К книге
Балерина из АушвицаГлава 3. Любовь и война
35%
Глава 3. Любовь и война
7

Наши с Эриком отношения с самого начала насыщены смыслом и содержанием. Мы беседуем о литературе, истории и философии. Сейчас не время для легкомысленных рандеву. Узы между нами не имеют ничего общего со случайной влюбленностью, со щенячьим восторгом. Это любовь перед лицом неумолимо надвигающейся войны. Для нас, евреев, уже установлен комендантский час, но, несмотря на запрет, июньским вечером мы с Эриком тайком ускользаем на прогулку, и на нашей одежде нет предписанных нам желтых звезд.

«Эдитка», – мурлычет Эрик, когда мы подходим к моему дому, и крепко обнимает меня. Я прижимаюсь щекой к его груди. Закрываю глаза. Я почти физически ощущаю, как война сгущается вокруг нас, улавливаю ее по легким вибрациям земли наподобие тех, которыми возвещает о своем приближении железнодорожный состав. Но она пока еще далеко. И нам не дано знать, что будет дальше. А сейчас я чувствую щекой, как бьется сердце Эрика. Реально только это. И еще соприкосновение наших тел, наши объятия. Вот что есть у нас здесь и сейчас. Кто знает, вдруг нам повезло влюбиться именно теперь? А окружающее нас всеобщее смятение дарит нам возможность крепче привязаться друг к другу, меньше задаваться вопросами.

Эрик слегка ослабляет объятия и берет мои руки в свои.

«Мы можем уехать», – тихо говорит он.

«Из Кашши?»

«Из Венгрии, – отвечает он, – и из Европы вообще. Гитлер скоро будет здесь, повсюду».

«И куда нам уехать?» – спрашиваю я, и мне на ум приходят тетя Матильда, которая живет в Нью-Йорке, и мамино нежелание отправлять туда Клару учиться.

«В Палестину, – говорит Эрик. – Мы бы помогали создавать убежище для нашего народа. Собственное отечество для евреев».

Он уже не в первый раз заговаривает со мной об идеалах сионизма, но сейчас я впервые задумываюсь о них применительно к себе. Я стараюсь представить нашу с ним жизнь посреди пустыни. Интересно, а жить мы будем где, в палатке? В окружении иззубренных гор? А наши родные, они тоже поедут?

«Мы можем уехать вдвоем, только ты и я», – добавляет Эрик.

«А как же наше будущее?»

«Мы обустроимся там. Потом я получу диплом врача. А ты могла бы преподавать в школе. Мы будем растить наших детей в безопасности. Где нет никаких гитлеров и желтых звезд».

Эрик впервые говорит, что хотел бы создать со мной семью. Как романтично это ни звучит, тень войны все равно омрачает его душу. И мою не меньше. Мы слишком молоды. Мне нет еще и шестнадцати.

Эрик сжимает мои руки.

«Только не делай ничего через силу, – говорит он. – Важно, чтобы ты сама была уверена, что хочешь этого».

У меня вдруг пересыхает во рту. Неужели он смог бы уехать без меня?

Или, что еще ужаснее, неужели я смогла бы бросить свою семью? Неужели мы сейчас обсуждаем именно эту страшную перспективу? Что я оставлю папу с его чарующей улыбкой и измазанными мелом пальцами, оставлю мамину кухню, такую теплую и уютную? И больше не будет наших славных семейных вылазок на лоно природы? Не будет поездок на пригородном автобусе, прогулок среди горных склонов, расстеленного на земле одеяла с аппетитным угощением – жареной курицей с картофельным салатом? Что я останусь без Магды с ее вызывающе-дерзким смехом и озорно поблескивающими глазами, с ее подначками: «Ты возьми, а я съем»? Что лишусь своей балетной студии, гимнастического зала и торжества, которое испытываю, когда ловко взбираюсь по канату под самый потолок?

Ночью я почти не сплю и мучительно ищу ответ на вопрос Эрика.

Мама берет нас с Сарой в загородную усадьбу одной своей богатой одноклассницы собирать урожай в вишневом саду. Я спрашиваю у подруги совета, как мне поступить. Она внимательно слушает меня, пока ее пальцы ловко обрывают с веток налитые спелые ягоды. В общепринятом смысле Сара не красавица, но в моих глазах она прекрасна: в солнечных лучах, с измазанными вишневым соком губами – та, что всегда рядом, преданная, надежная.

«Так ты в сомнениях?» Несмотря на вопросительную интонацию, я понимаю, что Сара будто держит передо мной зеркало, чтобы я ясно увидела себя, что она облекает в слова чувство, которое расслышала в моем голосе.

Хочу полной ясности. Убежденности. Уверенности.

«А что говорит твой парень?» – спрашивает Сара.

Как мне расслышать, чего я на самом деле хочу? Расслышать не ту часть себя, что желает определенности. В голове толкаются бесчисленные «а вдруг?» и «что, если?». Что, если я уеду и потеряю свою семью? А вдруг я больше никогда не увижу родных? Что, если уеду и в конце концов останусь в одиночестве и без друзей? А вдруг я уеду с Эриком, а он там возьмет и влюбится в другую?

«Я чувствую, что не готова, – говорю я. – Я не готова ехать в неизвестность».

Эрик не давит на меня. Лето уже на исходе, а он все еще толкует о Палестине, но это лишь его смутные наметки на будущее. Реального плана у него нет. Иногда я даю волю фантазии и представляю себе, как мы с Эриком жили бы в Палестине. Иногда говорю ему, что пока не уверена. Временами я вытесняю из своего сознания этот болезненный вопрос. В другие дни убеждаю себя, что никому не дано знать, как все обернется дальше, зато нам это известно. Мы есть друг у друга, и у нас есть будущее, наша общая жизнь, которую мы видим так же четко, как сплетенные пальцы наших рук.

В один из августовских дней 1943 года мы с Эриком идем на реку. Он прихватил с собой фотоаппарат – его отец юрист и может позволить себе такую роскошь – и снимает меня, когда я, одетая в купальник, сажусь на траве на шпагат. Я мечтаю, что однажды покажу этот кадр нашим детям. И буду рассказывать им, как мы берегли свет нашей любви и взаимной преданности.

Вернувшись в тот день домой, я узнаю, что с нами больше нет папы.

«Его забрали», – вот все, что говорит мне мама.

Она имеет в виду, что папу забрали в лагерь принудительного труда. Туда теперь отправляют многих мужчин-евреев.

«Но он же портной, – возражаю я сердито. – Ему нет дела ни до какой политики!» Но мое возмущение не более чем щит, которым я хочу прикрыться. Пока я негодую на нелогичность папиного ареста, я ограждаю себя от необходимости принять случившееся. Моя ярость, мой праведный гнев помогают мне отстраниться от мучительной правды. И в каком-то смысле помогает чувство вины. Меня преследует воспоминание о той ночи два года назад, когда папа задал мне ремня, а я мысленно пожелала ему смерти. Я растравляю рану своего раскаяния. Глупо думать, будто я виновата в том, что папу схватили, будто это из-за меня мы его лишились. И все же, цепляясь за свое чувство вины, я избавляю себя от переживания страшного горя, которое обрушилось на нас. Раскаяние получается обернуть против себя. Я могу размышлять о том, какая я плохая, и это легче, чем переживать нестерпимую боль потери. Хотя, может быть, осознание собственной вины – спасительная соломинка, цепляясь за которую я пытаюсь удержать себя в руках. Если это стряслось из-за меня, значит, у произошедшего есть причина, стало быть, мир упорядочен и предсказуем.

Мама печально смотрит на меня. «Я уже написала Кларе», – говорит она.

Внезапно на меня накатывает злость. Нет, не на этих нилашистов. Я злюсь на маму, на ее самообман, манеру принимать желаемое за действительное, на ту часть ее натуры, которая по-прежнему возлагает надежды на Клару. Ведь та знает многих знаменитых музыкантов и композиторов. Она замолвит словечко, она как-нибудь вызволит папу из беды. Но наша Клари всего лишь девушка со скрипкой, которая будет тревожиться и чувствовать свою ответственность перед нами, которая может поступиться учебой в консерватории ради того, чтобы помочь нам. А я не хочу, не готова принимать такие жертвы. Почему маме недостаточно для утешения нас с Магдой? Почему она не верит, что мы с сестрой способны дать ей силы? Почему она так быстро отчаялась? И почему даже не пытается утешить меня?

В школе возобновляются занятия. Отцы Сары и Эрика дома, их не забрали. А мой папа томится в заключении в лагере.

Мама избегает озвучивать свои страхи, но я замечаю, что ради экономии она теперь растягивает одну курицу на несколько трапез. У нее появились мигрени. Мы пускаем к себе квартиранта, чтобы хоть как-то восполнить потерю дохода. Он держит магазинчик напротив нашего дома, и я просиживаю там долгие часы из одного только желания ощущать его успокоительное присутствие.

Магда, в сущности, уже совсем взрослая, и ей какими-то путями удается разузнать, где держат папу. Она едет к нему. Застает его в момент, когда он сгибается под тяжестью массивного стола, который ему приказано перетащить с места на место. Вот и все, что Магда по возвращении рассказывает мне о папе. Я не знаю, каков смысл этой сцены. Я не знаю, какую работу папу заставляют выполнять в этом его лагере. Не знаю, сколько времени продлится его заключение. Папин образ у меня теперь раздвоился. Один – тот, что знаком мне, сколько я себя помню: с неизменной сигаретой в уголке рта, с сантиметром на шее и мелком в руке, которым он размечает выкройку для шикарного наряда; его глаза светятся озорством в готовности спеть песенку или отпустить шутку. Но к этому теперь добавился другой папин образ: он надрывается, стараясь поднять слишком тяжелый стол невесть где, невесть в какой дали, в затерянных краях.

Я делюсь с Эриком новостями о папе, и он снова заводит разговор о Палестине.

«Ты хотела еще подумать насчет отъезда. Что-нибудь решила?»

Конечно, я решила. Папин арест подталкивает поторопиться с отъездом, но из-за него же никакой отъезд для меня невозможен. Ни за что на свете я не бросила бы свою семью и никогда бы не уехала, не простившись с папой.

«Как ты думаешь, почему его забрали?» – спрашиваю я Эрика. Я не оставляю попыток найти какую-то разумную причину, выискать порядок и логику в том, что лишено всякого смысла. Я хочу, чтобы вопросы, имеющие четкий ответ, помогли мне избавиться от ощущения беспомощности.

«Игры во власть, – отвечает Эрик. – Они забрали его просто потому, что могут. Они так демонстрируют свою силу, запугивают».

Мой отец однажды уже прошел через подобное испытание. Во время Первой мировой войны он попал в плен. А значит, он знает, что делать, как со всем справиться, как выжить. В этих мыслях я ищу себе утешение.

Самый конец сентября, мой шестнадцатый день рождения. Я подхватила простуду и не пошла в школу. Эрик приходит к нам домой поздравить меня и дарит мне шестнадцать роз. В жизни не получала ничего более романтичного. Я зарываюсь лицом в цветы, хотя мой забитый нос не может ощущать запахов. Зато мне доставляет удовольствие то, как лепестки нежно касаются моего лица. Эрик забирает у меня розы, откладывает на край стола и притягивает меня к себе. Я сладко прижимаюсь к его крепкой груди. Эрик берет меня за плечи и, немного отстранив, заглядывает в мои глаза. Потом его губы тянутся к моим, и я закрываю глаза, чтобы принять его сладкий поцелуй.

Я счастлива, но к моему счастью примешивается печаль. В чем мне найти опору? Что долговечно теперь в нашем мире?

На следующий день я отдаю фотографию, на которой Эрик запечатлел меня на шпагате, одной своей подруге. Даже не помню зачем. Может быть, на хранение? Может, уже тогда я ощущала, что вскоре мне понадобится кто-то, кто сохранит свидетельства моего присутствия в этом мире, что мне, точно сеятелю, понадобится разбрасывать семена своего существования.

Всю зиму мы с Эриком в свое удовольствие нарушаем режим комендантского часа, отстаиваем очередь за билетами в кино, а в зал пробираемся, уже когда погасят свет, и в темноте отыскиваем свои места. Мы идем на американский кинофильм «Вперед, путешественник» с Бетт Дэвис в главной роли. Я только позже услышала оригинальное название картины, а пока мы знаем ее как Utazás a múltból – «Путешествие в прошлое» (так ее назвали в венгерском прокате). Бетт Дэвис играет молодую незамужнюю женщину, страдающую от деспотизма чересчур властной матери. Она пытается обрести себя, вырваться на свободу из-под родительского диктата, но все ее попытки разбиваются о суровую критику матери.

«Понимаешь, это такая метафора, – говорит Эрик, провожая меня домой. – Это политический посыл. Мать здесь олицетворяет нацистскую Германию, а Венгрия и другие европейские страны, ее дочери, стремятся вырваться из-под ее плотной опеки и самостоятельно определять свою судьбу».

Я понимаю, о чем говорит Эрик. Но сама воспринимаю сюжет более лично, для меня этот фильм о самооценке. В героинях я вижу маму и сестру: маму, которая превозносит Эрика, а Магду шпыняет за легкомысленные романы со случайными кавалерами; которая за столом упрашивает меня съесть еще кусочек, но ни за что не положит добавку Магде; которая обычно молчалива и погружена в себя, но на Магду зло срывается; маму, чей гнев никогда не обрушивается на мою голову, но все равно пугает меня.

В другой вечер мы смотрим «По ком звонит колокол» – фильм об американце, который воюет на стороне республиканцев в гражданской войне в Испании и влюбляется в девушку из партизанского отряда. Сцены насилия потрясают меня жестокостью, но вместе с тем захватывают, поднимают дух. Мне радостно видеть, что противостояние приняло форму реальной борьбы. Люди восстали против фашизма, человек не беспомощен, он может что-то сделать. Вот Роберто в исполнении Гэри Купера карабкается вверх по опоре моста и закладывает взрывчатку, чтобы подорвать танковую колонну фашистов, а я сижу на своем месте, подавшись вперед, сжимаю в темноте ладонь Эрика. Сердце мое тревожно стучит, когда я представляю, что человек, одно-единственное слабое человеческое существо, противостоит целой колонне смертоносных стальных махин.

Впрочем, фильм не только о войне, он еще и о любви. Возлюбленная главного героя Мария в исполнении Ингрид Бергман тоже сражается, а волосы у нее острижены очень коротко, как у мальчика. На ней рубашка цвета хаки с распахнутым воротом, заправленная в темно-синие штаны с поясом. Она проводит пальцами по своим коротким кудряшкам и поясняет: «Так и причесываюсь, без гребешка». Соблазнительная. Уверенная. Сразу видно, что это сильная, светлая натура, но у нее внутри таится неизбывная печаль. Мы узнаём, что она побывала в тюрьме и ее, стоявшую со связанными руками в веренице других женщин-заключенных, заставили смотреть, как расстреливают ее родителей. Она хотела, чтобы ее тоже расстреляли, хотела выкрикнуть им в лицо: «Да здравствует республика и мои родители!» – и умереть. Но судьба уготовила ей другую участь, и Роберто не желал, чтобы Мария облекла ее в слова, потому что это было «нехорошее» и оно читалось в ее глазах. Партизан из отряда рассказывает Роберто, что, когда они нашли Марию, ее голова была обрита: «Уродина! Глядеть тошно было». И добавляет: «Она чудна́я какая-то. Ни с кем».

Я очарована Марией – ее сияющими глазами, ее грациозными, как у феи, движениями, ее неистовым желанием быть не с кем-то, а самой по себе и вместе с тем ее готовностью полюбить наперекор всем потерям и ужасам, которые выпали ей на долю. Очарована тем, как она оживает, пробуждается навстречу любви. Не то что Магда с ее знойной чувственностью. Нет, у Марии другая любовь, того свойства, что наполняет ее сиянием, любовь обезоруживающе искренняя, неподдельная. Мария естественна, в ней нет и тени притворства.

«Я не могу поцеловать тебя, – говорит она Роберто. – Я не умею». И дальше: «Я постараюсь поцеловать тебя очень крепко… А куда же нос? Я всегда про это думала: куда нос?»

Их первый поцелуй пылает страстью, и я чувствую, как у меня в животе порхают бабочки. Я остро ощущаю близость Эрика, его тела, он сидит рядом со мной и сосредоточенно смотрит в экран.

По дороге домой Эрик очень тих и серьезен. «Мы не знаем, что ждет нас впереди», – говорит он.

«Не знаем», – эхом повторяю я. А Мария, до того как враг занял ее деревню, чувствовала себя в безопасности? Тоже старалась не замечать угрозу или понимала, что она неотвратима? Какими были последние слова, которые ей довелось сказать родителям, перед тем как их расстреляли?

«Человек сражается за то, во что верит», – говорит Эрик, повторяя слова Роберто из фильма.

«Что бы с тобой ни случилось, случится и со мной», – отвечаю я словами Марии своему Роберто.

Я думаю о названии фильма – «По ком звонит колокол». Так назвал свой знаменитый роман Эрнест Хемингуэй, но эту строку он позаимствовал из проповеди Джона Донна: «Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Все мы связаны друг с другом, все человечество. Мы принадлежим друг другу. Страдаешь ты – значит, страдаю я. Умираешь ты – умираю я. Наши судьбы переплетены. Война, как ничто другое, обнажила эту истину. Все мы подвержены одним и тем же страхам, жестокостям, лишениям. Но есть еще кое-что: быть «единым со всем человечеством» означает еще и терзаться, сталкиваясь с необходимостью выбора. Теряться перед бесчисленностью его вариантов. Мучительно искать направление, мучительно выбирать, как поступить.

Я думаю о Марии, такой уверенной, такой непоколебимой в своей любви. «Я люблю тебя, Роберто, – говорит она. – Всегда помни это. Люблю тебя, как любила своих отца и мать, как люблю наших нерожденных детей, как люблю все, что люблю больше всего на свете, а тебя я люблю еще больше. Всегда помни».

Предыдущая главаГлава 7 из 20Следующая глава