий простор для подробных и разнообразных изобретений отдельных деталей, для вычислений различных предзнаменований; их эпос занимался изысканием причин, почему Бог все еще медлит с осуществлением Царства.
Иисус довольствуется лишь сильным, постоянно возобновляемым указанием на самое существование Царства; Он разочаровывает любопытство, подчеркивая невозможность вычислить день и час наступления Царства, и пользуется этим одновременно и для серьезного морального напоминания. Он говорит: «Бодрствуйте, будьте всегда готовы». В свою очередь, готовность состоит не в чем ином, как в справедливости, чистоте от грехов и сокровище добрых дел, — без всего этого заперт вход в Царство.
До сих пор Иоанн Креститель шел бы рука об руку с Иисусом; совершенно в его духе настойчивое напоминание о покаянии, дабы грехи простились еще вовремя, как дополнение к проповеди Царства; он узнал бы себя также и в угрозе, что скоро утратят и последнюю надежду на допущение в Царство современные вожди Израиля, а вместе с ними, может быть, и все настоящее поколение, ибо презрительно пренебрегают они заповедями Божиими.
Там, где выступает кое-что из представлений Иисуса о Царстве Божием, оно носит истинно еврейскую окраску. Согласно Мф. 19, 28, кажется, будто только двенадцать колен Израилевых будут подданными нового Царства; это подтверждается тем, что Иисус (Мк., 7, 27) бросил сиро-финикийской женщине фразу, в которой Он, как кажется, определяет соотношение язычников и евреев, как собак и детей; а речь Его при отправлении апостолов на проповедь (Мф., 10, 5, 7, и 23, 1 сл.) ясно ограничивает Его интерес в проповеди Царства Божия еврейским народом.
И все-таки идеал Царства Божия Иисуса тем отличается от идеала еврейского, что перелагается им и на почву современности в течение истории. Правда, при этом нельзя ссылаться на притчи о плевелах среди пшеницы или о сети с хорошими и испорченными рыбами; такое толкование их может возникнуть только благодаря неловким выражениям во введении: Иисус не провозглашает сосуществования добрых и злых при осуществлении Царства Божия; нет, только пока не наступит Царство небесное, должны мы подчиняться этому сосуществованию, а не истреблять с неуместным фанатизмом то, чему Бог дозволяет еще расти.
Знаменитые слова Луки, 17, 20 сл.: «Не придет Царство Божие от одного только ожидания, и не так, что скажут, вот оно «здесь» или «там», ибо вот оно «среди вас», ни в коем случае не хотели первоначально поставить идею невидимого и, может быть, извечно существующего Царства Божия на место народного представления; они должны были в полной форме довести до сознания вопрошавших, что они вряд ли увидят когда-нибудь Царство Божие, — не потому, что думают о нем неправильно, а вследствие суетных дел своих.
Глубокомысленная притча о медленно и без людской помощи зреющем посеве (Мк., 4, 26-29) могла иметь целью умерить эсхатологические эксцессы; только посылка серпа могла уподобиться наступлению Царства. Однако притчи о зерне горчичном и о закваске не допускают толкования в применении к существованию чего-то по ту сторону исторической действительности, после Страшного Суда, хотя обе притчи стремятся выяснить сущность Царства Божия.
Борьба со времени дней Иоанна (Мф., 11, 12) за Царство небесное, ссылка (Мф., 12, 28) на изгнание демонов Духом Божиим, как на признак того, что «конечно, достигло до вас Царство Божие», позволяют думать, что он допускает некоторым образом существование Царства в современной действительности и вносит также и в Царство Божие понятие развития, составляющее полную противоположность еврейским представлениям об этом Царстве.
Сознание себя Мессией. Полное понимание вопроса зависит от ясного представления о связи, установленной Иисусом между Своей личностью и Царством, т. е. от понимания его самоопределения. Он, естественно, никогда не сомневался, что Бог обеспечит Ему, как пророку Царства, почетное место в этом Царстве; и мученическая смерть ничего в этом отношении не изменяла; для чего же иначе существовало бы восстание из мертвых? Но и то и другое в равной мере относилось и к Иоанну, величайшему из рожденных женщинами.
Неужели же Иисус хотел быть только новым изданием Иоанна, третьим Илией после этого второго? Безусловно, нет. Для Него Иоанн — последняя и одновременно величайшая фигура прошлого мира; Себя Самого Он сопричисляет уже к новому, для измерения величия которого не годятся все мерки прежнего. Иисус чувствует Себя уже не пророком, возвещающим новый мир, а лицом, приобщенным ему почти в полной мере, не одним из многих, а первым, величайшим из всех, одним словом, лицом, принесшим с собой Царство Божие. Правда, определенно Он этого притязания не высказал, да и вообще не присвоил Себе никакого громкого титула; но лишь при подобном предположении явится для нас возможность понять Его твердую уверенность в своем призвании. Давно уже еврейская теология создала для избранника Божия, которому поручено Богом установить новое Царство, имя Мессии (Христа-помазанника), а, может быть, также и Сына человеческого, на основании Даниила, 7, 13. Евангелисты часто заставляют Иисуса говорить о Себе в третьем лице, как о Сыне человеческом, другие — Его ученики, люди жаждущие исцеления, злые духи — прямо признают Его Мессией.
Правда, в речениях о «Сыне человеческом» с несомненностью можно констатировать одно недоразумение: наименование это в словах, например, о Сыне человеческом, как о господине субботы или о праве Сына человеческого прощать грехи должно было первоначально обозначать не Иисуса, а человека вообще. Но, если мы даже вычеркнем из истории то, что Иисус Сам называл Себя Сыном человеческим, и сочтем подозрительным моментом, даже в старейшем Евангелии, Его странное поведение при обращениях к Нему как к Мессии, которые Он то с радостью приветствовал, то взволнованно отстранял от Себя, если ясно позднейшее происхождение такого места, как Мф., 23, 10: «и не называйтесь наставниками, ибо один у вас наставник — Мессия», твердо, однако, установлено, что Иисус вступил в Иерусалим как Мессия, как Мессия был распят Пилатом и принял у Кесарии Филипповой от Петра наименование: «Ты — Мессия» (Марк, 8, 29). Другими словами, Иисус приписал себе важнейшую после Бога роль в Царстве Божием. Пусть даже представления евреев времени Иисуса о Мессии были в высшей степени запутанным образованием; все же различие между царем в Царстве Божием и пророком, Его только возвещающим, никогда изгладиться не могло; может быть, потом в виде награды пророк и будет введен в завершенное Царство, восстав из мертвых, Мессия должен это Царство Божие установить.
Смысл сознания себя Сыном Божиим. Едва ли, однако, Иисус сразу почувствовал Себя Мессией или предназначенным позднее сделаться им; даже после того, как Он принял этот титул в убеждении, что стоит перед откровением Божиим, Он, поскольку возможно было, уклонялся от почестей, воздаваемых Ему как Мессии. В том, что люди называли Мессией, крылось для Него слишком много несимпатичного, несоединимого с Его сущностью. Ему был ненавистен культ Его личности, подозрительны твердившие: «Господи, Господи»; Он просит даже не называть Его «учителем благим», ибо никто не благ, кроме Бога; и Мф., 23, 8 сл., подтверждает, несмотря на то, что евангелист иначе толкует слова, что Он хотел уничтожить среди людей почетные наименования «учитель» и «отец» и сохранить их исключительно для Бога. Принцип, что величие проявляет себя в служении (Мф., 23, 11, и 20, 28), в Его лице не подвергался исключению. Право распределять почетные места рядом с Собой в величии Своем принадлежит не Ему, а Отцу на небесах, перед которым Он, как и Его товарищи, склоняются в молитве: «да приидет Царствие Твое» и «остави нам долги наши». Только позднейшее размышление, правда, лишь с легким отклонением в сторону от правильного толкования, Мф., 25, 31, дает Ему роль Судии; однако и тут даятелем благодати и Царем в Царстве остается Отец. Правда, «Его Отец», но с этим обозначением чередуется без различия и «ваш Отец», и «наш Отец»; никогда Иисус не приписывал Себе метафизической сыновности Божией, единственного в своем роде сыновнего отношения к Богу, которого невозможно достигнуть никому другому; единственной фразы (Мф., 11, 27, Лука 10, 22) «никто не знает Отца, кроме Сына», и т. д., в которой поражает, кроме всего прочего, ритмичность ее, недостаточно, чтобы сделать эту идею Павла составной частью сознания Иисуса. Под понятием веры, которая является условием прощения грехов и может двигать горами, Иисус никогда, несмотря на Луку, 12, 8 сл., не подразумевал веру в Себя или даже в то, что Он — Мессия; объект веры не мог быть отличным от того, к кому направлены были молитвы. Разве требовал Иисус, позволял даже, чтобы мы Ему молились?
Нет, перед лицом Бога чувствует Он Себя равным и со всеми остальными людьми; конечная судьба человека зависит не от того, как он относится к имени Иисуса, признает ли он Его или отрицает, а от того, исполняет ли он волю Божию (Мф., 7, 21 сл.), что с наибольшим величием проведено в драме Страшного Суда — Мф., 25, 31-16. Даже если бы в кружке Иисуса когда-нибудь и вырвалась фраза о Его Царстве (Мф., 20, 21), Он не был бы за это ответственен. Он не себя возвещал, не ставил Своего авторитета рядом с Божиим, но возвещал Он Отца и чувствовал Себя зависимым от Отца; Он был образцом для всех по силе Своей веры в общего всем Отца, по усердию в Своей молитве к Нему, по Своей уверенности в надежде на Его защиту, на Его милость, на Его милосердие. Не случайно, что при важных решениях допускает Он спокойно переход «Я» в «Мы», включая в него и учеников; никогда не объединил бы Он Себя подобным «Мы» с Отцом.
Ощущение Себя единственным в своем роде. И все-таки что же заставляет Его постоянно, повторно выделять Себя из среды остальных людей, даже из среды Своих учеников? Он не был социалистическим идеологом, от которого туман теории скрывает всю разницу высот; в трезвом суждении устанавливает Он, что «таланты» различно распределены между людьми и что одно и то же слово приносит жатву то сам-тридцать, то сам-шестьдесят, то сам-сто. Даже в Царствии небесном существует в Его представлении это различие рангов: есть там «малейший», что предполагает существование самого большого, высшие места чередуются с низшими. Даже из среды Своих учеников Он отдавал предпочтение некоторым перед большинством, и если ученик не может перерасти своего Учителя, то ясным следствием этого принципа было то, что и Ему обеспечено было превосходство над двенадцатью и им над их учениками. Но Он идет дальше: Он не довольствуется тем, что Он возвышается над Петром, как, скажем, Петр над Андреем; Он настолько прям, что открыто исповедует Свое, Ему одному присущее, величие, нечто несравнимое, что Он чувствует в Себе. Он — только дающий по отношению ко всем им, они — только воспринимающие; то, что они дают другим, они берут от Него. Он черпает из глубины Своего Собственного сердца; это придает Ему на все время Его жизни, даже в глазах наиболее близких, ему нечто возвышенно-чуждое; они Его не понимают или, по крайней мере, боятся не понять Его, и Он болезненно ощущает нечто вроде одиночества в их среде, несмотря на всю их любовь. Это, однако, не заставляет Его сомневаться в Своем деле, скорее — это подтверждает Ему Его божественность; для великого слова (Мф., 19, 11) всегда истинно: не все понимают его. Он не ищет, как другие, доказательств для борьбы с противоречием или ложным пониманием, Он не приводит ни доводов разума, ни неизбежных для каждого иудея доказательств от Писания; с суверенной уверенностью выставляет Он свои положения, содержание которых достаточно говорит само за себя: «Я же говорю вам» — такова формула, которою Он санкционирует Свое понимание заповедей, даже свои законы, в противоположность всем предшествовавшим толкованиям, в противоположность даже букве Ветхого Завета. Может быть, Он не так много говорил о Себе, как это кажется согласно Евангелиям; но, выдвигая тон приказания в Его словах — «иди за Мной; кто не со Мной, тот против Меня; кто не возненавидит отца и мать, жену и детей, даже жизнь свою — тот не может быть Моим учеником, не достоин Меня», — евангелисты, несомненно, правы. В речении «придите ко Мне все трудящиеся и обремененные, и Я успокою вас» (Мф., 11, 28) автор его — поэт — нашел чудеснейшее выражение для чувства Иисуса о своей мощи.
Такое сознание своего величия не разнуздало в Нем тиранических вожделений, еще менее подстрекало оно Его к соперничеству с Богом; при глубокой нравственности Его природы это сознание сделалось движущей силой первого разряда: только в исполнении обязанностей и постановке задач выдвигал Он сверхчеловека. И отсюда как раз и падает луч света на Его кажущееся двойственным отношение к вопросу о Царстве Божием. Если Царство стояло у дверей, то, несомненно, Ему, единственному в своем роде, должна была быть уготована роль вождя в Царстве; и раз Бог выбрал заранее для такого вождя титул Мессии, то Он не смел от него отказываться. Но Его величие ни в коем случае не в будущем: блага, наслаждения, успехи могут быть уготованы Ему в будущем, главное же — дух, силу, свободу от мира имеет Он и теперь. Все это уже и теперь такие вещи, которыми до Него в одинаковом с ним размере не обладал никто, даже Иоанн; он солгал бы, если бы сказал, что черту, которая в Его время должна была разделить две мировые эпохи, еще предстоит провести. Он видит ее за Собою, Он уже Мессия, а не должен только Им сделаться. И если Мессия и Царство Божие друг без друга существовать не могут, то ясно, что и Царство Божие уже наступило, Его только не видят все те, которые не видят Его величия. Но и закваска скрыта в тесте, и все-таки действие ее несомненно. Поколение, к которому Он пришел, в Нем имеет Царствие Божие «среди них самих»: вместо того, чтобы полуапатично, полувозбужденно поджидать нисхождения Царства, вместо того чтобы бросаться то туда, то сюда, где только не объявится какой-нибудь псевдо-Мессия, они должны только видеть то, что в Его Лице уже появилось, познать господствующий в Нем дух Царства, внутренне приблизиться к Нему.
Иисус, как человек дела, вероятно, не сознавал внутреннего противоречия, лежавшего в Его понятии о Царстве и вызванного тем, что Царство полагалось не то в настоящем, не то в будущем: в Его личности, принадлежавшей и настоящему и будущему, противоположности примирялись. Уже по одному этому Он не мог быть апокалипсическим мечтателем, снедаемым тоскою, хотя и для Него при печальных условиях жизни Его народа, при пребывании большинства в тупости, высокомерии: и грубости было на что надеяться, было чего ожидать от всемогущего вмешательства Бога. Для нас, стремящихся понять Его особенности, важнее, чем эта надежда, которую делили с Ним миллионы, то чувство, которое имел и проводил Он один, чувство, говорившее Ему, что решительный шаг уже сделан, что изменение мира уже началось; Мк., 2, 19 — защищает Иисус Своих учеников от упрека в несоблюдении поста тем, что для гостей на свадебном пиру поститься неприлично — ст. 20 интерполяция, — т. е., что время радости уже наступило; еще яснее в ст. 21 Он противополагает религию Своих религии фарисеев и учеников Иоанна, как новое — старому. И вот в этом-то и заключается все разрешающее слово: Иисус не чувствует Себя, опять-таки, как Иоанн, посланным, чтобы возвестить нечто, грядущее в ближайшем будущем, его призвание — создать новое, не нечто новое, а то единственно новое, что только и интересовало благочестивого израильтянина, — устройство мировой жизни исключительно согласно воле Божией; и Он всецело живет в атмосфере этого нового. Загадочным, правда, остается, что вокруг Него устранение старого делает такие скромные успехи, но для Него это не необъяснимо, не является основанием для сомнений в своей единственной в своем роде задаче.
Новое в Евангелии. Так объединяется в Иисусе иудейское со сверхъиудейским. Каждый израильтянин мечтал о Царстве Божием; он рисовал себе в конце мира идеальное религиозно-нравственное состояние; в центре Царства должен был стоять представитель Бога — Мессия. Иисус пользуется обоими представлениями не из дипломатической снисходительности, а наивно принимая даваемое божественным откровением. В действительности же за Его проповедью Царства и за Его выступлением в качестве Мессии скрывается построение нового мира религии. В творческих руках Иисуса все старые представления, от которых благочестивый иудей не мог отказаться, несмотря на то что они давно уже перестали действовать как плодотворная нравственная сила, наполняются абсолютно новым содержанием. Соединение это поразительно; новое приобретает от старого крепкий запах земли, конкретную определенность, но старое находит свое спасение от гибели в новом духе, и этот новый дух ведет его к великому будущему: существовало ли бы, спрашивается, без дела Иисуса все то великое, что прорывается, как молния, в глазах мыслящего историка в словах: «Христос — моя жизнь» и «Царство должно нам остаться»? Если серьезно рассуждать, то при желании понять Иисуса может быть выбор только между признанием нового духа, полного новой силы, претендовавшего естественным образом на будущее, или безумной переоценкой самого себя, которая не может быть оправдана никаким эсхатологическим энтузиазмом, ослепленным непониманием своего времени, которое не допускает веры вообще в суждение так тяжко обманутого.
Если мы с полным основанием выберем первое, то выдвигается тотчас же вопрос: в чем состоит то новое, что принес с собою Иисус? Не было ли простой иллюзией называть новым то, что уже давно существовало на свете, что было, может быть, разве только возобновлением потерянного старого? Наш первый ответ таков: новое был Он Сам, Его личность. Кто Ее не понимает, не может понимать и того нового, что Он дает, Павел понял это, когда I Кор. 11, 1 призывает христиан в Коринфе подражать Ему, как он сам сделался подражателем Христа. Так оно и должно быть для настоящего Мессии, Он должен быть идеалом человека «Царства Божьего», человека, в котором каждый диссонанс — следствие греха и нужды — распустился в величественной гармонии, в равновесии между блаженством и исполнением долга, между нравственными деяниями и религиозными наслаждениями. Судьба не дала историческому Иисусу достигнуть полной гармонии: не только радость неистощимой силы, частью поразительных успехов, не только непоколебимая вера в Бога, не только смелая решимость и трогательная любовь находят себе выражение в остатках его речей — до нас дошли и пессимистически-печальные, горько-суровые слова, сказанные им; образ фарисеев нарисовал Он несправедливо одними черными красками, богатых трактовал почти исключительно как безвозвратно погибших рабов Маммона, не имеющих ни сердца, ни совести, — все это шрамы, которые иногда безобразят бойца, но не позорят Его. Общее впечатление от Его Личности все-таки подавляющее. Надо перестать выискивать отдельные «учения», которые Он добавил к чистой религии пророков или которые Он восстановил в библейской чистоте; Евангелие, Новый Завет, не получилось из старого ни путем сложения, ни путем вычитания, ни соединением и того и другого. Все религиозное содержание Старого Завета погрузилось в душу Иисуса и вышло из нее столь своеобразно измененным, что кажется всем, которые не понимают Иисуса, возмутительно испорченным, тем, которые приобщились Его духу, — волшебно прекрасным. Иисус не занимался починкой иудаизма; Он, найдя бесформенную кучу шелковой материи за семью замками, сделал Себе из нее платье, удивительным образом облекшее и подчеркнувшее стройные формы Его тела.
Эсхатологические составные части Евангелия. Приступая теперь к попытке немногими штрихами охарактеризовать дело Иисуса, мы должны прежде всего энергичнейшим образом протестовать против жалкого определения Евангелия как исключительно только возвещения близости Царства и увещевания к покаянию, нужному для достижения этого Царства. Несомненно, что Иисус начал свою общественную работу с такой проповеди покаяния, даже свою общественную работу в Иерусалиме; но Его проповедь покаяния состоит далеко не в однотонном только повторении одного «покайтесь» со стереотипной мотивировкой «так как близко Царство Божие». Такой чистый призыв к покаянию мало принес бы пользы даже тем, которые давно уже искренне желали исправиться, но напрасно искали указания на истинный долг свой, на способ исправления. И поэтому Иисус большинство Своих речей, которые шли навстречу этому желанию, построил таким образом, что они были способны действовать не только на один момент, но и вечно. Неважным второстепенным вопросом было — верили ли Его слушатели, что Царство Божие спустится к ним с неба через несколько месяцев, или они знали, что последний суд будет свершен над ними, восставшими специально для этого из долгого сна смерти через много тысячелетий; Иисус, к тому же, не переставал напоминать, что Господь и в ближайшую ночь может потребовать от каждого его душу, — истина, которая внушительнее подчеркивала серьезность указания «только не слишком поздно», чем хотя бы точное возвещение необходимости отдать отчет на какой-либо, всегда допускавший отсрочку, срок. Что общего между основной мыслью Мф., 25, 8 сл.: «ибо что вы сделали одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне», и близостью Царства? Что общего между этой близостью и Мф., 25, 14 сл.: «кто многое получил, от того тем большее потребуется, от каждого же потребуется, чтобы он верно использовал дары свои»? Даже если бы Иисус предвидел то, чего Он не предвидел, — что после Него будет развиваться в течение многих столетий христианская церковь, которая будет нуждаться в руководящих принципах для защиты себя от тяжких отклонений, — Он не мог бы дать ничего лучшего, чем то, что Он дал общине своих учеников, предполагая для большинства из них (Мк., 9, 1), что они «не вкусят смерти, как уже увидят Царство Божие, пришедшее в силе». В этом заключается лучшее доказательство того, как мало Его мышление было управляемо эсхатологическими мечтаниями. Принципы, которые Он провозгласил, годны не только для необычных времен, они достаточны, чтобы во все времена вести людей все выше и выше.
Односторонность Иисуса. Правда, Иисус не оставил никаких наставлений по вопросу о долге защищать отечество и по вопросу о колонизации; Его часто приводимые слова Мк., 12, 17: «отдавайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу» — не представляют собою даже попытки точно разграничить область церкви и область государства. Он не обладал большими познаниями, чем другие галилеяне его сословия, в области политической экономии, истории, географии; социальных вопросов, хотя в Палестине того времени обеднение быстро росло, Он не коснулся. Кому серьезно недостает у Иисуса подобных вещей, должен упрекнуть Его и в том, что Он ничего не понимал в искусстве, не читал Платона, не построил железной дороги и не ввел прививки оспы. Иисус — не универсальный спаситель всего мира, Он велик в одной области и в полной мудрости никогда не переступает Он ее границ: новое, что его наполняет, ограничивается религией и этикой, точнее — оно состоит в единстве и того и другого. Иисус довел до конца онравствление религии и обеспечил нравственности движущие силы религии в полном объеме.
Понятие о Боге Иисуса. В представлении о Боге с наибольшей ясностью выступает у Иисуса ветхозаветная основа. Общее между Ним и пророками — это нравственный монотеизм; не Иисус первый познал Своего Бога как Господина всего мира, заботливого, любвеобильного и в то же время всемогущего Отца. Он определенно указывает, согласно ветхозаветному образцу, на то, что Бог — строгий судья, который беспощадно карает не желающих каяться; правда, гнев не является в Его представлении основным свойством Бога; в вечности неотделима от существа Бога только любовь — любовь, не знающая большего удовольствия, как удовольствие раздавать дары, быть милосердным, давать из своего богатства даже несчастнейшему воробью на крыше. Как обстоит дело с карательными стремлениями Бога, выясняют притчи вроде Мф., 18, 23 сл.; согласно им Бог щедро прощает вину тем, кто Его об этом просит, но только с условием, чтобы прощенные Им были милостивы в свою очередь. Три притчи о потерянном (Лука, 15) показывают еще в более трогательном виде неустанную заботу Бога о грешниках, Его интерес к ним, несмотря на то, что они поворачивают Ему спину; одно-единственное слово о прощении, признание своей вины не только примиряет Его, Он даже не делает разницы в Своей любви между вытащенным Им из грязи и Своими старыми верными.
Представление Иисуса о религии. Мы вступаем теперь на дорогу к разрешению основного вопроса, от правильного ответа на который зависит понимание особенностей в благочестии Иисуса, т, е. одновременно и сущности христианства. Это вопрос о том представлении, которое имел Иисус о правильном отношении между человеком и Богом. В Царствие небесное войдут только «творящие волю Отца Моего небесного». Таково было и мнение фарисеев. Эту волю учат познавать нас закон и пророки; все ее содержание охватывает двойная заповедь: люби Бога от всего сердца и ближнего своего, как самого себя. Опять-таки истина, происходящая из школы иудейской мудрости, от Писания. Богатый глупец (Лк., 12, 16-21), устраивающий свою жизнь так, как будто никакого Бога нет, и платящий за это внезапной смертью, — это чисто старозаветная мысль. Бог требует для Себя всего человека, исключительно для Себя; поэтому никакие «не только — но и» недопустимы; недопустимо, чтобы нашим господином был наполовину мир, наполовину Бог, наполовину Бог, наполовину Маммон; богатые же, которых обошел Маммон своими соблазнами, конечно, особенно редко решаются на жертву владеть своим имуществом так, как если бы они его не имели. И это тоже, в теории по крайней мере, в духе фарисеев. И все-таки отношение к религии Христа в каждом пункте в основе разнится от того же отношения этих сверхблагочестивых. Творение воли Бога для него не тягота, возложенная на человека, счастливо осилив которую он может воображать себе, что исполнил надлежащее, для Иисуса это внутренняя потребность; сколько бы Он ни делал в этом направлении, Ему все мало, — вспомним хотя бы удивительное сравнение — Лука, 17, 7-10, — и Он не требует для Себя большего признания за то, что Он дольше, чем другие, был слугою Бога — Мф., 20, 1 сл. Этим фарисейское благочестие подрезано в корне. Для них религия — это сделка, которую человек заключает с Богом; точно высчитывается каждая статья в debet и credit; это предполагает, что статьями в этой сделке являются компактные величины — opera operata; чувства, решения и т. п. для этой цели негодны. Чем утонченнее выискивает себе благочестивый, согласно закону, свои специальные деяния, как, например, уплата десятой доли даже с укропа, мяты и тмина, тем выше он считает себя вправе их оценивать. Строгое соблюдение всех обрядовых законов, святости субботы, предписаний чистоты имеет высшую ценность, так как это деяния, которых не совершает ни один не-иудей; отстранение себя от необрезанных, от мытарей, от простого и нечистого народа есть священная обязанность.
Мысль о награде в религии Иисуса. Как раз обратное находим мы в религии Иисуса. Правда, Он не вычеркнул из религии в угоду тонкому мышлению мысли о награде; Он пользуется ею сравнительно часто, так как природное мышление всегда будет создавать ее вновь и вновь; но Он сделал эту мысль безопасной в религиозном отношении. Прежде всего тем путем, что Он, руководясь ветхозаветными образцами, твердо внедряет мысль о независимости земной судьбы человека от его религиозного поведения (напр., Лука, 13, 1 сл.; 16, 19 сл.) и обещает награду только на том свете (или в «Царстве»); но не этим только путем, а, главным образом, тем, что Он показывает все безумие того, кто считается с Богом с точки зрения очищенной совести, показывает, что это переоценка своих собственных деяний и недооценка того, что Бог должен требовать от нас. То, что остается в Евангелии как награда, — это дружеское признание отца по отношению к ребенку, что он согласен быть им доволен: в этом смысле даже самое скромное дитя может быть уверено в получении награды, в этом смысле отец охотно дарует ее. Иисус, чтобы наглядно показать, какими хочет Бог, чтобы мы были, охотно привлекает сравнение с детьми в их простоте (Мк., 10, 14-16); в действиях ребенка ему нечего бояться юридической остроты мыслей фарисеев. Их «добрые дела» Он подвергает жесточайшей критике; для Него это скорее злые дела, так как за мелочами оставляются без внимания главные вещи: справедливость, милосердие, верность (Мф., 23, 23); даже там, где этот упрек не у места, дела их недобрые, так как Бог не смотрит на дело как на таковое, но обращает внимание на внутренний мир делающего. Только это и важно: настроение, побудительные мотивы к действиям; если эти мотивы нерелигиозны, как это несомненно для действий фарисеев, ведущих своей подачей милостыни, своим постом, своими молитвами явную мелочную торговлю, или, во всяком случае, по их собственному признанию, делающих добро только для того, чтобы оно было записано за ними на небе, то дело не будет исполнением божеской воли. Для ее исполнения нужна, согласно основной двойной заповеди, любовь; себялюбие, однако, которое стремится не только удержаться, но и обогатиться, не обращая внимания ни на Бога, ни на ближнего, т. е. эгоизм, даже в форме пустого честолюбия, есть нечто противоположное той любви.
Среди исправлений, которым Иисус подверг иудейское благочестие, самым важным является, однако, еще не то, которое, исходя из могучей серьезности его чувства долга, с корнем вырывает самодовольствие и отдает на добычу отвращению мелкие частичные уплаты Богу, Который определенно хочет или всего, или ничего. Величественным кажется, как Он, с одной стороны, поясняет гордым своими делами иудеям, что внутренние качества человека обыкновенно непосредственнее выражаются в его словах, чем в его делах, и что не может быть доброго дела, сопровождаемого словами, в которых нет любви; величественно и то, как он, с другой стороны, наглядно показывает, что человек, который сначала отказывает в повиновении, но затем, несмотря на злые слова, все-таки идет и исполняет волю Божью, гораздо милее Господу, чем ревностно говорящий «да, да», которого нет, однако, тогда, когда нужны дела; величественно и то, как Он угрожает строгим наказанием не только за убийство, но и за отлучение, за поругание, за гнев на брата, не только за прелюбодейное деяние, но уже за допущение в себе зародышей прелюбодейных вожделений. Все это, однако, лежит еще на пути пророческого откровения. Совершенно новым, напротив, является нравственная цель, которой требует Иисус для каждого дела, чтобы признать его благочестивым, совершенно нова и та не останавливающаяся ни перед чем энергия, с которой Он проводит эти цели, сливающиеся в его представлении с любовью к Богу и ближнему, даже насчет столь выдвигаемых до этого времени на первый план богослужебных действий. Он не запрещает жертвоприношений; но кто посвящает свое время жертвоприношениям и за этим забывает помириться со своим противником, тот грешит. Суббота пусть празднуется; но безбожным называет Он позволять кому-нибудь страдать лишний день, боясь нарушить субботний покой. Предписания, касающиеся чистоты, не лишаются Им силы: но в действительности высоко над ними подымает Его принцип, согласно которому не кушанья, входящие в человека извне, делают его нечистым, а злые мысли, источник которых внутри человека: нет, таким образом, нечистых вещей, есть только нечистые люди; загрязнить меня не может никто другой, кроме меня самого. Он не дает, наконец, новых перечислений грехов; но никто до Него не выставил бы самаритянина (Лука, 10, 31 сл.) типом настоящего благочестия, — человека, который только уступил чувству милосердия, оставаясь при этом отвратительным еретиком. Объявить единственным критерием любви к Богу осуществление любви по отношению ко всем людям без различия, как это требуется Мф., 5, 43 сл. и как это описывается у Мф., 25, 31 сл., — критерием, который один только решает судьбу человека в вечности; оценивать человека перед Богом только по мерке его заслуг перед человечеством или его готовности служить ему — это равносильно открытию нового мира.
Этика Иисуса. Резко выточенная форма, в которую Иисус охотно вкладывает Свои заповеди, отчасти виною тому, что Его упрекали в чрезмерном идеализме, в недостатке понимания условий существования человечества, к каковым прежде всего принадлежит чувство самосохранения каждого человека. Выдающиеся философы считали основой этики Иисуса родственный буддийскому евангелию самоуничтожения аскетизм. Бездонно смутными следовало бы, однако, считать идеи человека, испытавшего сердечную радость по поводу любвеобильного спасения тяжелораненого самаритянином, считавшего достаточно важным накормить голодного, одеть мерзнущего, чтобы поставить ниже этого все предписания о субботе, и, вместе с тем, жаждавшего уничтожения своего собственного тела! И к тому же он так настойчиво увещевает каждого заботиться о сохранении души, т. е. личности в царстве совершенства. Мф., 8, 22: «предоставь мертвым погребать своих мертвецов», — конечно, единичный случай, в котором, однако, не так уж трудно угадать мотивы Иисуса; было бы детством на этом основании приписывать Ему равнодушие к неприкосновеннейшим актам пиетета; ненависть к отцу, матери и т. д., Лука, 14, 26 сл., Он не рассматривал как нечто нормальное; Он требовал только от человека способности в случае, когда у человека остается только выбор между любовью к родителям и детям и указанным ему Богом призванием, отказаться от наиболее любимого по природе. К тому же это, конечно, лишнее доказательство того, что Иисус признавал различные степени нравственной силы и религиозного развития; мы можем, не смущаясь, говорить о предполагаемой Иисусом особой благочестивости у учеников. К числу людей, которые сами себя «оскопили» ради Царствия небесного, Мф., 19, 12, принадлежат Он Сам, но Ему и в голову не приходило только таким людям открыть двери Царства: тот, кто, как Иисус, так строго запрещал развод, не мог быть принципиальным противником брака. Его общее настроение ни в чем не похоже на разочарование в жизни, на тупую покорность судьбе; Он радуется прекрасным цветам в поле, Он радостно сидит за столом, в отличие от Иоанна, который «не ел и не пил», женщине в Вифании Он ставит в высокую честь, что она истратила свои деньги не на милостыню, как этого требовала банальность сотрапезников, а на елей для умащения Учителя, с целью доставить Ему хотя бы краткую радость. Твердая вера в Бога, одушевлявшая Иисуса и охранявшая Его от погружения в страх и заботу, уверенность, что Бог никогда не оставит своих и что каждая настоящая молитва будет Им услышана, уверенность в том, что для веры нет ничего недостижимого, вносили уже одни столько солнечного света в Его существо, что дух монашеского самоуничижения не мог к Нему приблизиться. Конечно, Он требовал героических отречений, но не ради отречения как такового, а всегда с высшими целями: либо с целью укротить вожделения плоти, либо потому, что великое дело не совершается без великих жертв.
Парадоксы. Но, говорят нам, в Иисусе слабо развиты были чувство чести и понимание нравственной ценности всякого профессионального труда. Лука, 6, 29: «ударившему тебя по щеке подставь и другую» и т. д. — могло бы, конечно, возбудить сомнения, если бы это было последнее слово практической мудрости Иисуса; Лука, 6, 30: «всякому, просящему у тебя, давай и от взявшего твое не требуй назад» — звучит совсем уж опасно. Но кто не чувствует здесь протеста против обычной практики платить оскорбителю той же монетой и постоянно упрямо настаивать на своем праве? Разве приведенные слова Иисуса не конкретное только выражение для положения, которому мы удивляемся у Павла Римл., 12, 21: не давай над собой победы злу, но побеждай зло добром? Лучше от времени и до времени отказаться от своего права, чем допустить навязывание себе злым его способа борьбы: истинно обезоружен будет насильник только тогда, когда ты покажешь, что ты недостижим для его насилия! Чтобы кто-нибудь несправедливым прикосновением к моей щеке мог взять у меня мою честь — было для Иисуса так же невозможно, как то, чтобы нечистый мог загрязнить меня своею грязью: если мы, современные люди, так плохо понимаем и то и другое, мы этим показываем только, как малоценна наша автономия в нравственности и насколько ниже стоим мы Иисусова идеализма.
Далее: Иисус не увещевал к работе. Действительно, Соломоновы изречения берутся за лентяя энергичнее, чем он. Но его грозная речь против заботы о еде и питье не заслуживает того, чтобы ее неправильно толковали как оправдание лености, ставящей себе в пример воробьев. И этому учил человек, который так определенно настаивает на верности, исполнении долга, деятельной ежедневной работе (Мф., 25, 14 сл.; Лука, 15, 4, 8, 25 сл. и 13, 8), которому в вопросе о Царстве Божием так глубоко неприятна пассивность одного только ожидания! Он, конечно, не перебирал одного за другим отдельных занятий, например, рыбака, менялы, пастуха, и не называл строгого исполнения взятых ими на себя обязанностей равносильным религиозной работе в целях достижения Царства небесного, не объявлял его равноценным возвещению Евангелия. Но разве вправе мы требовать этого от человека, который хотел зажечь энтузиазм, заставивший бы человека бросить свое обычное дело и, следуя за Ним, ловить души для нового мира? Иисус стал бы простой схемой, а не действительной личностью, если бы Он учил этике такой полноты, которая не оставляла бы позднейшим поколениям никакого материала для их учительской деятельности. Но уже принцип Мк., 9, 35: «Кто хочет быть первым, будь из всех последним и всем слугою» достаточен для того, чтобы, примененный в духе Иисуса к другим временам и другим потребностям, он мог пополнить и этот пробел. Уже по одному тому, что аскетизм, тратящий всю силу жизни на религиозные обрядности и на уничтожение природных побуждений, абсолютно эгоистичен, так далек от мысли об обязанности служить другим, служить всем, он может быть только искажением евангельской нравственности, для которой мысль о долге есть кровь ее сердца.
Единство нравственности и религии. Неразрывное единство, в котором, по мысли Иисуса, сливаются нравственность и религия, наиболее ясно выражено в словах Его Мф., 5, 48: «будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный». Принцип: Бог Сам есть единственная норма нашего поведения, добро у нас только то, что называет добром Он, — Иисус проводил с серьезной определенностью, прежде всего применяя его к Самому Себе, затем призывая, насколько хватало Его сил, других к следованию ему. Перед лицом Бога, между тем, понятие добра, конечно, не допускает никакого расчленения на добро религиозное и добро нравственное. Бог не исполняет никаких культовых обрядностей, Он не знает уныния, забот, желаний, ненависти; Он в своей неисчерпаемой любви отдает Себя Своему великому делу — миру, венец которого есть человечество; мир устраивает Он так, что все, кто не противится воле Его до самого конца, радуются близкому блаженству. В этом зеркале Иисус видит свое собственное изображение. Следует отметить, что характеристика Иисуса как болезненно знающего, печально-тихого, как олицетворенной меланхолии духа, как вечно чуждого всем людям деятельности и аффекта смешивает преходящее с основным. Иисус прежде всего праведный сын праведного отца.
Тяготы, которые возлагают фарисеи на людей, уже потому неприемлемы, что тяготы и придирки не могут быть названы благочестивыми, когда они сталкиваются с потребностями природы. Но, вместе с тем, нравственная оболочка отделяет Его радостность от простого веселья. Как Бог, Он не знает блаженства, которое не должно было бы быть сообщено другим; Его жизнь поэтому принадлежит служению тому, что ведет других к спасению; самопожертвование не уменьшает радостности, но всячески ведет ее к победе. Благочестивые, как Он, люди чувствуют себя так хорошо, как дети в доме любвеобильного, но в то же время великого и мудрого отца; им нечего бояться даже того, что они когда-либо могут смешать доброе со злым, — благороднейший род страха. Катехизис Иисуса не содержит основного тезиса о таинствах, при посредстве которых мы должны были быть искусственным путем сближены с Богом, не содержит и тезиса о «вере», который мог бы быть нам истолкован в ряде статей; он весь состоит из двух положений: поступай всегда так, чтобы в тебе можно было узнать похожее на отца Божие дитя, и, сделался ты недостоин Отца Своего или беспокоит тебя то, что ты можешь сделаться недостойным Его, молись Ему, и Он простит тебя или спасет тебя от опасности.
Личность Иисуса — это Его Евангелие. Этим путем Иисус определил, как Он думал, идеал благочестивого человека: это дитя Божие, подобие небесного Отца; еще правильнее будет сказать, что Он создал Свое представление о Боге, усиленное до размеров небесного, по образцу того, что Он пережил в благочестивейшем из людей — Себе Самом: опять получаем мы Его личность как меру Его религиозно-исторического значения.
Религия гуманности. Вновь, наконец, удивительно подтверждается, как основное свойственное Иисусу качество, иудейская победа над иудейским. Он не восстает против истинно иудейского; борясь с фарисеями, Он ни в коем случае не борется в их лице со Старым Заветом, который Он высоко ставит как божественное откровение. Он посещает храмы и синагоги, не оскорбляет без нужды иудейских чувств, хотя одно только обрядовое благочестие кажется Ему недостаточным исполнением воли Божией. Везде, где проявляется истинная любовь, Он чтит ее: Он не осуждает бедную вдову, Мк., 12, 41 сл., бросающую последнюю лепту свою в сокровищницу, за то, что она расточает свое имущество в пользу сытого жречества; наоборот, Он удивляется тому чувству, согласно которому она действует. Но, с другой стороны, Он рекомендует подражать только этому чувству, для которого величайшею радостью является сделать что-либо для Бога, а не самые пожертвования в храмовую кассу.
Этими воззрениями Он освобождает религию, объект религии и ее субъект, равно как и самое религиозное отношение между ними, от всех исключительно иудейских составных частей, и делает это так нежно и деликатно, что Сам почти не замечает изменений, оставаясь во всех остальных вопросах всецело под властью представлений о мире остальных иудеев; так, например, в представлениях об ангелах, сатане, демонах, небе и аде. Объектом религии Израиля всегда был, как основное представление, сильный, энергичный Бог; даже величайшие из пророков с полным правом запечатлевали в своем народе прежде всего почтение и страх перед Иагве, который, превращаясь, чем дальше, тем больше, из национального Бога в мирового, все более и более увеличивал расстояние между святыми на небе и нами, нечистыми людьми. Бог Иисуса — это сама любовь; Он отечески заботится даже о цветочке в поле, насколько же большей была Его забота о человеке с его бессмертной душой. Но он сохраняет при этом власть наказывать непослушных, и это не иудейский пережиток: Бог без такой власти был бы не Отцом, а бревном. Субъектом своей религии Иисус, оставаясь верным старому предрассудку об избранном народе, признавал, как кажется, только иудеев, только к ним Он обращался со Своим Евангелием. Но, даже не прибегая к вычитыванию из притчей, вроде притчи о дурном виноградаре и о свадебном пире, идеи, замены иудеев верующими язычниками, мы должны признать, что ни малейшая черточка не указывает на то, что там, где Иисус говорит об отношениях людей к Богу, Он имеет в виду не просто людей, а описывает специально иудеев. «Человек» является, например, Мк., 8, 36, объектом Его размышления: не иудей, а «душа» и «тело» являются тем, что должно быть спасено для блаженства. И когда Он воспевает Бога как Бога птиц и растений, может Он разве отнять этого Бога у язычников как их Бога? Когда Он, Мк. 3, 32-55, отворачивается от матери и братьев в великих словах: «кто исполняет волю Божью, тот мне брат, и сестра, и мать», — делает ли Он мысленно исключение: при условии, если они не язычники? Самаритянин, Мк., 10, 30 сл., легко перенес бы суд, описанный у Мф., 25, 31 сл.: меряния двумя мерами Иисус, конечно, Богу своему навязать не мог. Наконец, Он настолько основательно освободил религиозные отношения между Богом и людьми от давящих гирь иудейства, что нельзя себе представить дальнейших шагов в этом направлении. Иисус требовал безусловной зависимости человека от Своего Бога, абсолютного подчинения Его воле; но в воле Бога нет ничего, что стояло бы вне человека, что наложено было бы на людей произвольно, как проба; Он требует исключительно того, что человек сам считает совершенным; поэтому-то исполнение воли Божией для нас равнозначаще полному блаженству. Основное значение имеет при этом только то, что идет от сердца, что является выражением чувства любви по отношению к Богу и другим людям: эгоизм и равнодушие по отношению к братьям еще менее соединимы с религией Иисуса, чем жалкая привязанность к мирским наслаждениям. Особенно ценна в Иисусе, по сравнению и в противоположность позднейшему развитию Его церкви, та прямота, с которой Он поддерживал представление об отношениях детей к отцу как об основных религиозных отношениях в противовес даже факту силы греха. «Безгрешных» нет, конечно, среди нас (Ин. 8, 7) — истина, которую мы никогда не должны забывать, когда другие грешат против нас: нет человека, который не нуждался бы в милосердии, снисходительности, прощающей милости Бога. Но пиетистский страх перед грехом, не видящий в человеке со времени грехопадения ничего, кроме низости, вышучивающий каждое благородное побуждение как блестящий порок, совершенно чужд Иисусу. Здоровые и гнилые деревья таковы не по извечному решению и не всегда; Иисус взывает к воле человека, признавая за ней, на основании Своего собственного опыта, огромную силу: Бог не унизил Своих детей до положения рабов, хотя, конечно, как дети, они не могут вырасти без отцовской Его помощи, всегда открытой для молитвы верующего.
Нет нужды сравнивать эту религию с аффектированной, регламентированной, научно разряженной религией фарисейства, чтобы оценить ее характер; даже при сравнении со всем Старым Заветом она, с ее соединением теплоты, силы, простоты и здоровья, есть нечто новое, как новым человеком был тот, в чьем сердце она родилась. Если Ему принадлежит содержащее целую программу слово, Мф., 5, 17: «Не думайте, что я пришел нарушить закон или пророков, не нарушать пришел я, а исполнить», — то такой скромный пиетет только облагораживает Его; мы вспоминаем, однако, что дух, которым Он наполнил старое, был чем-то необыкновенно новым. Надежды Иисуса на скорое наступление изменения мира не исполнились: считавшийся Мессией был пригвожден к кресту, был проклят. Но то новое, что Он чувствовал в себе, осталось живым совершенно в ином смысле, чем Он это Себе представлял. История, несмотря на трагичность Его судьбы, признала Его правым, Его, считавшего достаточным (Мк., 4, 26-29) для человека бросить семя в землю вовремя: все остальное — стебель, колос, полное зерно — приходит затем само собою.