И вот оно — утро первого совместного выезда отца и сына в поле! Ей-богу же, ради этого утра стоило жить так долго и трудно. Как говорится, во имя отца и сына и еще чего-то, очень-очень святого…
Иван Васильевич волновался еще с вечера, волновался и утром, только открыв глаза.
Совхозное начальство с ходу хотело было посадить Гришу на гусеничный трактор. Иван Васильевич, пересилив себя (потому что не любил кого-либо утруждать просьбами личного порядка), уговорил кого надо, и сын поступил в его распоряжение — напарником, сменщиком, вторым комбайнером. Очень к месту тут пришлось ввернутое отцом выражение «семейный экипаж» — понятие новое на селе и опять-таки модное. По его же просьбе решение сыну объявили не в его присутствии, будто бы отец знать ничего не знает.
Ничего, когда перед глазами, когда под рукой, сына проще и поправить, и одернуть, и внушить ему что надо без стеснения, без оглядки на кого бы то ни было. А семейный экипаж будет, тут уж не сомневайтесь нисколечко.
— На одном комбайне будем работать, — буркнул Гриша, вернувшись из конторы, и надо было видеть его лицо, чтобы без каких бы то ни было расспросов догадаться, как противна ему выпавшая доля — работать вместе с отцом, худшего наказания не придумаешь…
Но Иван Васильевич сделал вид, что ничего не заметил.
— Вместе?! Это же хорошо — робить вместе! Завсегда выручим, поддержим друг друга! Поле-то загудит у нас!
И в это утро первого совместного выезда в поле, умываясь, отец потихоньку следил за Гришей, который во дворе делал физзарядку, да не как-нибудь, а ладом: движения напряженны, четки и ритмичны, в руках увесистые гантели, настоящие, заводского изготовления.
А вчера под вечер, вернувшись с покоса, они с матерью нашли его растянувшимся в чем есть на неразобранной постели, отхрапывающим с присвистом.
— Что это с ним? — спросил отец у Павлика, зная заранее ответ.
— А пьяный дак! — вроде бы даже похвастался мальчишка.
Иван Васильевич поостерегся оглядываться на жену. Та засуетилась, забегала, что называется, готовая принять огонь на себя, принялась разувать и раздевать бесчувственного сына.
В приделе еще что-то было не в порядке. Иван Васильевич не сразу догадался, что мозолит ему глаза пустота на комоде. Здесь издавна стояла старенькая радиола, теперь ее не было.
— Где?!
— А! — пренебрежительно отмахнулся Павлик. — Гриша поковырялся-поковырялся и выбросил в сенки. Говорит, лучше магнитофон купить.
— Видите, магнитофон ему лучше! Ты его еще заработай!
Та радиола в свое время трудно досталась семье. Их тогда вообще было не достать. Продавали как-то одно шасси, без коробки. Вася с Петей днями и ночами колдовали над ней и сварганили-таки вполне приличную штуку. Так при ней и выросли, и была она памятна всем и дорога. Но вот незаметно вышла из строя, никто не знал почему, может, просто одна из ламп отработала свой срок. Иван Васильевич все собирался свозить ее в район и показать мастеру, да никак руки не доходили…
Но он смолчал и тут, хотя жена увивалась вокруг: если надо, меня, меня ругай, и побьешь — не обижусь! Я во всем виновата, я одна!
Теперь, снуя в шумных шлепанцах из избы во двор и обратно с утренним пойлом для скотины, она пугалась его упражнений:
— Ой да Гриша! На работе наломаешься за день!
— Вот и надо силенок поднакопить, мам! — вроде бы в шутку, но на полном серьезе отвечал сын.
— Гри-и-иш, а что это за балясины у тебя?
— Гантели, мам. Спортивный снаряд.
— Ой, господи! Снаряд!
— Не артиллерийский, мам, не пугайся.
Рядом с сыном мать казалась худенькой девочкой-подростком, назойливо, но тщетно липнувшей к великовозрастному парню: и росточком не удалась, и телом еще не налилась, и понятия нет, что парень терпит ее только из милости.
«Господи! Подруженька! — ужаснулся Иван Васильевич. — Как же далеко ушли от нас наши дети, а мы и не замечаем!»
Сосредоточенное лицо сына не выражало никаких чувств, как у человека, занятого привычным, обязательным делом. Широкие плечи костисты, тонкая сухая кожа выделяла каждую маломальскую завязь мускулатуры, как на теле древнегреческих статуй. Только там все мертвое, застывшее, а тут — ишь, как трепетно поигрывает каждый узелок и радуется утру, солнцу, предстоящей страдной работе!
Иван Васильевич не помнил, каким был в свои семнадцать лет. Как ни силился, не мог вспомнить себя обнаженным, бездумно поигрывающим мускулами вот так — ради одного телесного удовольствия. В его семнадцать лет у него была одна только работа, работа и работа, а во время работы не будешь любоваться игрой мускулов.
И еще этот дивный рост нынешних семнадцатилетних. Кому другому можно было сказать, глядя на сына: в деда пошел, в прадеда. А тут: вот он — сын, вот он — я и все мое семейное древо. И даже приближенно нельзя сказать, в кого из ближайших предков пошел третий сын, Гриша. Сам Иван Васильевич как призвался в армию ростом в метр семьдесят два, так и демобилизовался этаким же среднерослым, а теперь, кажется, и вовсе осел. Об Анюре же и говорить нечего. Родив четверых сыновей, она, казалось, не только в теле убавила, но и в росте. Все сыновьям отдала. Да-а-а, сыновья, пожалуй, возьмут от матери и свое и ее здоровье. Зубастый, загребастый народ.
Нарочно вяло утираясь, Иван Васильевич дождался сына возле умывальника, спохватился:
— Обождь, налью воды в рукомойник!
Гриша упредил отца, сделав всего лишь один ленивенький, но очень точный шаг к кадке, сам оставаясь на месте, — вот уж воистину одна нога здесь, другая там, — одним ковшом воды наполнил умывальник. Отца обдало при этом здоровым, молодым потом. Его не обидело, что, сын не принял его услугу, но нехорошо задело то, что сделал он это молча. Хоть бы уж буркнул что-нибудь.
И впрямь, что за холера корежит парня; не говорит, а рявкает, не ходит, а завихрения за собой создает. И за столом — одни подерги: за ложкой потянется — рукавом что-нибудь смахнет, после себя обязательно хлеба обглодыша три оставит. Возьмет что-то — так не возьмет, а схватит. Захочет что поправить — еще больше искособочит. Пишет в тетрадке — будто штукатурку целая бригада соскабливает, столько шуму, и стол при этом ходуном ходит, и стул воплями исходит. Бродит по избе — за все углы задевает, просто диву даешься, почему он до сих пор без увечий остается?!
Это все внешнее! А что у него внутри — даже боязно подумать, не зря же его вечно трясет и не отпускает. Где и когда он, отец, прозевал? Или все это дал сыну город? И как теперь с ним? Одна надежда на совместную работу в поле…
Иван Васильевич налил супу в большую семейную чашку, позвал причесывающегося Гришу:
— Айда, механизатор, похлебаем горяченького на день грядущий! — И, чтобы разговорить его, добавил как можно шутливее: — Хороши волосы твои, только вот боюсь, в поле, на комбайне, к вечеру мешок пыли в них накопится.
— Долго ли в речке прополоскать! — резко, не принимая шутки, ответил Гриша и рывком, как бы продолжая физзарядку, подсел к столу. И тут же возмутился: — Что, у нас тарелок нету, что ли? Удобнее же из тарелок!
— Удобнее. А матери ты хоть раз в жизни помог вымыть посуду? Ей вот нас надо накормить, со скотиной управиться да на работу бежать со всех ног.
— Могла бы уж и дома сидеть, — больше для себя проворчал Гриша и шумно схлебнул с ложки.
— Это ты ей самой скажи. Может, тебя и послушается.
— Ну, с вами каши не сваришь!
Отец промолчал, чтобы не нагрубить ответно. Только успокоившись мало-мальски, тихо-мирно сказал:
— Ты бы сначала хоть прикинул, сколько мы с матерью до тебя этой каши сварили. Даже из ничего иногда умудрялись сварить, чтобы вас всех на ноги поднять…
Сын ответил резко и грубо:
— Я совсем не о том говорю!
Ах какой хороший обычай был раньше за крестьянским столом: щелкать ложкой по лбам строптивых сыновей! Иван Васильевич мысленно и врезал Грише по лбу тяжелой ложкой-нержавейкой, аж у самого рука заныла. И даже это мысленное наказание каким-то образом дошло до сыновнего сердца:
— Ты чего? — оторопело спросил Гриша, испуганно уставился на отца.
— А ничего. Кажется, наши проехали мимо…