К книге
Балерина из АушвицаГлава 9. Лестница смерти
65%
Глава 9. Лестница смерти
13

Мы снова идем колонной. Нас гонят днями, неделями. После Аушвица наш путь пролегает только по территории Германии, но однажды мы подходим к австрийской границе. Останавливаемся и ждем разрешения ее пересечь. Наши конвоиры болтают, пока мы стоим, выстроившись в бесконечные шеренги, которые сделались для меня иллюзией порядка – иллюзией того, что одному объекту естественным образом полагается следовать за другим. Какое облегчение – стоять без движения. Я прислушиваюсь к болтовне конвоиров. Президент Рузвельт умер, говорят они. Дальше вести войну придется Трумэну. Как странно слышать, что в большом мире за пределами нашего чистилища происходят какие-то перемены. Определяется новый курс.

Эти события бесконечно далеки от нашей повседневности, и меня удивляет сама мысль, что сейчас, вот прямо сию минуту, кто-то решает мою судьбу. Не конкретно мою. У меня больше нет имени. И тем не менее кто-то облеченный властью своим решением определяет, что будет со мной дальше. Забросят меня на север, на юг, на восток или на запад? В Германию или в Австрию? Что еще сделают с выжившими евреями, прежде чем закончится война?

«Когда война закончится…» – начинает конвоир. Но не завершает мысль. Было время, мы с Эриком развлекались такими же разговорами о будущем. После войны… Если я сосредоточусь как следует, смогу ли понять, в живых он еще или нет? Я представляю, что стою на вокзале и должна купить билет на поезд, но мне дан всего один шанс угадать, в каком городе я встречусь с Эриком. В Праге? В Вене? В Дюссельдорфе? В Прешове? Или в Париже? Я сую руку в карман и машинально проверяю, на месте ли мой паспорт. Эрик, любовь моя, я еду. Женщина в форме погранслужбы по-немецки окликает нас с Магдой и указывает пальцем на соседнюю очередь. Я послушно иду. Магда не сдвигается с места. Женщина снова отдает приказ. Магда не шевелится, не произносит ни звука. Она что, спятила? Почему она не идет за мной? Женщина орет уже в самое лицо Магды, а та лишь мотает головой.

«Я не понимаю», – произносит она по-венгерски. Но, конечно же, она все понимает. Мы обе бегло говорим по-немецки.

«Врешь!» – орет женщина.

«Не понимаю», – повторяет Магда. Ее голос лишен всякого выражения. Плечи горделиво расправлены, осанка прямая. Я что-то упустила? Почему Магда прикидывается, что не понимает приказа? Чего она добьется своим непослушанием? Или она потеряла рассудок? Они с женщиной из погранслужбы продолжают препираться. Вернее, препирается и скандалит женщина, а Магда тихим, спокойным, ровным голосом лишь повторяет: «Не понимаю, не понимаю». Женщина окончательно выходит из себя. Она бьет Магду в лицо прикладом. Лупит ее по плечам, снова и снова, пока Магда не опрокидывается навзничь, и тогда знаками велит мне и еще одной узнице оттащить Магду в указанную очередь.

Магда вся в кровоподтеках и кашляет, но в глазах сияет торжество. «Я сказала “нет”! – говорит она. – Я не подчинилась». Посмотреть на нее, так поверишь, что лучше учиненной с ней расправы и быть не может. Ведь это доказательство ее силы. Она несокрушимо стояла на своем, а женщина из погранслужбы потеряла над собой контроль. Маленький акт гражданского неповиновения дает Магде осознание, что она сохранила за собой право выбора и не желает быть жертвой судьбы.

Но это чувство внутренней силы быстро покидает Магду. Вскоре мы снова двигаемся колонной, на сей раз к месту, хуже которого еще не видали.

Мы прибываем в Маутхаузен. Это целиком и полностью мужской концлагерь при каменоломнях, где заключенных заставляют колоть и перетаскивать гранит: из него Гитлер желает построить город своей мечты, новую столицу Германии, новый Берлин. Мы видим лишь лестницу и мертвые тела. Ступени из белого камня уходят вверх – так высоко, куда только хватает взгляда, словно по ним можно подняться прямо на небо. Повсюду сваленные в кучи тела. Обезображенные, распластанные, словно части сломанного забора. Почти бесплотные, обтянутые кожей скелеты, перепутавшиеся конечностями, потерявшие всякое сходство с человеческими. Мы стоим цепочкой на белокаменных ступенях. Здесь их называют лестницей смерти. Насколько мы можем предположить, нас ожидает очередная селекция, где решится, на работы нас пошлют или на смерть. Ползут слухи, от которых пробирает дрожь. Узники Маутхаузена, говорят, должны поднимать из каменоломни по ста восьмидесяти шести ступеням гранитные глыбы весом под пятьдесят килограммов, двигаясь по пять человек в ряд. Мне сразу же представляется, как наши далекие предки, рабы египетского фараона, изнемогали под тяжестью камней. Говорят, что здесь, на лестнице смерти, когда тащишь свою глыбу вверх, а кто-то выше тебя спотыкается или падает от изнеможения, ты тоже повалишься за ним вслед, а за тобой начнут валиться все, кто ниже, пока вся ваша цепочка не превратится в одну большую груду из камней вперемешку с телами у подножия лестницы. И коль выживешь, говорят нам, тем хуже для тебя. Тебя поставят у стенки на краю обрыва – ее называют Fallschirmspringerwand (стена парашютистов). И когда тебя возьмут на прицел, дадут выбор: хочешь – застрелят, а хочешь – толкни в пропасть стоящего рядом узника.

«Если до этого дойдет, – говорит мне Магда, – смело толкай меня вниз».

«А ты меня», – отвечаю я. По-моему, лучше тысячу раз рухнуть в пропасть, чем увидеть, как расстреливают сестру. Мы говорим так от души, потому что слишком слабы и измучены голодом, чтобы соблюдать приличия. Наши слова друг другу продиктованы любовью, но еще и самосохранением. Не взваливай на меня еще одно бремя. Лучше дай разбиться о камни внизу.

Я вешу намного, намного меньше, чем глыбы, которые узники тащат вверх по крутым ступеням лестницы смерти. Я невесома, меня могло бы унести ветром, как сухой лист, как перышко. Вниз, вниз. Я могла бы ухнуть вниз прямо сейчас. Могла бы просто опрокинуться назад, вместо того чтобы взбираться на следующую ступеньку. Мне кажется, что внутри я совсем полая. Во мне нет никакой тяжести, которая удержала бы меня на земле. Я уже готова отдаться грезам о своей невесомости, о том, как освобождаюсь от бремени существования, – как кто-то впереди меня развеивает их.

«Тут и крематорий есть», – произносит женский голос.

Я смотрю вверх. Мы уже столько месяцев пробыли вдали от лагерей смерти, что я успела забыть, как буднично могут подниматься в небо дымоходы. Чем-то они даже обнадеживают. Есть свой смысл в том, чтобы чувствовать близость смерти, ее неотвратимость в этих сложенных из кирпича трубах, видеть в них мост, который перенесет тебя из телесности в воздух, – и считать себя уже мертвой.

Но нет, пока из труб валит дым, у меня есть против чего бороться. Есть цель. «Утром мы умрем», – доносят нам слухи. Я почти физически ощущаю, что проваливаюсь в обреченность, точно притянутая неумолимой силой земного тяготения.

Приходит ночь, мы устраиваемся спать прямо на ступенях. Почему они так тянут с селекцией? Кажется, мужество мне вот-вот изменит. Утром мы умрем. Мы умрем утром. Знала ли мама, что с ней будет, когда перешла в очередь к пожилым женщинам и матерям с младенцами? Когда увидела, что нас с Магдой отправили в другую сторону? Боролась ли она со смертью? Или просто приняла ее? Оставалась ли до самого конца в неведении? Важно ли, идя на смерть, осознавать это? Утром мы умрем. Мы умрем утром. Эти слова все еще звучат у меня в ушах. Как приговор, как определенность. Звучат снова и снова, точно отдаются эхом от каменных стен карьера. Неужели нас только для того гнали за многие сотни миль, чтобы здесь обратить в дым?

Мне надо навести порядок в голове. Не хочу, чтобы моими последними мыслями на земле стали избитые клише или сожаления. Какой в этом смысл? Для чего все это было? Не хочу в своих последних мыслях прокручивать воспоминания об ужасах и смерти. Я хочу ощущать себя живой. Хочу насладиться вкусом жизни. Я думаю о голосе Эрика, о его губах. Я стараюсь вернуть мысли, которые, наверное, еще могут наполнять меня трепетом. Я никогда не забуду твои глаза. Я никогда не забуду твои руки. Вот что я хочу помнить: разливающееся в груди тепло, вспыхнувшую жаром кожу, хотя слово «помнить» тут не подходит. Я хочу наслаждаться своим телом, пока оно у меня еще есть. Целую вечность назад, еще в Кашше, мама запрещала мне читать роман Золя «Нана», а я проносила книгу в туалет и читала ее там тайком. Если мне завтра умирать, значит, я умру девственницей. Но зачем мне дано мое тело, если я так и не смогу до конца его познать? Еще столько тайн остаются неразгаданными. Эти пятна крови на юбке, так удивившие меня, когда пришли мои первые месячные. И что мама тогда меня шлепнула. И что ни один человек из моей долагерной жизни – ни мама, ни сестры, ни учителя, ни тренеры, ни друзья – никогда не рассказывал мне о моей анатомии. А сейчас благодаря ночному разговору с Эстер в бараке я знаю, что у мужчин есть часть тела, какой нет у женщин. Я ни разу не видела голым папу, зато ощущала эту мужскую частицу Эрика, упиравшуюся в меня, когда мы обнимались. Он ни разу не просил меня дотронуться до нее, никогда не обнаруживал передо мной эту особенность своего тела. Мне же нравилось думать, что его тело – как и мое – заключает в себе тайны, которые еще только предстоит раскрыть, из-за чего между нами проскакивали электрические разряды, когда наши тела соприкасались.

Получается, эта тайна так и останется для меня неразгаданной. Да, во мне уже вспыхивали звездочки желания, но я так и не почувствую, как оно сбывается и звездочки эти вспыхивают галактикой сияющего света. И сейчас на лестнице смерти я плачу о несбывшемся. Как ужасно терять все, что тебе знакомо и дорого: отца и мать, сестру, возлюбленного, свою страну, отчий дом. Но почему вместе с этими дорогими мне вещами я должна терять еще и те, каких никогда не знала? Почему я должна терять свое будущее? Все то, что заложено во мне? Детей, которых я никогда не рожу? И свадебное платье, которого никогда не сошьет мне мой папа? Я умру девственницей. Не желаю, чтобы эта мысль стала последней в моей жизни. Лучше я буду думать о Боге.

Я стараюсь представить себе могучую, незыблемую силу. Магда утратила свою веру, как и многие другие здесь. «Как мне верить в Господа, если Он позволяет все это?» – говорят они. Я понимаю, что они имеют в виду. Но лично у меня никогда не возникало сомнений, что не Господь убивает нас в газовых камерах, в придорожных канавах, на кромке обрыва, на ста восьмидесяти шести белокаменных ступенях. Не Господь строит лагеря смерти. Все это делают люди. Стоп! Мои мысли опять возвращаются к ужасам, но я не поддамся им. Я представляю себе Бога в образе танцующего ребенка. Задорного, чистого и любознательного. Я должна быть такой же, если хочу сейчас приблизиться к Нему. Я хочу сохранить ту частицу души, которая способна любопытствовать, удивляться, дивиться беспрестанно, пока во мне есть жизнь. Интересно, знает ли кто-нибудь, что я здесь, знает ли кто-нибудь, что вообще происходит, что на свете есть такие места, как Аушвиц, как этот Маутхаузен? Интересно, могут ли родители сейчас видеть меня? Интересно, а Эрик может? Интересно, как выглядит мужчина без одежды? Вокруг множество мужчин. И они уже неживые. Я ничем не задену их гордость, если просто взгляну на них. Отступиться от своего любопытства будет более тяжким грехом, уговариваю я себя.

Я оставляю спящую на ступеньке Магду и ползу к земляному холму, где свалены тела. Нет, я не стану раздевать тех, на ком есть одежда. Не потревожу покой мертвых. Но если кто-то лежит совсем раздетый, на него я и посмотрю.

Замечаю труп голого мужчины. Его ноги неестественно вывернуты, словно не принадлежат этому телу. Но я могу разглядеть место, где они соединяются. Я вижу клинышек волос, похожих на мои, курчавых, темных, и ниже небольшой отросток. Он напоминает грибочек, что-то хрупкое, уязвимое, что пробивается из земли. Как странно, что у женщин интимные части спрятаны внутри тела, а у мужчин располагаются снаружи, такие беззащитные. Ну вот, я удовлетворила любопытство. И мне не придется умирать в неведении, что за анатомическая частица породила меня.

С рассветом наша очередь приходит в движение. Мы почти не разговариваем. Кто-то стенает. Кто-то молится. Большей частью мы наедине со своими переживаниями: у одних это ужас, у других – сожаления, покорность судьбе или даже облегчение. Я не рассказываю Магде, что видела ночью. Очередь быстро движется. Нам отпущено не так-то много времени. Я стараюсь вспомнить названия созвездий, которые раньше легко находила в ночном небе. Стараюсь вспомнить вкус испеченного мамиными руками хлеба.

«Дицука», – окликает меня Магда, но лишь через несколько глубоких вдохов я осознаю, что слышу звуки своего детского имени. Мы уже почти у верхушки лестницы. Уже в двух шагах от офицера-отборщика. Всех посылают в одну и ту же сторону. Это не селекция. Нас спроваживают, нас списали. И это действительно конец. Они специально дожидались утра, чтобы отправить нас на смерть. Что нам сказать друг дружке напоследок? Что-то пообещать? Попросить прощения? Что положено говорить в таких случаях? Перед нами всего пять девушек. Я лихорадочно думаю. Что мне сказать сестре? Две девушки.

И тут очередь вдруг останавливается. Нам велят идти в сторону столпившихся возле ворот конвоиров-эсэсовцев.

«Кто вздумает бежать – расстрел! – выкрикивают они. – Кто отстанет – расстрел!»

Неужели мы снова спасены?! Непостижимо.

Нас снова гонят колонной.

Это марш смерти, путь из Маутхаузена в Гунскирхен. Самое короткое расстояние из всех, на какие нас до сих пор заставляли идти, но мы так обессилены, что из нашей колонны в две тысячи человек выживет лишь сотня. Мы с Магдой виснем друг на дружке, крепко обнявшись, мы ни за что на свете не расцепимся и назло всему удержимся на ногах. С каждым часом колонна редеет, каждый час сотни девчонок падают в придорожные канавы. Одни слишком ослабели, другие слишком больны и больше не в силах идти. Конвоиры убивают их на месте. Наша колонна похожа на одуванчик, ветер подхватывает и разносит семена, и лишь горстка беленьких пушинок продолжает упрямо цепляться за облысевшую макушку. Голод владеет всем моим существом. Отныне имя мне – Голод.

Каждая частица тела разрывается от боли, оно окоченело и не повинуется мне. Я не в состоянии сделать следующий шаг. Боль так поглощает меня, что я уже не чувствую, двигаюсь или нет. Боль пронизывает всю меня, ходит по кругу, подстегивает саму себя. Я не осознаю, что споткнулась, пока не чувствую, как руки Магды, Лили и Марты меня поднимают. Они сплетают пальцы в подобие живой корзинки.

«Ты делилась с нами хлебом», – говорит Лили.

Смысл ее слов не сразу доходит до меня. Когда я в последний раз ощущала во рту вкус хлеба? Потом всплывает воспоминание. Наш первый вечер в Аушвице. Менгеле приказывает лагерному оркестру играть, а мне – танцевать. Значит, это тело когда-то было способно танцевать? А эта голова – рождать мечты о сцене? И это я ела тот хлеб? Неужели я та, кем тогда владела мысль, что Менгеле убил мою маму, что Менгеле дал мне выжить. А другая девочка, с которой я почти год назад поделилась горбушкой хлеба, теперь меня узнала. Она из последних сил вместе с Магдой и другими девочками держит меня, поднимает с земли. В каком-то смысле мы сейчас все обязаны Менгеле. Ни одну из нас он не отправил на смерть ни в ту ночь, ни в последующие. Он дал нам хлеба.

Предыдущая главаГлава 13 из 20Следующая глава