Гарри и Лоранс были женаты уже больше трех лет, когда однажды, идя к матери, Гарри остановился перед лавкой букиниста на углу. Он увидел, что среди старинных переплетов выставлены две небольшие картины. На одной была изображена покрытая подтаявшим снегом пологая улица, по сторонам которой стояло несколько небольших домиков; только рубиновый свет закопченной лампы за одним из окон освещал странные и печальные сумерки цвета пепла, железа и охры. На другой – полузаброшенный сад весной. Нежная зелень, цветы и голубое небо были необыкновенно богатыми, жаркими, пышными – в этих краях такого не увидишь. Но Гарри показалось, что он узнал их и вспомнил. Конечно, подумал Гарри, пораженный смутным, но сильным впечатлением, конечно, он где-то видел, во сне или в детстве, это темное мартовское небо, с которого хлопьями падает снег, и эти запущенные сады, усыпанные цветами короткого знойного лета.
Он прикрыл глаза рукой, как бы защищая их от слишком яркого света, потому что в этом воспоминании – если это было все-таки воспоминание, а не сон – счастье и грусть смешались воедино, он не знал, почему… Так какие-то лица или незнакомые дома пробуждают в памяти эхо, одновременно и печальное и сладостное – как встреча с теми, кто был свидетелем прошлой жизни. Нет, это был не сон, а далекая реальность, давно забытая… Он опять видел их, мартовские дни в той стране, когда над городом проносились метели и за двойными рамами начинали распускаться первые гиацинты, предвестники весны. Ему казалось, что он до сих пор чувствует этот аромат, связанный в его памяти с запахом праздничного торта. Его день рождения приходился на март. В этот день, почти каждый год в детстве, он болел, или, во всяком случае, так казалось окружающим. Он кашлял, и это, конечно, было признаком коклюша; или он плохо спал, и у него могла подняться температура. Благоразумнее было, чтобы он оставался в своей спальне; и, закрывшись в теплой комнате, с игрушками, к которым даже не прикасался, он задумчиво следил за тем, как косо летят снежные хлопья. Как странно… Он вспомнил насыщенный, немного слишком приторный запах огромных шоколадных тортов, на которых розовыми сахарными буквами было написано его имя – Гарри. В мягком сером свете этого неба возник целый круг, цепочка людей, полузнакомых, забытых: слуги, любимые животные, учителя, дед с хищным носом и пронзительными глазами, бабушка, маленькая и скромная, так и не привыкшая к царившей в доме роскоши: он до сих пор видел, как она сидит на краю позолоченного кресла, прижимает к себе Гарри и проводит рукой по его волосам, нежно шепча слова на чужом языке. Она была единственной, кто все еще говорил на идиш, и слыша это, вокруг возмущались.
Затем он перешел ко второй картине. Жаркие летние дни, звонок мороженщика, цветы, раздавленные под ногами или смятые в руках, слишком много травы, слишком много цветов; слишком сладкие запахи, которые смущают и одурманивают сознание, слишком много света, неудержимое сияние, пение птиц в небе: это была его страна, его прошлое, которое он открывал для себя заново.
Он машинально вошел в лавку букиниста, но, поддавшись необъяснимой робости, пока не просил показать ему картины; он наугад перебирал, открывал, гладил книги. Наконец он спросил:
– Так вы теперь и картины продаете?
– Нет, мсье Гарри, – ответил букинист, знавший его еще со школьной скамьи (он с пятнадцати лет помогал ему понемногу собирать ценную библиотеку), – нет, но автор, молодой и неизвестный, попросил меня оказать услугу и выставить их здесь. Это женщина, – добавил он после минутного молчания.
– А! – сказал Гарри.
Но его не интересовало, кто написал картины – мужчина или женщина.
– Я хотел бы взглянуть на них, – сказал он.
Вскоре они уже были у него в руках. Он положил их на стопку книг и погрузился в созерцание темного неба, низких лачуг, которые, казалось, колыхались под ветром. Какое острое, удивительное наслаждение – смотреть на горящий золотом сад. Северная весна, когда от ледяных туманов и бурь переходишь к упоительному, дивному лету… Как он мог это забыть!
– Неплохо, – сказал он вслух, пытаясь придать голосу как можно более равнодушную интонацию.
– Не правда ли? Очень неплохо, особенно если учесть, что речь идет о работе девушки, которой нет и двадцати лет. Но вы хорошо знаете ее, я полагаю?
– Я? Нет.
– Вы не видели ее имя?
Он даже не думал об этом. Теперь он разглядел в углу холста: «Ада Зиннер».
– Забавно, – сказал он, узнав свое собственное имя. – Девушка лет двадцати, говорите? И что она из себя представляет?
Букинист улыбнулся.
– Неужели? Вы не знаете, кто она?
– Конечно, не знаю. С какой стати?
– Потому что… Помните книгу, которую вам таинственным образом принесли несколько лет назад, прямо накануне вашей свадьбы? Ее купила та же молодая женщина.
– Не может быть! – удивленно воскликнул Гарри.
– Я ее сразу же узнал. Это темноволосая девушка, очень красивая, похожая на иностранку.
– Эти картины давно у вас?
– Несколько месяцев. Вы столько раз проходили мимо, так и не взглянув на них. Думаю, эта женщина так настаивала на том, чтобы я их взял, только потому что надеялась, что однажды, рано или поздно, вы их заметите. Отчасти поэтому я и согласился, а отчасти потому, что она была так настойчива… Я никогда не видел, чтобы кто-то был настолько убедителен. Невозможно было в конце концов не сдаться.
Гарри нахмурился. Он почти догадался, хотя и не связывал образ Ады с той маленькой девочкой, появившейся в его доме однажды во время погрома под снегом и ветром. Но он понимал, что она была соотечественницей и еврейкой. Конечно, в Париже ей было одиноко, и она цеплялась за имя богатого Зиннера, как за последнюю надежду. Как и все евреи, он гораздо болезненнее и глубже, чем христиане, негодовал из-за типично еврейских изъянов. И эта упорная энергия, эта почти дикая потребность получить желаемое, это слепое пренебрежение к тому, что могут подумать другие, – все это объединялось в его сознании под одним ярлыком: еврейская наглость.
У него не было ни малейшего желания встречаться с этой Адой Зиннер.
Он сказал продавцу:
– Я с удовольствием возьму эти две картины, но, пожалуйста, позаботьтесь о передаче денег и не говорите, что купил я. Эта девушка, должно быть, моя дальняя родственница, и у меня нет ни малейшего желания с ней знакомиться. Но картины мне нравятся. Спросите ее о цене.