В 1917 году мне исполнилось шестьдесят лет. Задолго до 1917 года я решил к этому времени прекратить занятия адвокатурой. Мечтал перейти к занятиям судьи, заняться общественной деятельностью, но, как еврей, мог только мечтать. Я был утомлен. Большая суетная работа в течение тридцати пяти лет изрядно меня потрепала, интерес к «ведению дел», к защитам иссякал, а трепаться из‑за денег было бессмысленно, ибо средства у меня были хорошие, дети выросли, дочери вышли замуж, сын окончил университет и мог заняться адвокатурой.
Условия провинциальной работы тяжелы. Я состоял юрисконсультом:
1. Азовско-Донского и Ростовского купеческого банка. Банки давали много исковых дел по векселям и другое.
2. Фирмы Генрих Ланц, продававшей земледельческие машины[139]. В Ростове была главная контора, и все дела по искам, по договорам предъявлялись в Ростове. Иные годы я предъявлял до двухсот исков. Правда, дела были несложные, большею частью бесспорные, но были и спорные, с которыми было много возни. Моя деятельность ограничивалась передачей исполнительных листов.
3. Ростово-Нахичеванского трамвая[140]. Крайне беспокойные «увечные дела». Пьяный, дикий народ пытался садиться на ходу трамвая, перебегали и переезжали пути, соскакивали на ходу. Вагоновожатые соответствовали населению, и редкий день обходился без «случаев». Дел было много. Вели их истцы зачастую нечистоплотно: ложные свидетели, преувеличенные убытки и прочее[141].
4. Русское общество вывозной торговли[142] давало много работы. Скупка, доставка и вывоз за границу больших грузов зерна на собственной флотилии вызывали много исков. Были дела об авариях.
5. Бильярдные фабрики Гоца (Ростов и Петербург под фирмой Фрейберг). Они давали на прокат бильярды с принадлежностями на всю Россию, продавали в рассрочку, и сотни исков проводились ежегодно.
6. Большая писчебумажная фабрика Панченко[143].
7. Пятнадцать лет вел все городские дела как юрисконсульт Ростовской городской управы.
8. Сулинский завод, железоделательный[144].
Эти юрисконсульства образовали целый департамент дел с отдельными деловыми книгами, отчетностью и прочее. Если к сему прибавить изрядную частную практику по делам гражданским и мою любимую уголовную, то нетрудно себе представить, как я был задерган.
До 1904 года в Ростове не было суда, и два-три раза в неделю приходилось ездить в Таганрог. Вставал в семь утра, мчался на вокзал, полтора часа в пути, в Таганроге до пяти вечера, дома в семь, наскоро обед, прием клиентов, подготовка на завтра. На защиты ездил в Екатеринодар, Ставрополь, Армавир, Владикавказ, Мариуполь, Бердянск почти ежемесячно. Так проходили годы. Неудивительно, что я не посещал клубов, не играл в карты, не ходил в гости. Отдыхал летом за границей и в Кисловодске, куда ездил на Рождество и на Пасху.
Подорвал мое здоровье еврейский погром 1905 года, когда сожгли мой дом, разграбили и уничтожили все в нем находящееся[145]. Я лишился не только ценного большого имущества, но погибли любимые вещи, с которыми сжился, с которыми соединились воспоминания всей относительно долгой жизни. В один день моя большая семья и я остались только в том, что было на нас. Но особенно тяжелы были последствия, когда пришлось восстановить погибшие деловые документы и производства. Нападение на дом произошло вечером в мое отсутствие. Из дома увезли грабители кассу, которую нашли в степи разбитою. Там, кроме ценностей, лежали всякие договоры и прочее, и два домашних завещания, переданных мне для утверждения. Суды широко шли мне навстречу в ходатайствах «восстановления», но труд был тяжелый, и в связи с моим тогдашним настроением после пережитого погрома расстроилось здоровье. Мучительно работал 1906 год. Семью отправил в Брюссель, сам поселился в превосходном особняке приятеля, у которого сбежала жена. Мне было уютно, а главное, без труда имел кабинет, машинку и вообще расположился с большими удобствами. Должен отметить, что никогда до 1906 года и после этого года я не получил такого большого годового дохода. Дела и гонорары сыпались, точно судьба хотела вознаградить меня за большие материальные потери и возможно утешить. Я стал восстанавливать дом, ибо стены были целы, не погибли канализация и водопровод. Работа шла быстро, и осенью 1906 года жена и детки нашли свой прежний угол. С какой-то страстною настойчивостью я старался сделать в доме все так, как было, и во многом мне это удалось.
Лишь к концу 1907 года я закончил восстановление сгоревших дел, но сюрпризы по этому поводу получал еще долго. То мужик явится: «А как мое дело?» То письменно кто-либо просит сообщить, в каком положении его дело. Летом 1907 года я поехал в Берлин полечиться от перенесенного. Профессор Боас нашел, что я сильно переутомлен, нервы расшатаны донельзя, но организм здоровый, и посоветовал пожить в Швейцарии, пользоваться гидропатией и отдыхать. По его совету поехал в Энгельберг — на редкость прекрасное место, около снеговых гор, полчаса ходьбы до снега в июле. Я окреп, хорошо отдохнул, подкормился, выспался и возвратился для продолжения работы. Но все же 1905 год подорвал мой организм.
Так я работал еще двенадцать лет, когда решил поселиться в Кисловодске, где у меня были друзья и знакомые, так как более двадцати лет я имел там владение и считался местным жителем. Кисловодчане считали меня своим адвокатом и во время моих наездов со мной совещались по делам, а городское (маленькое) управление оказало мне честь приглашением на консультации по делам особо важным. Городок небольшой, Управление Вод (особый хозяин) забрало все доходные статьи, и городок влачил печальное существование. Мы боролись, писали, жаловались, отстаивая интересы города, на территории которого был нарзан, парки, курзал[146] и прочее. Но наши противники, Управление Вод и Владикавказская железная дорога[147], имели большое влияние в «сферах», и мы добивались малых успехов. Часто горожане просили меня пойти в гласные. Они не знали, что я бесправен, как еврей[148]. Но я ссылался на то, что нельзя быть гласным Кисловодска, живя в Ростове, но обещал отдаться городскому делу, «когда выйду в отставку».
Налетели события 1917 года. Временное правительство расширило права населения на участие в городском самоуправлении, а евреи получили полноправие[149]. Мои мечты начали сбываться. Меня выбрали гласным, и новая дума предложила мне баллотироваться в городские головы, но на совещании с моими друзьями (инженер Семенов, Нагорский, Тугаринов и другие) решили, чтобы я баллотировался в председатели думы, пока мы отвоюем у Владикавказской дороги и у Управления Вод захваченные земли, нарзан и прочие ценности и угодья, принадлежащие городу. Наша цель была создать курорт по образцу европейскому, и к этой цели мы направили все свои усилия.
Но в это время события в Петербурге и в Москве уже заставили многих крупных людей бежать к нам и в Кисловодск[150]. Стало тяжело жить, ибо город не был приспособлен принять столько людей. Большевиков в силе не было. Мы, конечно, не предполагали, что Россия идет к гибели, а думали, что смена власти поведет к временным затруднениям, в числе коих было отсутствие денег в местных маленьких отделениях крупных банков. Отделения Азовско-Донского, Азиатского[151] и других банков обслуживали летом публику и никаких торгово-банковых операций не производили. Случайно образовавшееся большое население в Кисловодске, имея на руках крупные банковские аккредитивы, переводы, текущие и другие счета, не могли получить рубля. Кассы были пусты. Положение стало критическим. Собралась дума. Я пригласил в думу живших в Кисловодске господ Нобеля, Давыдова, Ясного и других на совещание. Мы решили выпустить городские деньги, для чего под председательством господина Нобеля образовалась особая финансовая комиссия, которая занялась печатанием своеобразных ценностей[152]. К этому предприятию присоединился директор Государственного банка в Пятигорске, с которым мы выработали условия выпуска денег с возможными гарантиями.
В это время мы уже были оторваны от Москвы и Петербурга, но большевицкое нашествие нас еще не коснулось. Финансовая наша комиссия решила, что я стану во главе местного Азовско-Донского банка, где главным образом сосредоточилась наша деятельность по снабжению населения деньгами. Осуществили мы это следующим образом. Все отпечатанные деньги сдавались в отделение Государственного банка. Города Кисловодск и Пятигорск от имени городских управлений выдавали Государственному банку соответствующие вкладные листы и получали на эту сумму деньги для местных банков. Расчет был правильный. Если бы страна успокоилась, то банки, за счет коих мы выдали по их обязательствам городские деньги, выкупили бы эти обязательства и города Кисловодск и Пятигорск получили бы большую прибыль. Наши деньги вначале не принимались на базарах, но потом пошли в ход, и временно острая нужда в деньгах прекратилась. Я управлял банком, не имея доверенности, не зная, существует ли правление банка, но исхода другого не было. Открыли мы и кооператив для закупки хлеба и прочего. И это дело наладили. В кооперативе вначале председателем был господин Давыдов, а потом я.
Так мы перебивались, не думая, что идем к гибели, ибо не знали в точности, как развертывались события в России, и жили надеждой, что жизнь наладится. Кисловодское городское управление сделало все возможное, чтобы население кое-как пережило тяжелое время, хотя случайно наехавшая масса из столиц и из других городов не могла рассчитывать, что маленький городок сможет прокормить ее продолжительное время при создавшихся условиях.
Следующие события сыграли роль в нашей местной жизни и едва ли не погубили меня.
В 1917 году в Кисловодск приехали на поправку несколько человек, возвращенных с каторги и ссылки, — политические. Среди приехавших были известные партийные деятели, осужденные в 1907–1910 году: Булле, Фигатнер, Вознесенский, Андреев и еще трое, фамилии забыл. Мы узнали, что приехавшие нуждаются в средствах к жизни, плохо одеты, а двое нуждаются в серьезном лечении. Общественный духовный подъем был тогда большой, и забота о приехавших «борцах за свободу» считалась нашей священной обязанностью.
Как председатель думы, имея много знакомых, я тотчас собрал приличную сумму денег, пригласил «каторжан», высказал им много сантиментов, одел, обул, устроил, запретив думать о завтрашнем дне, пока совершенно не отдохнут и не оправятся от пережитых страданий. Мы были растроганы, жали друг другу руки, и будущие, как оказалось, ярые большевики обогревались нами. Вскоре я устроил Булле на службу. Фигатнер оказался племянником моего приятеля-клиента, а вновь прибывший Коган рассказал компании, как я помог его жене и детям в Ростове, когда он был арестован. Словом, с этой компанией у нас установились добрые отношения. Все они после захвата власти большевиками на Кавказе заняли главенствующие места. Все они были или стали большевиками.
В конце 1918 года в Пятигорске и в Кисловодске уже была организована Чека[153], и первым председателем был назначен некий Ге (псевдоним[154], мелкий журналист петербургских газет). По его словам, он бывал у Шаляпина, встречал там моего брата[155], а обо мне имел наилучшую аттестацию от Булле и Фигатнера. Булле уже был председателем Кавказского совнаркома и просил Ге относиться ко мне бережно и предупредительно, называя меня «милым стариком». Чека начинала злобствовать, но я, имея доступ к Ге, а впоследствии к Кравцу и Атарбекову (пятигорский[156]), спасал людей. Между прочим, был задержан Крашенинников, старший председатель палаты. Его жена и генеральша Юнакова прибежали ко мне, и я поехал к Булле. Крашенинникова считали злостным врагом. Он осудил многих и послал на каторгу Булле (по делу латышской организации). Но мне все же удалось уговорить Булле «не мстить», и он сказал мне:
— Выпускаю этого негодяя, но пусть убирается отсюда, второй раз не уговорите помиловать его.
Освобожденный Крашенинников был у меня, благодарил, и я его уговаривал уехать из Кисловодска. Он медлил, а после покушения Каплан на Ленина был объявлен террор[157]. Крашенинникова арестовали в Пятигорске, и он был убит в числе ста двадцати пяти человек.
Итак, я имел доступ в Чеку и всячески облегчал участь некоторых попавших «в подвал». В 1919 году дума наша еще существовала, хотя большевицкая власть овладела краем[158]. Жизнь становилась все тяжелее, но первые большевики еще не так злобствовали.
Помню одно заседание думской комиссии, в которой участвовали господин Нобель и Фигатнер. Нобель весьма вежливо спросил Фигатнера:
— А ваше сословие признает кооперативы?..
На Кавказе начали действовать партизанские отряды. Во главе партизанов стояли Шкуро и Покровский.
14 марта 1919 года в три часа ночи меня разбудили и вручили письмо, в котором представитель местного совдепа[159] писал: «Уходим временно. Просим оберечь наших больных и приютить детей. Надеемся на ваше доброе отношение к людям и на невмешательство в политику».
Город остался без власти. Я собрал срочно думу. Кое-что сделали для соблюдения порядка в городе и чтобы снабдить жителей молоком, хлебом и прочим. Наступило тягостное ожидание. Как развернутся события и оправдаются ли наши надежды освободиться от большевиков?
В два часа дня в Кисловодск вошли «волки» Шкуро, а сам он прискакал из Ессентуков в пять вечера[160]. Вскоре ко мне явился вестовой с приглашением явиться к генералу. Он меня любезно принял, как председателя думы, и мы обсудили текущие события. Шкуро мне сказал, что он ждет подкрепление, просил дать провиант, но видно было, что его вступление в Кисловодск должно считать слепым удачным набегом, а не победой. На другой день начались аресты оставшихся большевиков. Задержали нескольких сомнительных преступников-бандитов, и на следующий день должен был состояться важный суд. Шкуро просил собрать городскую думу в четыре часа дня. Но в два часа стало ясно, что Шкуро уходит. Спешно свертывались «волки». Масса приезжих устремились за уходящим войском. Началась суматоха, спасение имущества, добывание перевалочных средств и прочее.
Городская дума не прекращала занятий, заседала, ибо массу вопросов приходилось тут же разрешать. В это время нам дали знать, что начальник разведки Шкуро уводит с собой задержанных большевиков. Дума была уверена, что если большевиков уведут (их было человек десять-четырнадцать), то нас перережут возвратившиеся большевицкие банды и пострадают многие ни в чем не повинные «буржуи». Почему выбрали депутацию, шесть человек со мной, дабы уговорить Шкуро отпустить арестованных, чем избавить городское население от резни. Шкуро вошел в наше положение, дал записку к начальнику, но последний заявил, что записка подложная, велел вывести из подвала арестованных и отправить за войском. Побежали вновь к Шкуро, в суете едва его нашли, передали ему распоряжение начальника. Он разразился матерщиной и послал офицера распорядиться. Освободили двоих девок, четырех бандитов в матросках и каких-то латышей.
Ушел Шкуро, и город вновь остался без власти.
Я не мог уйти за войском. Моя семья: жена, дочь, двое ее крошек и муж[161]. Помимо этого, я не считал себя вправе оставить город, как гласный и председатель.
Провели бессонную ночь. Дума распорядилась, чтобы все дома были освещены, чтобы мужчины, кое-как вооруженные, были у домов и на улице, ибо мы опасались нападения городской сволочи из Пятигорска и Ессентуков. К вечеру второго дня стали входить большевики, и явилось «начальство». Думскую деятельность и особенно мою окружили легендами о том, как мы спасали больных большевиков в лазарете и как отстаивали от расстрела «многих», причем десяток арестованных обратился в сотни, а наша мольба Шкуро передавалась как «борьба», и что будто гласный Нагорский схватил за узду лошадь Шкуро, а я кричал: «Не выпустим!» Ничего подобного не было, конечно, а эти слухи поползли и к белым, и к красным. Новые возвратившиеся большевики все же благодарили думу за доброе отношение к «товарищам». Но все-таки убили четырех местных жителей «за доносы», которых в действительности не было.
По привычке адвоката я всеми силами старался спасать людей из подвалов Чека, и часто мне это удавалось. Повторяю: настоящих злодеев-большевиков у нас еще не было, а свои «малые мерзавцы» со мной еще считались. Сын моих друзей, Василий Асмолов, был взят в подвал заложником. Пережил я большое волнение, пока вызволил его.
Эти освобождения, мои доступы в Чека, какое-то исключительное мое положение доходили в лагерь белых, где пресловутый граф Коновницын и другие черносотенцы[162] стали рассказывать обычные небылицы. Черная компания жила на Кавказе в месте, занятом добровольцами.
У меня спасался помощник наместника Кавказа тайный советник Петерсон, числившийся моим секретарем в кооперативе. Я оберегал старика Остроградского, бывшего инспектора кавалерии, и так как он был без денег, то я дал ему чек кооператива на Государственный банк. Председатель Чеки Ге проведал каким-то образом об этом и пришел ко мне «с просьбой помочь ему».
— Я, — сказал он, — не хочу пользоваться моим положением и не платить за квартиру в «Гранд-отеле», а свободных денег у меня нет (таково еще было положение у нас). Знаю, что вы помогли генералу Остроградскому. Учтите и мне вексель Патканьяна Цатура и дайте мне чек на Государственный банк.
Эта просьба, равносильная «угрозе с последствием» для многих несчастных, заставила меня дать ему чек на 5500 рублей, которым он рассчитался за квартиру в гостинице. Я чувствовал, что лезу в историю, но в то время нельзя было «рассуждать», и я продолжал эту мою внешне двойственную деятельность.
В конце 1919 года большевики овладели временно Ростовом[163], и Кавказ получил общение с Москвой. Налетели и к нам опытные большевики, и началась большевицкая политика. Отняли кооператив со всеми товарами и деньгами. Мы наивничали, ходили на совещание к приехавшим комиссарам, где я говорил речи в защиту и для охранения кооператива. Наивен я был и не представлял себе возможности политики уничтожения всего существующего в государственном и общественном аппарате.
Приехавшие осмотрели книги, наткнулись на мои банковые операции, вызвали меня и хотели арестовать. Дали знать в совдеп и в Чеку, и оттуда прибежали мои доброжелатели. Я слышал споры, крики… Меня отстояли, и предо мной извинились за задержание на полтора часа. Казалось, что это серьезное предостережение должно было охладить пыл моей деятельности, но все мы уже были до известной степени ненормальными, мозги свихнулись, и я понесся дальше, все больше забирая власть и распоряжаясь «вовсю».
Слетел председатель Чека Ге, и его заместил прибывший из Москвы Кравец. Ге остался не у дел, но с ним все же считались. Кравец пригласил меня в Чеку. Пришел, познакомились. Уже на встрече я убедился, что приглашен не для ареста.
— Слышал, — сказал Кравец, — что население трудящееся вас уважает и верит вам. Знаю, что вы защищали многих политических в судах, помогли и здесь в 1917 году товарищам, но предлагаю вам закрыть думу. Таково распоряжение Совнаркома. ваша дума — анахронизм.
Ответил, что своею властью не могу прекратить существование общественно-государственного учреждения, но если получу, как председатель, предписание власти или, еще лучше, если власть предпишет городскому голове прекратить деятельность городского управления, то требование будет исполнено.
Когда я сидел у Кравца, то услышал в коридоре вопль, крик. Я вскочил. Вышел и Кравец из-за стола и открыл дверь в коридор. Там я увидел жену Ясного. Известный промышленник Петербурга, мой знакомый, много помогавший в Кисловодске в учреждении полезных и необходимых хозяйственных предприятий в городском хозяйстве. Оказалось, что Ясного схватили чекисты. Он немного сопротивлялся, почему и прибегли к насилию и привезли в Чеку. Жена Ясного, болезненная женщина, ворвалась в Чеку с воплем. Грозно крикнул Кравец: «Замолчать! Взять ее!» Больная женщина упала в обморок, и ее понесли в комнату. Я почему-то впал в совершенно спокойный тон и рассказал Кравцу, кто такой Ясный, чем он здесь занимается и насколько он был полезен, причем высказал уверенность, что арестован он по недоразумению. Кравец потребовал секретаря Чеки и спросил, имеется ли донесение о Ясном и по чьему приказу он арестован. Я откланялся, но просил разрешить мне зайти узнать о судьбе Ясного как моего доброго знакомого. Кравец холодно ответил:
— Нам присяжные поверенные и их помощь не нужны.
Я ушел и тотчас пошел к Ге. Что сделал Ге, не знаю, но на другой день я был вызван в Чеку, и какой-то их чин спросил меня, дам ли я подписку в том, что Ясный не контрреволюционер и что я за него отвечаю. Я дал требуемую расписку и обязался доставить его, если в нем окажется надобность.
Ежедневно Чека хватала людей. Городок Кисловодск небольшой, почему знали о возможности обращения ко мне. Люди в отчаянии шли, и я мучился, хотя становилось труднее и труднее. Не буду описывать все случаи моих ходатайств. К моему счастью, попадались многие, совершенно непричастные к политике при не самом придирчивом отношении Чека, и несчастные задержанные спасались. Были случаи явно комические. Вбежала ко мне женщина и с рыданием сообщила об аресте мужа. Спросил, за что. Его подозревали в сигнализации в станицу Баталпашинскую, где стояли белые войска. И женщина поведала. Ее муж, Андрей Игнатьевич Антонов, уходил ежедневно на высокую гору в парке, где делал гимнастику. Он верил в эти упражнения как в лечение. Эти размахивания руками, нагибания и прочие движения увидал в бинокль кто-то из прислужников большевиков и сообщил «о подозрительном, повторяющемся в 11 утра видении». И гимнастера-гигиениста отправили в Чеку по подозрению в сигнализации руками на расстоянии тридцати верст, причем большая гора закрывала в этом месте вид на Баталпашинск.
Скрепя сердце пошел к Кравцу.
— Хотя, — сказал я, — вы дали понять мне, что не нуждаетесь в помощи защитника, но беру на себя смелость помогать привлекающимся, если вы верите мне, что действую без материального для себя интереса, забываю, что был защитником, и лишь преследую необходимость помочь невинно страждущему от возможного ошибочного приговора.
Кравец хмуро:
— Слушаю, что хотите?
Рассказал о деле Антонова и просил откомандировать кого-либо для осмотра местности и проверки показания Антонова. Кравец решил отправиться туда с Антоновым и предложил мне поехать с ним. Когда встретившиеся кисловодчане увидели вооруженных людей, сопровождавших арестованного, а на другом извозчике меня с чекистом, то решили, что меня и другого везут на расстрел в парк, где это проделывали. Дали знать в управу, забегали, всполошили председателя совдепа — моего знакомого… А мы, мирно беседуя, доехали на прекрасную горку и с биноклями убедились, что Баталпашинск невозможно видеть с этого места вообще, а махание руками на таком расстоянии нелепо считать сигнализацией. Антонова тут же отпустили, и Кравец порекомендовал ему гимнастировать в комнате.
Не верилось, чтобы большевики захватили Россию. Мы не могли серьезно думать, что «рвань», изображающая войско, и всякая сволочь-начальство станет государственною властью. Некоторые говорили: «Пошутили, красавцы, ну и довольно». Мы были уверены, что Добровольческая армия разгромит разбойничьи банды и наступит покой, почему во всех наших действиях преследовалась одна цель — сохранить по возможности городское хозяйство, охранить жителей и быть готовыми к восстановлению нормальной жизни на месте. Но оказалось, что мы совершенно не разбирались в ходе событий в России.
23 сентября 1919 года в управу явился особо уполномоченный комиссар из Москвы — товарищ Оскар Ленц с неограниченными правами[164]. Призвав городского голову, присяжного поверенного Ованесьянца (эс-эр, примыкающий к большевикам[165]), Оскар объявил: закрыть действие думы и управы, передать дела особому комитету, служащим канцелярии остаться на местах. В таком же порядке он закрыл банки и во всех учреждениях назначил своих людей. Невзрачный на вид Ленц с болезненным лицом, злобными глазами, мало говорящий, точно ему больно произносить слова, производил тягостное впечатление.
Мы, посовещавшись с Э. Л. Нобелем, Ясным и другими, решили немедленно закрыть нашу «экспедицию заготовления городских денег», для чего поехали в Пятигорск, где она помещалась. Составили акт, уничтожили литографские копии, бумагу и прочие приспособления. Наличных денег не было, наградили служащих и закончили это дело.
Тяжело было уйти из городской управы, бросать любимое дело в сознании, что дело это погибнет. Мне не позволили взять из моего стола некоторые деловые бумаги. Всюду стояли вооруженные красноармейцы, незнакомые нам люди в кожаных куртках расхаживали хозяевами, и мы, «бывшие», почувствовали себя беззащитными[166]. Ясно было, что на кавказские группы надвигается гроза, и многие начали спасаться. Уехал Нобель, ночью уехали, хорошо оборудовав побег, великая княгиня Мария Павловна, [великие князья] Андрей и Борис Владимировичи со своими приближенными. Семья Соколовских и другие мои знакомые воспользовались этим удобным моментом и путем больших денежных затрат выехали в разных направлениях, большею частью в экипажах. Но масса осталась.
Дня через два меня позвали в управу, где я застал бывшего городского голову[167], который мне передал о приглашении помочь новой городской организации некоторыми необходимыми указаниями и советами. Нас пригласили в кабинет, где застали какого-то развязного субъекта, отрекомендовавшегося инженером Сокольским и предложившего нам ряд вопросов по городскому хозяйству. Я объяснил, что техники городского хозяйства не знаю, что я председательствовал в думе, а исполнительным органом была управа, почему голова и члены управы могут быть полезны, но не я. Просил меня освободить. «Инженер» не возразил, и я ушел.
Потянулись дни. Большевики забирали имущество у жителей, частые обыски, аресты, увозили людей в тюрьму в Пятигорск, было тяжело. 28 октября мне дали знать, что Ленц вызвал повестками 85 человек известных людей в гостиницу «Гранд-отель», что их ввели в зал, у дверей поставлена стража и никто не знает, в чем дело. Через некоторое время ко мне пришли перепуганные жены и местный крупный купец Колосов, которого тоже звали в гостиницу от имени комиссара Ленца. Все они, перепуганные, умоляли меня пойти узнать, в чем дело, помочь… Я объяснил, что уже не состою на городской службе, с всесильным комиссаром не знаком и вряд ли смогу чем-либо быть полезен, но ко мне пришли некоторые гласные и больше всех встревоженный бывший голова, почему-то вооруженный маузером. Тоже настаивал, чтобы пойти с ними и не оставлять задержанных. Пошли.
Красноармейцы, полагая, что прибыли еще арестованные, впустили меня и городского голову. В большом зале гостиницы мы застали 85 насмерть перепуганных людей. Особенно были взволнованы Ратьков-Рожнов, Востряков, Александров и еще несколько человек. Бодро себя держали граф Воронцов-Дашков, Давыдов Евгений Федорович, Ясный, Шереметев. Наш приход ободрил всех, и я громко объявил:
— Бывший городской голова и я пришли по собственному почину, считая своим долгом, если надобность укажет, быть полезными вам, ибо ясно, что «приглашение» не обещает ничего хорошего.
Через час пришли комиссары во главе с Ленцем, который, заняв председательское место за столом, обратился к задержанным со следующим словом:
— Вы арестованы мной. Даю вам сорок восемь часов, чтобы вы собрали десять миллионов рублей деньгами, государственными, царскими или драгоценностями. Если мое требование не будет выполнено, то пеняйте на себя.
Сказав буквально все мной изложенное совершенно спокойно, Ленц поднялся уходить. Я попросил предоставить мне слово и выслушать. Ленц нехотя сел. Сказав, какое положение я занимал, стал горячо доказывать совершенную неисполнимость требования. Бесспорными данными я ему доказал, что несколько месяцев тому назад деньги исчезли из кассы банков и у частных лиц, ибо прерванная связь с Петербургом лишала возможности получать деньги из государственных банков. По этой причине мы прибегли к печатанию «местных денег», которые я ему показал. Говорил я долго, страстно, от всего наболевшего сердца, указал на полную беспомощность задержанных, из коих подавляющее большинство случайные гости курорта, застрявшие здесь. Заканчивая речь, я сказал:
— Мой долг был прийти сюда, ибо до сего я являлся одним из городских хозяев. Разрешите мне остаться и разделить участь задержанных, ибо собрать вообще десять миллионов невозможно, а в 48 часов нельзя было бы собрать эту сумму и в мирное время. Едущий в курорт полечиться, отдохнуть или развлечься привозит с собой на расходы на месяц или два, и чаще не наличными деньгами, а аккредитивами или переводами.
Ушли наши новые властелины. Меня горячо благодарили задержанные, не сомневались в успехе моей «защиты», наговорили много любезностей. Бывший городской голова ушел с комиссарами, но через некоторое время возвратился в зал и пригласил меня от имени Ленца пойти на частное совещание. Я сказал присутствующим, куда ухожу. В лучшей комнате гостиницы сидели комиссары за столом, уставленным закусками и винами. Как только я вошел, Ленц отвел меня к дальнему окну и сказал:
— Я сейчас только узнал, кто вы, когда встретил вас в управе, но не расслышал фамилии, хотя лицо ваше было мне знакомо. Вы когда-то оказали большую услугу моему отцу. Моя фамилия Лещинский. Я учился с вашим Юрочкой до седьмого класса гимназии. Мой отец был судим за поджог магазина с товарами для получения страховых убытков. Знаю, что мой отец не был виновен, но поджег магазин двоюродный брат отца, негласный по делу компаньон. Отец был оправдан. Я был тогда мальчиком, и много лет я слышал рассказы о невиновности, о страданиях моего отца в тюрьме, о вашей защите и прочее. Позвольте пожать вам руку и порадоваться, что мои товарищи считают вас справедливым человеком, почему и я смогу быть вам, в чем нужда покажет, полезным.
Я очень обрадовался получению непрямого права защищать, ибо слушать меня будут. Уселись за стол, стали закусывать и беседовать о «контрибуции». Опускаю подробности совещания, ибо они неинтересны. Компания была уверена, что «богачи» сохранили в Кисловодске сокровища, которые надо отобрать или «выбить». Пришлось Ованесьянцу, мне и председателю совдепа, хорошо знакомому с положением местных и временных жителей, доказывать, что «слухи» о богатстве — сплетни и неосновательные предположения, но кое-что можно собрать, если дадут время и образуют комиссию, которой должно быть предоставлено право возможного обложения имущих, и чтобы эта комиссия имела право привлекать к обложению еще живущих в Ессентуках. Лещинский и Ко согласились, но отказались участвовать в комиссии: «Делайте сами, как знаете, а мы увидим, что сделаете, и тогда обсудим, как быть». Я обратил внимание Лещинского на невозможность сделать что-либо в требуемом направлении, если задержанные не смогут пользоваться отдыхом дома и питаться. На что Лещинский ответил:
— Бывший городской голова и вы уполномочены создать комиссию и выработать способ занятий. Я сделаю распоряжение снять стражу, всех перепишу, и если кто-либо скроется, то остальные ответят. Через 48 часов я приду и увижу, что сделано. Прошу вас, не рискуйте и не саботируйте.
Оповестили обо всем задержанных. Была поздняя ночь, и мы разошлись по домам, чтобы собраться рано утром и выработать программу работы. Пришли утром. Бывший городской голова прислал записку, что быть не может, ибо занят в бывшей управе, но все, что будет сделано, он заранее одобряет и после занятий будет с нами.
С утра следующего дня начали заниматься, образовав «комиссию по изысканию средств для уплаты контрибуции». Меня избрали председателем, а для работы по собиранию денег назначили 25 подкомиссий, возглавляемых избранными лицами, и эти лица привлекали к работе по своему усмотрению от трех до пяти лиц. На меня был возложен общий надзор и разъяснение вопросов, которые будут возникать в комиссиях.
Сначала самообложились все насильственно привлеченные 85 человек. Наличных денег не было, и я предложил систему выдачи обязательств, приказов, переводов и прочего. Так, брали перевод на петербургские или другие банки: «Прошу выдать уполномоченному Совета народных комиссаров на Кавказе или по его приказу ……… руб., списав таковую сумму с моего текущего счета». В сущности, нелепый документ, ибо мы не знали, что банки закрыты и национализованы[168]. Брали и такие документы: «Акционерному обществу ……… в Москве. Терский народный совет комиссаров[169] потребовал уплату контрибуции. Я обязан уплатить ……… руб., каковые прошу уплатить за мой счет». Жена писала в таком смысле мужу, отец — сыну и т. д. Вызывались тысячи лиц повестками. Являлись перепуганными — обычное тогдашнее состояние обывателя. С ними начиналась беседа, объясняли, в чем дело. Многие горячо торговались, доказывая невозможность уплаты налагаемого на них платежа. Были недовольные, многие уменьшали свое предполагаемое комиссией состояние, а иные пытались прикидываться неимущими. Словом, и в том гнетущем состоянии люди защищали призрачные рубли. Немногие давали «наличные деньги»: «донские», «керенки», отпечатанные на листах оберточной бумаги, «кубанские», «кисловодские». Старательно берегли «царские», которые большевики ценили, так как сами еще не наладили печатать эти «царские» пудами.
Мы собирали в течение дня несколько сот всяческих обязательств. Через 48 часов явились комиссары с Лещинским во главе. Мы дали отчет, что сделано, по каким обязательствам, сосчитали наличные и доказали, что, работая 19 часов в сутки, мы за двое суток собрали всего 872 000 рублей, и только потому собрали так много, что произвели «самообложение».
Но, видимо, пыл Лещинского остыл, или он понял, что в Кисловодске не закопаны клады. Местные жители — мелкие торговцы, извозчики, рабочие, лакеи и прочие, а приехавшие летом, налегке, на время, не привезли кладов. Ушли! Мы вздохнули свободно, и потянулась канитель по собиранию бесценных обязательств.
Эта чепуховая попытка взять контрибуцию дошла в правительство Добровольческой армии в ужасающем для меня виде. Меня сочли «тем» виновником и автором контрибуции — я взимаю, угнетаю, терроризирую, по моему приказу красноармейцы приводят несчастных граждан для отбирания у них ценностей, и все в таком духе. Генерал Ляхов сказал:
— Первого, кого повешу в Кисловодске с удовольствием, — мирного бандита Волькенштейна.
Об этом я ничего не знал и всеми силами старался тянуть канитель обложения, поддерживаемый в этом направлении 85 «ответственными, отмеченными лицами». Как-то спросила меня истомленная комиссия:
— На что надеешься? Что будет дальше?
Я ответил старым анекдотом. У еврея-арендатора панских угодий оканчивался срок аренды, и он пришел к пану, застав выпивших гостей, веселящегося хозяина и гуляющую дворню. Еврей нашел момент удобным для просьбы о возобновлении аренды на бывших условиях. Когда пан показывал нового великолепного пса и хвалил его способности, подошел еврей.
— Тебе чего?
Еврей объяснил. Начались подшучивания пьяной компании над евреем. А пан объявил:
— Вот что. Сдам тебе аренду даром, если научишь в шесть месяцев эту собаку сказать несколько слов по-польски.
Еврей согласился при общем хохоте. Домашние еврея всполошились:
— Как ты можешь обучить собаку говорить? Что будем делать?
— Э, — отвечал еврей, — шесть месяцев — много времени. Или пан сдохнет, или собака сдохнет за это время.
Посмеялись, несмотря на тягостное состояние.
Собранным обязательствам и деньгам велись списки, а документы прятали в кассу бывшего банка взаимного кредита.
Так мы промучились около месяца, ежедневно боясь обнаружения нашей нелепой работы. Но, видимо, большевикам было не до нас. Мы не знали о новом наступлении Шкуро. Газет не было. Мы сидели в мешке, ибо из Кисловодска можно было попасть только в Ессентуки и дальше лошадьми в ту же сторону и на Баталпашинск, а затем Кисловодск окружен горами, Эльбрус и дальние аулы. В конце ноября 1919 года, кажется, 23-го, большевики неожиданно бежали, и в Кисловодск к общей нашей радости вошел Шкуро[170]. Но по наличеству войска, по всей внешности этого прихода нетрудно было заключить, что где-то на Кубани или на Тереке разбиты большевики, и наши архаровцы, боясь потерять связь и попасть в «мешок», бежали. За мной прибежал посланный: генерал Шкуро требует.
Встретил он меня улыбаясь:
— А вы за это время обольшевистились.
Я отшутился. Шкуро:
— Где собранные вами миллионы?
Я ему рассказал, в чем дело, и просил поговорить с графом Воронцовым[171] и другими, на что он ответил:
— Черт его дери, какая путаница пошла. Ну, сдавайте деньги нашему министру финансов, — пошутил генерал.
Я убедил генерала Шкуро, что не могу сдать документы, ибо 85 человек будут расстреляны, если не все, то те, которые не смогут теперь бежать, и что пострадаем мы, желавшие помочь заложникам. Поэтому я предложил взломать кассу ввиду отсутствия ключей и забрать содержащиеся в оной миллионы. Так и сделали шкуровцы и выдали сторожам банка и артельщику соответствующую расписку. Куда дели бумажки, не знаю. Осталась взломанная касса, слесарь, под угрозой ломавший кассу, и свидетели, бывшие служащие банка и другие, а также расписка адъютанта Шкуро.
Началась расправа белых. Какой-то техник (фамилию забыл) судился при большевиках с женой офицера, находящегося на фронте. Техник требовал выселения из квартиры в его доме этой женщины с детьми. Народный судья отказал ему в иске ввиду отсутствия основания для выселения. Техник принес жалобу, в которой написал, что не желает в своем доме видеть жену офицера белых. Эта жалоба попала в руки контрразведки, и военный суд Добровольческой армии приговорил техника к повешению. В центре Кисловодска его повесили.
Затем кто-то донес, что бывший чекист Ге с женой скрываются в аристократической семье в Кисловодске и что дали им приют ввиду того, что Ге оказывали много услуг некоторым лицам, жившим в Кисловодске. Как приютившие, так и Ге надеялись на милость белых, имея многих влиятельных защитников. Супругов Ге арестовали. Генерал Шкуро велел отправить Ге в Ессентуки в его, Шкуро, распоряжение. Несколько казаков повели Ге на вокзал и по дороге застрелили его, сделав донесение, что Ге пытался бежать. Жену Ге предали суду, ибо о ней имелись печальные для нее сведения. Установлено, что она была жестока, грабила, брала взятки, послала на казнь нескольких человек. Ее повесили в Кисловодске. Суд приговорил ее к казни, и на ночь ее поместили в гостиницу «Гранд-отель». У дверей стража. Когда утром за Ге пришли, то в нумере, находившемся на третьем этаже, нашли отстриженную косу и женское платье. Как она ушла, кто содействовал и где искать, конечно, не знали. Оказалось, что осужденная бежала, добралась до Ессентуков, искала приюта у прачки, которая, по мнению несчастной, была ей предана. Прачка выдала[172].
Жуткие были эти дни. Большевики убивали по ночам в подвалах или в безлюдных местах, а белые вешали на виду у кисловодцев. Ге висела сутки на страх врагам. Генерал Шкуро, человек не злой, был во власти полковника Рязанова. Я расхаживал по Кисловодску, пытался наладить городское управление. Дело не ладилось. Были мы утомлены, настоящее было не обеспечено, будущее пугало. Лично я без всякого повода нервничал. Мне казалось, что на меня «поглядывают враждебно». Затем явился повод для беспокойства: Рязанов арестовал госпожу Быховскую, нашу хорошую знакомую, и она передала, чтобы я уехал, ибо добираются за что-то ко мне. Пошел я к Петерсону, бывшему помощнику наместника на Кавказе, спросил, не слыхал ли он о производящемся дознании.
Господин Петерсон рассмеялся:
— Надо полагать, хотят особенно отметить вашу большую работу на помощь нам. Спрашивали меня и наших общих друзей, и мы рассказали многое, закончив, что, если бы не вы, многие погибли бы от рук большевиков, от голода и по другим причинам.
Тем не менее мое безотчетное беспокойство не проходило. Встретил знакомого судебного следователя, от которого узнал под большим секретом, что о моей деятельности производилось дознание судебным следователем по особо важным делам, что на меня имеются доносы и меня обвиняют даже в том, что будто я встретил большевиков с «хлебом и солью» после ухода генерала Шкуро. Для меня было ясно, что всяческие нелепости кто-то плетет. Бояться мне было нечего. Вся чиновная знать и крупные деловые люди, застрявшие в Кисловодске, конечно, опровергнут малейший намек на мою якобы вредную деятельность, но было боязно, что бесчинствующие офицеры, неустойчивая власть, отсутствие малейшей гарантии в законной деятельности «волчьего штаба» могут случайно отозваться печально и на мне.
Проходили дни. Многие воспользовались возможностью свободно уезжать, и наше общество таяло. Как-то встретил я судебного следователя по особо важным делам, которого я знал. Он остановился, любезно поздоровался, и мы побеседовали о вопросах общих, а затем я прямо спросил по поводу слухов «о дознании». На что следователь буквально ответил:
— Конечно, глупые сплетни и слухи, но на вашем месте я бы уехал, ибо они могут вас обидеть, задеть. Роет Рязанов — расспрашивает и слушает панегирики по вашему адресу. Здешние, именитый купец Колосов, Калинкин и другие сказали: «Такому человеку памятник надо поставить, без него многие погибли бы. Боятся его и большевики, уважают».
Распрощались, и я пошел в штаб Шкуро, решив взять на всякий случай пропуск на выезд. Без пропуска можно было на Минеральных или по дороге быть задержанными. Нашел заведующего офицера и просил дать мне пропуск.
— Ну, — говорит, — вам-то пропуск не нужен, вас достаточно знают.
— Все же, — говорю, — лучше иметь пропуск, если встретится незнакомый контролер, хотя еду недалеко по линии.
Написал любезный офицер и понес на подпись. Поволновался я, но не задержали пропуск, и я пошел домой, сказал жене о моих опасениях и что решил ехать в Ростов, где подам докладную записку Деникину. Уход мой из дома был вовремя, ибо вечером к дому подошли казаки и спросили меня. Жена сказала, что буду вечером или завтра. Больше они не приходили, и, какова была цель прихода, осталось неизвестным.
В Ростове я немедленно обратился к В. Ф. Зеелеру, занимавшему при Деникине какой-то видный пост, и просил передать мое прошение, в котором изложил все подробности моей деятельности в Кисловодске, указал на ряд обстоятельств, сопровождавших эту деятельность, и просил приказать расследовать все мною сделанное, дабы избавить меня от тайного расследования, оскорбляющего меня и незаслуженно ставящего меня в положение человека, заподозренного в чем-то неблаговидном. Прошение передал Зеелеру и стал ожидать.
Ростов кипел деятельностью. Вылезли новые людишки, спекулировавшие всем, что только поддавалось «обороту». Отстал я за время пребывания в Кисловодске от ростовской жизни. Клиенты узнали о моем возвращении, и колесо завертелось. Был 1920 год, успех Добровольческой армии, и казалось, что большевикам приходит конец. Как мы не разбирались в текущих событиях, как были слепы, бездеятельны даже в малых своих делах и жили текущим днем!
Мои доверители во главе с Ф. Сифнео[173] поручили мне составить и утвердить устав нового «русско-греческого банка». Я окунулся в обычную адвокатскую деятельность, но все же мечтал о возвращении в Кисловодск к общественной работе.
Через месяц после подачи прошения генералу Деникину я получил повестку о явке к генералу Лукомскому. Хмурый старичок, хитрое выражение лица, утомленный, тихо говорит…
— Прочел ваше прошение, переданное мне главнокомандующим для расследования. Не понимаю, на кого и на что жалуетесь. Какие-то сплетни. Никто вас не трогал, и не может быть разговора о преследовании вас. Но не могу скрыть, что ваша деятельность не заслуживает одобрения с нашей точки зрения. Спасая кой-кого, успокаивая местную жизнь, что-то сохраняя, вы, естественно, должны были входить в сношения с большевиками, вести по этому пути городское управление и ряд лиц. Это именуется «соглашательством», и такая политика нам вредна. Нам неважно, что вы спасли нескольких человек. Мы теряем тысячи в боях, от болезней и прочего, и, конечно, в наших интересах было бы лучше, если бы большевики не нашли бы вас и ваших последователей «хорошими людьми». Я имею подробные сведения о ходе кисловодских событий, где одно время нас интересовало происходящее, и я понимаю, что недалекие умственно люди могли истолковать ваше поведение умышленно-преступным. Рязанов на наш запрос ответил, что он считал себя обязанным осветить вашу деятельность и что он ни словом, ни малейшим действием не оскорбил вас, и если кто-то разболтал о производящемся расследовании, то не его в том вина. Конечно, вы могли пострадать, когда вошли наши войска и несдержанный начальник отряда поддался бы на циркулировавшие слухи. Сейчас в Кисловодске остались только местные жители, и если возвратитесь туда, то предлагаю вам в будущем ходе событий не продолжать вашей политики.
Ушел я несколько сконфуженный, ибо во многом генерал был прав. Если бы я не защитил госпиталь, то перебили бы 74 раненых красноармейцев и большевиков. Словом, политик я оказался неважный, ставить мне памятник не за что! Остался в Ростове наживать деньгу и в этом наерундил. Все попало большевикам. Да, если бы в Кисловодск вошел Покровский или Ляхов, то я мог избавиться от дальнейшей печальной жизни и от многих тяжелых переживаний старости.