Под вечер работа двинулась легче, слаженнее.
«Коровий парень» как напустил на себя давеча суровость, так и не смягчился. Если бы он частенько не отбирал у Нюры вилы и не накладывал волокушу сам, можно было подумать, что ему жалко и тех нескольких минут, уделенных ей.
— Совсем мужик! — решилась похвалить его Нюра.
— А ты что думала, бабой стану?! — отрубил Минька.
После работы он, перепрягая корову в телегу, прикрикнул на окруживших его женщин:
— Давайте, давайте пешочком! Ишь, подкатываются! — И переиначил в своих интересах известную поговорку: — На корове в рай не проедешь!
Уходя, женщины со смехом норовили огреть его по спине, по загривку, ущипнуть где попало, дернуть за ухо. Он хватался за прут, старался выкрикнуть баском мужское: «Но-но!», но голос его срывался, и это вызывало еще больший смех.
— А ты оставайся! — сердито буркнул Минька проходящей мимо Нюре. — Запрягай давай. Сумеешь? А я пойду свежего корму ей накошу. Жрет, как молотилка! — Вскинул на плечо огромную косу и пошел в кусты, где еще оставалась нетронутая трава.
Но вышло все не так, как он распорядился.
В опустевший лог, откуда ни возьмись, с шумом и гулом ворвался впряженный в легкий ходок вороной жеребец. В плетенке, приподнятый натянутыми вожжами, сидел бригадир.
— К-хе… Садись, Нюра. Подвезу.
От темных кустов с большой охапкой травы спешил Миня. Когда Нюра села в ходок, жеребец тотчас же рванул с места, и она, оглянувшись, увидела длинный высунутый язык ковбоя и его плавающий в воздухе кулак.
— Ты чего? — встревожился Артемий смехом Нюры.
— Минька вон — чудной больно!
— Бить его некому, — сморщился Копорушкин.
— Да за что же! Такой славный парнишка.
— Когда спит, говорю…
Нюра притихла. Ей стало неуютно, зябко. И если бы не крайняя усталость и не желание поскорее добраться домой и пасть на кровать пластом, она выпрыгнула бы из ходка и добралась до села на тихоходной повозке, где был такой суровый на вид ездовой.
Однако бригадир почему-то не спешил дать волю жеребцу, и тот подвигался еле-еле, больше пританцовывая на одном месте от избытка сил и нетерпения. В полуверсте впереди, на гребне увала, мельтешили черные фигурки женщин и явственно доносились голоса. Совсем близко сзади тарахтела телега, слышалось обозленное понукание ковбоя.
Солнце село уже давненько, но заря, казалось, все не спадала, и сумерки пробирались низко по земле, сгущались пока только в логах и ложбинках. Заметно свежело, и при этом как бы обновлялись запахи цветов — они становились чище, прозрачнее.
— Слышь, чего я говорю, Нюра… — начал Артемий, когда выбрались из котловины. — Я говорю, завтра иди-ка ты, это, на картошку. Оно легче. И ближе к дому-то. На обед ли сходишь или, это, так, ребеночка проведать…
Верный своей натуре, Артемий тянул речь вполголоса, и, чтобы понять его за шумом колес, Нюре приходилось слушать с большим напряжением. К тому же он имел привычку говорить в сторону, куда ему вздумалось в этот момент посмотреть, а сейчас он смотрел куда угодно, только не на Нюру, трудно было понять, заботится ли он о том, чтобы его слова кто-то услышал.
— Осот там забуйствовал. Задавит еще картошку-то. Так вот… говорю, иди туда завтра. Возьми тяпку и иди. Трудодней не меньше заробишь, я тебе говорю. Да и травой запасешься мало-помалу. Для коровы. Это точно…
Нюра молчала. Она не знала, благодарить ли ей бригадира, но понимала, что такая перемена в ее жизни, пусть и временная, просто спасение для нее. С начала сенокоса она не видела ни дня, ни ночи, ни дождя, ни ведра — все слилось в одну сплошную страду. Надо было не отстать от людей на колхозных лугах, надо было успеть прибрать сено на своем покосе. Мать плохо помогала — больше кряхтела на печи. Ладно хоть было с кем оставить сынишку. Но тот не на шутку прихварывал в последнее время, и Нюра изводила себя упреками, что забыла о нем, бросила. От ее кратковременных набегов с покоса домой проку было мало, к тому же еще они только пуще изнуряли ее самое. А пропустить целый рабочий день для ухода за больным ребенком она не могла: колхоз авансировал мукой сообразно с тем, кто сколько трудодней выработал за пятидневку. Единственная кормилица в семье из трех едоков, Нюра жила в эти дни впроголодь. Просевая овсяную муку, она прожаривала ее в печи — получалось нечто вроде толокна, которым и кормила больных. Колючие отруби шли в болтушку, которою питалась сама Нюра. Мало что оставалось на ее долю и от молока. И на огороде еще нечего было брать, кроме зеленого лука и свекольной ботвы. Трудный, самый трудный месяц — июль. А тут еще эти тревожные вести с фронта: немец дошел почти до Волги, рвется к Кавказу. И от Степана — ни весточки…
— Еще что скажу я, погоди-ка, — остановил Артемий Нюру, когда она спрыгнула с ходка у переулка к дому. — Это… ты приди к нам… Вечерком — вот сегодня хоть. Или утречком завтра раненько. С мешочком, говорю, приди. Поди, малость наскребем мучки хорошей-то… Чего уж маяться.
Ничего на свете не изменилось бы, говори Артемий хоть еще час, если бы он на один короткий миг не взглянул на Нюру и не встретился с ее глазами… Такие глаза бывают у затравленного зверя. Но коль уж они, такие глаза, принадлежат человеку, как, должно быть, одиноко, нечеловечески одиноко чувствует он себя на белом свете!
Нюра увидела глаза Артемия и поверила его словам.
— Оно, глядишь, и малышу своему, это… что-нибудь испечешь вкусненькое… А от овсянки-то, это, и взрослый взревет.
От доброй усмешки глаза бригадира совсем закрылись — такие тяжелые, припухлые веки были у него. Да и лицо у Копорушкина одутловатое, зарастающее курчавым светлым волосом. Когда ни встретишь Артемия, все кажется, что он только-только встал с постели, что лицо его сковано сонной одурью, облеплено пухом дрянной, прохудившейся подушки. А вот глаза, глаза! Отчаянные, колючие, убегающие… Неужели он в такой большой обиде на жизнь? Или все та же боль от ранения не дает ему покоя?
— Так, это… приходи, Нюра, к-хе!
— Да зачем это, Артемий… — еле слышно проговорила Нюра и, с большим трудом вспомнив его отчество, запоздало добавила: — Прокопьевич.
— Зачем… Ты не подумай, я не милостыню тебе даю. Расплатишься. А уж когда, как — видно будет. Чай, не последний день вместе живем… И еще что скажу, ты бы денька два отдохнула, побыла дома… Н-ну, мол, ребеночек прихворнул… и все такое. Оно ведь бывает…
«Чего там бывает! Уже есть!» — мысленно вскрикнула Нюра.
— Ладно. Приду, — безнадежно пообещала она и поспешно бросилась в переулок.
— Хоть сегодня! — успел сказать ей Копорушкин, на этот раз чуть погромче и чуть поживее.