Семья Фельдман и Фридберг
В Харькове проживала богатая семья Фельдман, которую, в отличие от других Фельдманов, именовали «кишечники». Фельдманы были крупными промышленниками по торговле и экспорту кишок в сыром и обработанном виде для выработки колбас. Это было большое дело. Фельдманы заключали условия с городскими управлениями на предоставление им права принимать кишки от убитых животных. Агенты Фельдманов работали в разных городах России.
Когда в Харькове стало жить беспокойно, во время Гражданской войны, семья Фельдман переселилась в Ростов, а в Харькове служащие продолжали вести налаженное дело. Сообщение между городами не прерывалось до конца 1920 года.
Я был приглашен юрисконсультом фирмы и познакомился со всеми ее членами. Во главе фирмы стояла Эсфирь Самойловна Фельдман. Муж ее скончался лет десять тому назад, и Эсфирь Самойловна, оставшись с пятью детьми, сама повела большое дело со знанием и уменьем. С годами подросли старшие сыновья, которые помогали матери. Ко времени переселения в Ростов в деле работал старший сын, Юлий, молодой человек лет тридцати, серьезный, прижимистый, берегущий копейку, гордость Эсфири Самойловны. Он ушел из университета со второго курса — этого требовали дела. Второй сын, как его звали, Лева, — разбитной парень, тип шибая[351]. Он представительствовал в деле, умел завести знакомство, угостить, «дать взятку». Окончил коммерческое училище. Он огорчал мамашу. Любитель лошадей, он завел беговую конюшню и сам участвовал как любитель-наездник — дело совсем не еврейское. Но хуже этого была его семейная жизнь. Юлий — образцовый семьянин, жена и двое детей. Лева — оставил жену с ребенком и сошелся, как с грустью говорила Эсфирь Самойловна, «с какая-то шансонетка». Третий сын, Саул, работал в Москве от фирмы. Четвертый сын, Григорий, был, видимо, в бегах, «протестуя против войны», и проживал в Харбине. Пятый — подросток, учился в коммерческом училище. Сама Эсфирь Самойловна — образец любящей матери и деловитой женщины. Хотя сыновья повели дела шире и Эсфирь Самойловна не могла угнаться за требованиями новых условий торговой жизни, но, к чести сыновей, они чтили мать, она не переставала возглавлять дела, знала обо всем и в серьезных случаях выступала как авторитетная хозяйка. Недвижимые имения, капиталы и все дела числились на ее имя и велись от ее имени.
Я как-то пришел в контору, где застал Эсфирь Самойловну и с нею мальчика-подростка.
— А вот, — сказала Эсфирь Самойловна, — мой «мызынек» Шурка (самый младший, так сказать, последний и любимый сынок).
Эсфирь Самойловна была очень представительна, лицо сохранило следы былой красоты. Лицо выразительное, приветливое, красивая густоволосая голова, хорошо причесанная. Одевалась Эсфирь Самойловна не по-модному, но тщательно. Внешний вид — богатой московской купчихи из Замоскворечья. По лицу нельзя было признать Эсфирь Самойловну еврейкой, но говорила по-русски адски плохо.
— Ну, знаете, — продолжала Эсфирь Самойловна, — с этим Шуркой чистый смих[352], ей-богу. Дает он телеграмму, что приезжает и чтобы Петр Акимович ему встречал. Ви уже знаете Петр Акимович? Наш старший приказчик, служит, может, больше тридцати лет. Ну, так едит на вокзал. Выходит из вагон Шурка и говорит: «Получайте по эта квитанция корзины». — «Что у тебе за такой багаж?» — говорит ему Петр Акимович. «Я везу мило». — «Что значит везешь мило?» Так что вы думаете Шурка говорит? «Я слихал, что в Ростове кризис на тувалетная мила, то хочу оправдать мой расход и что-нибудь заработать». И что ви думаете? Петр Акимович с ним ходили, продали мило и заработали 210 рублей. Уже три дни смиемся на этаго мильный фабрикант.
Лицо ее сияло любовью и счастьем… А двенадцатилетний Шурка равнодушно рассматривал какой-то прейскурант.
В конце 1919 года братья Фельдман сообщили мне, что у них затевается серьезное дело, и просили быть в городе, а если мне необходимо будет куда-нибудь ехать, то поставить их в известность. Через несколько дней Фельдманы были у меня и объявили, что купили недвижимое имение в Нахичевани на берегу Дона, около железнодорожного товарного пути. Имение ценное, ибо имеет родниковую проточную воду и каменные постройки. Приобретают они имение для сооружения кожевенного завода, так как решили заняться кожевенным делом, ибо кишечное дело дает им возможность скупать кожи. Имение оценено в 1 200 000 рублей (падение рубля было уже большое). Имеется еще покупатель, почему надо обеспечить сделку, а главное, добиться скорого утверждения купчей, иначе другой покупатель может «перебить покупку» и дать продавцу значительно большую сумму. Между тем их не интересует неустойка, ибо им нужно имение, а деньги обесцениваются ежедневно.
Началась спешная работа у нотариуса, и мне удалось утвердить акт у старшего нотариуса в течение двух дней. Фельдманы были чрезвычайно довольны окончанием дела. В Харьковском нотариате, по их словам, раньше двух недель утвердить акт немыслимо. И посмеивались над конкурентом, которого они обошли и который также приобретал имение для устройства кожевенного завода.
— Этот человек нам нужен, — сказали Фельдманы, — и мы с ним надеемся составить товарищество, а впоследствии образуем акционерное общество.
Сговорились Фельдманы с желанным компаньоном, оказавшимся также новым для Ростова дельцом, Фридбергом, слывшим очень богатым человеком. Говорили, что в молодости Фридберг был служкой в синагоге, затем «выбился в люди» и разбогател.
— Принципиально мы сошлись на словах, и Фридберг должен быть у вас, — сказали Фельдманы, — и надо выработать договор.
Побеседовали, выяснили главные условия предполагаемого соглашения.
Господин Фридберг пришел ко мне на следующий день. Небольшого роста, весь белесоватый, похож на альбиноса. Юркий, нервный, не сидит на месте, вскакивает, гуляет по комнате и на ходу разговаривает, трогает лежащие на столе вещи, разворачивает книги, не заглядывает в них и машинально закрывает. Словом, «весь в работе». Одет изысканно, все пригнано хорошо, и вся небольшая фигурка дышала самодовольством. Говорил по-русски плохо. Наши южане-евреи владели языком недурно, не акцентировали сильно, и средний торговый класс говорил как местное мещанство, почему новые поселенцы нас в этом отношении удивляли.
— Будем знакомы, — сказал Фридберг. — Мои друзья хорошо вас знают, и я рад, что имею с вами дело. Фельдманы уже сказали вам о нашем соглашении. Да, парни ловкие и они мине обработали с имением, но, может, наше компанейство выйдет хорошее.
Сообщил Фридбергу, что вырабатываю условие и что разработка пойдет успешнее, если я встречусь с его поверенным и мы вместе займемся.
— На что мини поверенный? Вы же «наш поверенный»! Сделайте, как надо, а потом поговорим. Договор временный, мы скоро образуем Общество, если сойдемся и дело наладится. Я еще не знаком с мадам Фельдман. Мы встретимся у вас с ней. Молодые Фельдманы хотят, чтобы мамаша послушала договор вместе со мной, и если нужно что-нибудь изменить, то с вами выяснила. Когда проект будет готов, прошу вас устроить свидание с «мамашей».
Дня через два сошлись у меня. Первая пришла Эсфирь Самойловна. В ожидании Фридберга она высказала некоторые опасения по поводу предстоящего соглашения:
— Я не привыкла иметь «компиньонов». Мое собственное дело, веду как хочу, как знаю. И вдруг — чужой человек, чужая воля. Но дети хотят, считают полезным в деле богатого Фридберга, и я иду в новое незнакомое дело и беспокоюсь.
Вошел быстро Фридберг.
— Ну, видите, какой я кавалер, ай, ай, ай! Заставил даму ожидать — «прямо шкандал», и вы мне извиняйте, — затрещал Фридберг.
Стесненная, серьезная Эсфирь Самойловна, не знающая шуток в деловых разговорах, ответила:
— Здесь я не дама и вы не кавалер, а мы здесь купцы. Я радая с вами познакомиться и, с Божьей помощью, в добрый час, станем хорошими компиньонами. Нам поднять это новое дело «чижело», и мои дети считают, что вы очень хорошо понимаете кожевенное дело. У нас, слава богу, свое дело большое — прошлый отчетный год наш оборот был почти пять миллионов. Я давно осталась «удовой» с маленькими детьми и сама должна была повести дела. Мой покойный муж считал лучше всего обеспечение — это дома. И у нас в Харькове девять домов. Наработалась я много, пока мои сыны подросли. Резка скота зимой начинается в семь утра, а летом в шесть, и я должна быть на бойне — нужен хозяйский глаз. Темно, далеко, и я еду. Возвращаюсь домой в десять утра, отдыхаю и — в город, в контору, надо побыть в домах, там ремонт, там пристройка…
Эсфирь Самойловна, видимо, хотела показать Фридбергу и свою деловитость, и состояние, чтобы он почувствовал, с кем идет в компанию.
— Да, — продолжала Эсфирь Самойловна, — стало мне тяжело одной работать с такими большими оборотами, и я взяла моего старшего сына, Юлия, из университета — он учился «на присяжный поверенный». А второй мой сын, Лева, окончил коммерческое. Вы же с ними уже знакомы?
Фридберг тоже, как оказалось, хотел показать Эсфири Самойловне, кто он такой, и ловко воспользовался изложением Эсфири Самойловны.
— Да, — сказал он, — я ваши дети уже знаю. Веселый малый ваш сын, который занимается «с лошадки» (Фридберг зашевелил быстро двумя пальцами руки, как бы подражая бегу лошадки). Это прямо замечательно. Мой сын говори: «Папаша, поедем на бег». Так я говорю: «Что тебе, не все равно, какая лошадка скорей бегает?» А он говорит: «Нет, мы там увидим все богатое обчество, весь город». Поехали. Смотрим! Вдруг выезжает молодой кучер в поддевке, ей-богу! Сын говорит: «Папаша, это молодой Фельдман, на афишке написано». Ну, я уже смотрю, так он ехал — прямо наездник! И взял там приз. Это я уже не понимаю. Видел его красавицу жену в ложе.
Эсфирь Самойловна поджала губы. Ударил, шельма, по больному месту!
— Да, мадам, вы счастливая. И дело в Харькове, и дома там, и оборот небольшой, а главное — одно дело. А у меня? Банкирская контора в Киеве, Бердичеве, Одессе и Херсоне. Заготовочные сапожные в Киеве, Одессе, Варшаве и в Таганроге. Четырнадцать домов в разных городах. В прошлый год имел казенную поставку сапог на 6 000 000. Мои банкирские конторы сделали оборот до пятнадцати миллионов, коженное дело в одном Таганроге сделало до 3 000 000 рублей… А вы себе кишечки из коровки потихоньку тянете!
Старуха скисла. А Фридберг, видно, хотел «осадить» Эсфирь Самойловну окончательно:
— Мой старший сын, Евсей, заведует моими банками. Он окончил «Андельс Академи» в Лейпциге[353], служил в немецком банке, потом три года практиковался в Англии. А мой второй сын окончил Технологический институт в России, служил на заводах в Германии и в Англии. Он теперь большой специалист по кожевенному делу, построил два завода и теперь служит на Азовском заводе, где получает 24 000 рублей жалованья в год с квартирой, экипажем и прочее[354].
Умная Эсфирь Самойловна поняла, что Фридберга не удивишь и что с ним надо держаться проще, а то заклюет.
— Что вы нам скажете? — обратилась ко мне Эсфирь Самойловна.
— Проект договора я составил, приготовил копии для вас, чтобы вы могли дома обсудить изложенное, а потом заключим, — ответил я. — Но мне нужны некоторые сведения, почему прочтем договор.
Я начал читать. Эсфирь Самойловна слушала с большим вниманием. Фридберг развлекался, разглядывая мой кабинет, и как будто не интересовался содержанием читаемого.
— Мы, нижеподписавшиеся (такие-то) заключаем настоящим договор Товарищества под фирмой… Как назовете? — спросил я.
Эсфирь Самойловна деловито сказала:
— Думаю, что назовем «Э. Фельдман и Ко».
Фридберг:
— Значит, я уже не Фридберг, а Ко. Выходит, будто я умер. Как же это будет? Я должен передать мои контракты с казной, мои заготовочные мастерские и все, касающееся кожевенного дела, Товариществу, а сам Фридберг исчез. А все эти большие дела доверены мне, договоры и все там такое на мне, а меня похоронили. Как будто неловко, мадам, выходит? Кроме того, ваше кишечное дело тоже имеет фирму «Э. Фельдман». Ну, так как вы думаете?
Эсфирь Самойловна:
— Ну, если вы так думаете, то скажите, как назвать новое дело.
— Назовем «Э. Фельдман — И. Фридберг — Сыновья». Я вежливый кавалер, первое место даме. Ваши два сына и мои два сына входят в дело, и надо, чтобы люди знали, что наши сыновья участники в деле.
Эсфирь Самойловна вздохнула и согласилась.
— Основной капитал, — продолжаю читать и спрашиваю моих клиентов, — в какой сумме его определяют?
Эсфирь Самойловна:
— Мой Юлий говорил, что основной капитал две миллионы, а прибыли и убытки пополам. То я считаю, как вы к нам приходите, в наше имение, то вы вносите 1 250 000, а мы 750 000.
Фридберг:
— Против этого ничего не имею, но, мадам, наш договор — не секрет. Договор надо будет представлять в банки, в интендантство[355] и еще, и еще в другие места, то будет ли для вашей фамилии удобно, что вы не можете тоже дать столько денег, как ваш компиньон? Могут подумать, что у вас денег не хватило на основной капитал, а прибыль себе выговорили половину. Подумайте, мне все равно!
Эсфирь Самойловна, сердито поджав губы, процедила:
— Ну, пускай уж пополам, если это так выходит.
Продолжил читать: о составе правления и прочее.
— Кого, — спрашиваю, — избираете директором-распорядителем заводов?
Эсфирь Самойловна:
— Я считаю, что самый подходящий — мой Лева. Он это понимает хорошо.
Фридберг:
— Это ваш сын, что «с лошадки» (опять двумя пальцами пошевелил)? Даже очень хорошо. Человек молодой, и если нужно будет сесть в тюрьму, то ему, например, легче, чем мне.
— То есть как в тюрьма? — встрепенулась Эсфирь Самойловна. — При чем тюрьма?
Фридберг:
— Это я к слову, и может случаться.
Ко мне:
— Объясните, пожалуйста, это для мадам.
Я приблизительно сказал:
— Распорядитель на заводе отвечает за происходящее, несчастные случаи и вообще является ответственным лицом за нарушение в чем-либо установленных законов. Директор-распорядитель обычно инженер, специалист, с которым фабричная инспекция имеет сношения по делам завода. Вряд ли ваш сын имеет нужные знания и опыт.
— Вот, мадам, видите, что вашему сыну это дело не подходит. Если захотите, он будет членом правления и приучится к заводскому делу. А директор-распорядитель будет мой сын, инженер и специалист, и ему за эту службу надо будет дать особое жалованье, или же мы пригласим другого специалиста, без которого завод не может работать.
Эсфирь Самойловна:
— Если ваш сын, тоже наш компиньон, будет на заводе, то за что же ему жалованье еще?
Фридберг:
— Видите, мадам, я буду в своей банкирской конторе. Вы будете смотреть, чтобы из бычков вынимали кишечки. Наш капитал будет, Бог даст, давать проценты и хороший заработок, а кто работает на заводе и там очень нужен, тот получает особое жалованье. А то выходит, что мы ничего не будем делать, а инженер построит завод, будет вырабатывать кожи, а мы будем получать доходы, пить сладкий чай и кушать печенье.
— А как же мои сыны? — обиженно спросила Эсфирь Самойловна.
Фридберг:
— Если они будут работать для завода, то они тоже получат жалованье кроме доходов с капитала и оборотов, но, конечно, меньше, чем голова завода, главный инженер-распорядитель.
Не нравилось все это Эсфири Самойловне, и не разбиралась она в новых для нее деловых условиях с чужим, несимпатичным ей человеком, едко возражающим ей по каждому серьезному поводу. А Фридберг, на вид веселенький, как будто все шутит, хотя создается большое предприятие, требующее большой капитал, много знаний и энергии. Он разгуливал по кабинету, разглядывал вещи, смотрел на книги в шкафу и походя ущемлял словами Эсфирь Самойловну. Он, видимо, решил сломить ее «деловитую гордость», показать ей, что завод он создает и его сын, и что следовать придется Фельдманам авторитету Фридбергов, и что без последних Фельдманы останутся «кишечниками» или в лучшем случае мелкими заводчиками.
Эсфирь Самойловна:
— Вот вы все говорите, как пойдет работа! Ну а что же я буду делать? Я не привыкла вести дело чужой головой, «извините мне», я не могу отказаться от хозяйства, и я хочу, чтобы мои сыны были хозяевами на заводе.
Фридберг:
— Золотые слова, мадам. Вот об этом должен подумать наш адвокат, и я думаю, он уже об этом написал. Не беспокойтесь, мадам. Только была бы охота у всех нас работать, а работа будет большая, но если вы будете бояться, что я или мои сыновья можем принести делу вред, обидеть в чем-либо ваше хозяйское понимание, то не идите в дело. Будет правление, в которое мы все войдем, и верьте, мадам, что вы займете в деле почетное положение. Но мы все должны всегда помнить, что мы в компании и что мы будем решать дела с общего доброго согласия. Нужно верить друг другу. Вот ей-богу, вижу вас в первый раз, а я вам верю и знаю, что вы захотите, чтобы мы имели большое и богатое дело, а для этого нужно хорошо поставить завод, а главное, иметь деньги, «много деньги», большие кредиты и быть купцами, а «самолюбствие» и это постоянно думать «я хозяин и чтобы мне не наступали, извините, на мозоль», а может «компиньон мине будто не совсем уважает», то это, я считаю, пустяки. Например, я вам скажу: вы имеете хорошее имя в Харькове, ваш сын Юлий очень солидный господин, то он будет распоряжаться «с наши капиталы», он будет иметь дела с банками и тому подобное, и я ему верю, и мы будем вместе думать, как достать и потом платить миллионы. Вашего второго сына я мало знаю, но, говорят, что он хоть и молодой, но с мозгами, и ему будет большое дело, например покупка сырья, материалов, и еще, и еще. А если он хочет купить машины для завода или построить наш завод, то это уже будет скверно, потому что он ничего в этом деле не понимает.
Эсфирь Самойловна:
— Это, что вы говорите, мне нравится, и я имею одну просьбу. Я вам сказала, что у меня четыре сына и что три уже в делах наших, то я хочу, чтобы мой третий сын, Саул, тоже вошел как компиньон в дело завода, потому он может обижаться — начинается большой завод, и почему старшие братья будут хозяева, а он нет?
Фридберг:
— Ну, мне, слава богу, стало легче, потому я хочу вас просить принять еще моих двух сыновей, чтобы все мои четыре сына были в деле. Хорошие у меня молодые люди и эти два, но учились мало и работают в моих конторах.
Эсфирь Самойловна:
— Ну что же, уже останемся со старшими, когда вы не хотите мне уважить ни одна моя просьба.
Помолчали. Эсфирь Самойловна покраснела от волнения и объявила:
— Мине дальше читать не нужно. Я не знала, что все так пойдет. Пусть уж мои сыновья сделают, как они найдут пользу, а я уже буду в сторона и, как говорит господин Фридберг, буду пить кофе и закусывать с кренделем.
— Это ви тоже, мадам, правильно сказали. Ви думаете, что мине все это дело нужно? Ей-богу, нет! Сынам нужно, они, молодые, хотят летать. Лучше теперь иметь беспокойство, чем потом. Не будем спешить, дело не горит. Подумаем еще и еще. Как говорится, «семь разов отмеривай, а в раз потом режь». Ей-богу, хочу, чтобы все пошло лучше и чтоб создавать большое дело!
Откланялся и ушел.
Эсфирь Самойловна:
— Не люблю таких людей, все у него штучки и штучки. А дети в один голос: без Фридбергов не поднимем дело! Что он ушел так — что, отказывается?
Пояснил ей, что Фридберг заинтересован в деле, основательно разбирается в договоре, который, несомненно, состоится, и что понимаю ее положение, когда впервые приходится вступать в компанию.
На другой день сошлись Фельдманы и Фридберг. Эсфирь Самойловна не пришла. Наговорились о договоре. Выяснили и установили все условия, подписали проект. Был 1919 год на исходе. Большевики забирали власть. Гражданская война давала большие надежды на освобождение от большевиков. С большой энергией, не жалея трат и сил, Фельдманы и Фридберги строили завод. Наскоро приспособили существующие постройки для начала работ. Мне приходилось часто общаться с новым товариществом. Никто из этих практичных людей, так же как и мы грешные, не понимал происходящего в России и не предполагал, что надвигается безысходное горе на страну. Вагоны привозили кожи, закупали кору, кислоту и еще, и еще что-то необходимое для работы. Лихорадочно работали в 1920 году, а 18 декабря Ростов опустел, бежало зажиточное торговое население, оставляя на произвол большевиков свои богатства. Бежали все в Екатеринодар. Фельдманы и многие другие поехали гужом[356]. «Лошадки Левы» пригодились. Запрягли рысаков в сани и целым поездом, шесть-восемь саней, нагруженным добром, уехали из Ростова. Один из братьев, Саул, остался в Ростове. Он наблюдал за имуществом. В 1920 году и он бежал.
За границей слышал, что Фельдманы вывезли большие средства и одно время «создавали дела» в Константинополе. Не встречал их и ничего не знал о Фридберге. Завод забрали большевики, но до моего бегства не работали. Когда возвратимся домой (почему не помечтать?), мои доверители закончат постройку завода, я буду юрисконсультом на хорошем окладе. Они ценили мой труд, были довольны моими советами, и устанавливались добрые отношения. Энергичные люди. Думаю, и на чужбине не затерялись.
Ольга Петровна Целинова
В нашей местности выпадали на редкость отвратительные дни в ноябре месяце. Резкий холодный ветер, дождь со снегом. Дождь какой-то колючий, норовит, подлец, не только ударить по глазам, но и за воротник попасть. Уныло на улице. Вулканическая мостовая блестит выбоинами. Камни омыты, скрипят вывески и водосточные трубы на домах, качаются мокрые, черные, безлиственные деревья. Улицы пусты. Изредка перебежит дорогу закутанный в теплое одеяние обыватель, потарахтит извозчик, а ветер воет и метет. Но наши дома были приспособлены для борьбы с непогодой. Строились фундаментально: стены — точно крепость, окна двойные, на зиму замазывались в местах затворов, меж двойных рам клалась плотная вата, которая для красоты посыпалась шерстинками синими или красными, и в каждом окне на кирпиче стоял большой стакан с серной кислотой для удаления сырости. Входные двери с улицы всегда были двойные, часто обивались войлоком, который сверху покрывался клеенкой, прикрепленной к дверям металлическими гвоздями со шляпками. А в комнатах стояли белоснежные кафельные печи. Не угрюмый, серый, безжизненный радиатор, в котором булькает теплая вода, отапливал дом, а честная кафельная печь распространяла ласковую, мягкую, заботливую теплоту. Нагрузят печь нашим грушевским антрацитом[357], а она, милая, точно живая — дышит, урчит, а уголь ярко горит бело-голубоватым огнем и весело потрескивает. Хорошо, когда в такой день не надо уходить из уютно обставленного кабинета. Со всеми находящимися в нем вещами, книгами, картинами, гравюрами и даже мелкими вещами на письменном столе хозяин сживался, привязывался к ним. Каждый такой предмет был связан воспоминаньем, дорог как память, имел свою историю.
В такой именно день я порадовался, что не нужно выйти из дому. Засел в кабинете. Было раннее утро — в провинции начинался день раненько. Клиентов на приеме не было — кого понесет в такую непогодь к адвокату? Занялся чтением газеты, надумал кой-что сделать по делам. Было тихо, тепло, на душе спокойно… Мало мы ценили бывшую нашу красивую жизнь.
— А к вам пришли, — сообщил служащий.
— Зовите сюда, не хочется пойти в приемную.
Вошел молодой нахичеванец — тип яркий и определенный по наружному виду. Молодые нахичеванские мещане в те годы носили картузы «своего фасона» и черные короткие двубортные сюртуки. Желтоватый цвет лица, красивые глаза без всякого выражения, черные волосы и нос с горбинкой — классический тип армянина. Конфузливо переминаясь с ноги на ногу, перебирая картуз в руках, вошедший стоял.
— Садитесь. Что скажете?
Сильно акцентируя, посетитель с грустью поведал:
— Моя мамаша такая балная, такая балная, не ист, не пьет, не спит, всо плачит и плачит… Очень просит, чтобы вы к нам поихали. Пакорно прошу и вот, за визит, — закончил он, положив на стол 50 рублей.
Совершенно уверенный, что молодой человек ошибся адресом и вместо врача попал ко мне, я сказал ему об этом.
— Нэт, господин Воканштейн, именно вам нада, я харашо ваш дом знаю.
— Значит, вашей матушке нужен совет адвоката. Зачем же мне ехать в Нахичевань, где вы, вероятно, живете, когда там живут адвокаты господа Чалхушьян, Берберьян, Чубарьян и другие и, конечно, дадут хороший совет?
Мой посетитель огорчился:
— Мамаша говорит: Хачатур, поезжай, праси господина Воканштейна с тобой приехать, плакай, очень праси, заплати, что нада. Если это мала (пальцем в 50 рублей), еще палажу. Прашу вас, мамаша такая балная.
— Ваша мамаша моя клиентка?
— Нэ знаю.
— А как фамилия вашей матушки?
— Целинова, Ольга Петровна.
— Я не знаю вашей мамаши, и меня очень стесняет поехать к ней — не принято ехать к клиенту незнакомому и по неизвестному делу.
— Мою мамашу ви знаете, мою мамашу все знают.
Улыбнувшись, я спросил:
— Да кто же ваша мамаша, что ее все знают?
— Моя мамаша, — воодушевившись, сказал Хачатур, — нахичеванская гадалка. Моя бабушка и прабабушка тоже были «замэчатылныа гадалки» и все были Ольги Петровны. Вот кто!
— Да, вы правы, Хачатур, вашу мамашу все знают. И ваша мамаша нуждается именно во мне и не может по болезни приехать?
— Ну да, ну да, я же сказал. Очен, очен прашу.
— Погода паскудная. Как же мы поедем?
— Мой экипаж на резинке[358] с верхом, с фартуком[359], — весело сказал Хачатур. — Конь у меня «палурысак», харашо проедем.
Подошел я к окну и увидел стоящий на улице хороший выезд. Решил ехать к местной знаменитости.
— Подождите меня минутку, Хачатур. Пойду распоряжусь кой о чем, и поедем.
Хачатур весело кланялся. Он, видимо, был весьма доволен, что так удачно выполнил поручение «балной мамаши».
Покатили. «Полурысачок» четко отбивал рысь по булыжникам, пролетку «на резинке» швыряло по ухабам, верх пролетки и фартук хорошо защищали от дождя и ветра. Хачатур занимал меня рассказами о лошадях, до которых он был большой охотник. Единственный сын Ольги Петровны, оказалось, имеет хутор, где хозяйничает и выращивает покупаемых жеребят хорошей породы.
Докатили скоро. На одной из тихих улиц Нахичевани, где живут в особнячках с палисадниками скромные нахичеванцы, находился домик Ольги Петровны. Нас, видно, ожидали. Парадное было открыто. Маленькая передняя, а за ней зал. Типичная обстановка зажиточного мещанства: мягкая мебель, стоячее большое зеркало, искусственные пальмы в бочонках, на одной из стен висит ковер. Вид — разъяренный тигр с оскаленной пастью собирается разорвать охотника, шикарно одетого. У охотника через плечо ягдташ для дичи, и он из двустволки стреляет тигру в пасть. На стенах «Зреющие нивы», «Демон шепчет Тамаре», «Не плачь, дитя…»[360], остальные вещи в таком же стиле.
Должен сказать, что Ольга Петровна, ее покойные мать и бабка считались местными знаменитостями. Когда говорят о гадалках вообще, то в представлении нашем является хитренькая бабенка, к которой бегает погадать кухарка, когда в кухне пропала серебряная ложка. И загадает гадалка на даму «бубней», разведет разговорцы и объявит:
— Беспременно, милая, ищите ложку у мужчины под шантрета[361], и примета ему — родимое пятно на правой ноге повыше колена. Ён узял вашу ложку, а никто другой.
Такая пообещает приворожить возлюбленного и прочее.
Нет, предки Ольги Петровны и она сама обслуживали зажиточное мещанство и купечество. Целиновы также врачевали, и легенды приписывали им чудеса исцеления, когда доктора не могли помочь. Кроме того, Ольга Петровна имела способность найти места подземных вод для колодцев и безошибочно указывала, где надо копать. Ольгу Петровну посещали и дамы общества. Были и мужчины — любители погадать. Мой хороший знакомый, Борис Васильевич Иоф, человек неглупый, ходил к Ольге Петровне погадать. Он всем убедительно доказывал, что Ольга Петровна — женщина большого ума и знаменито гадает. Говорили, что у нее лечились не только темные люди, но и «аристократы» вплоть до атамана Войска Донского. Лечила травами, настойками, декахтами и другим. Вот с кем мне предстояло познакомиться и кому оказать юридическую помощь.
— Пожалуйте к мамаше, — пригласил вошедший Хачатур.
Прошли в соседнюю комнату. Небольшая комната оклеена темными обоями с золотыми цветами. Большое окно в цветных стеклах давало своеобразную окраску комнате. Красивый стол красного дерева овальной формы стоял среди комнаты. На нем большая лампа с абажуром, ящик черного дерева с инкрустациями, два ящичка поменьше, белый и красный, и деревянная небольшая миска хорошей работы. У стола стояли три-четыре небольших мягких кресла и одно большое кресло с резной спинкой — все обиты темно-красным плюшем. На дверях и на окне тяжелые драпировки. Стены были украшены двумя большими фотографиями старух, одетых в местные армянские костюмы.
У одной из стен стояла длинная кушетка, на которой лежала очень крупная женщина лет пятидесяти. Желто-темный цвет лица, большие жгучие глаза, большой нос и рот, густые черные с проседью волосы на голове, тщательно зачесанные, и вся фигура, одетая в темно-желтое с черными большими цветами платье, производила некоторое впечатление, а на любителей погадать и полечиться впечатление, должно быть, большое, неотразимое. Выражение лица было грустное, но, глядя на эту женщину, нельзя было сказать, что лежит больная. Это была Ольга Петровна.
Ясным сильным голосом она благодарила меня за приезд, просила сесть. Затем несколько строго:
— Хачатур, выйди, и чтобы мне не мешали.
Ольга Петровна недурно говорила по-русски. Видно было, что умеет общаться с людьми, манера говорить покровительственная, поучает и пытливо смотрела на меня. Начав с той известности, которою заслуженно пользовались ее мать и бабка, с той массы добра, которую они сделали людям, она перешла к рассказу о своей безупречной деятельности.
— Люди, — сказала она, — часто благодарят меня, молятся на меня… А теперь я несчастная, больная… Я не переживу, лучше смерть…
В это время из-за драпировки просунулось обеспокоенное лицо Хачатура, который со вздохом сказал:
— Ой, мамаша!
— Хачатур, выйди, — сказала Ольга Петровна.
Я не перебивал излияний Ольги Петровны и внимательно слушал эту своеобразную владычицу умов любителей «погадать». Баба неглупая, как говорят, «посередь господ выгавкалась», и несомненно, что гадание, лечение и открывание колодцев она совершает не только из корысти, с целью обмануть, нажиться, а имеет какие-то духовные свойства и влечения, и кое-что из всего делаемого ею находит себе подтверждение в научных исследованиях о «провидцах» и о «гадалках». Когда она рассказывала об открытии колодцев, то закончила так:
— Да, иду с молитвой, в руках моих палочка, с которой ходили моя бабка и моя мать. И начинает в руке моей палочка дрожать в каком-нибудь месте. Я прислушиваюсь и получаю Господнее благословение. Здесь! Тогда останавливаюсь, а палочка дрожит в руке. И на этом месте люди находят нужную им воду. Так и в гадании. Говорю то, на что Господь Бог меня благословляет и наставляет. А если гадающие или лечащиеся у меня обманывают меня, скрывают от меня правду, то они себя обманывают, и я не повинна за последствия. Тысячелетия народ лечился у знахарей народными средствами. Медицина основалась на народных средствах. Богом избранные люди знали, как и чем лечить болезнь. И по сей час есть «заговаривающие кровь», и в моем роду лечение страданий людских я по наследству получила от бабки и матери моей, — закончила Целинова.
Все это Ольга Петровна, видимо, тысячи раз говорила в течение своей практики, и речь ее лилась без запинки, вдохновенно, с интонацией. Говорила много и долго.
— А вижу, — закончила она, — что вы не верите в то, что я говорю.
Ответил, что сказанное ею для меня ново, что я об этом не думал, почему выводов не делаю, и не все ли ей равно, верю ли ей или не верю. Помолчали, и я предложил ей сказать, для чего она пригласила меня.
— Хачатур, — позвала она, и фигура его вылезла из-за драпировки. — Скажи Николаю Ивановичу принести бумаги — он знает.
Вошел Николай Иванович, грузный мужчина средних лет, лицо полное, безбородое, одутловато-белое, какое-то заспанное. Весь он точно обложен ватой. Движения ленивые. Молча подал сложенный лист бумаги, который Ольга Петровна передала мне. К немалому моему удивлению, это была жалоба мировому. Приглашение к «тяжкобольной» и рассказ о деятельности славного рода «гадалок», закончившиеся чьей-то жалобой мировому, задели меня, и я, не читая бумаги, спросил Ольгу Петровну:
— Не понимаю, собственно, для чего вы меня пригласили, сказавшись серьезно больной? Вы могли передать бумагу вашему сыну, и мне не нужно было ехать сюда, чтобы ее прочесть.
Ольга Петровна всполошилась:
— Поверьте, что я больна. От большого волнения у меня отнялась правая нога, не могу ходить. Мой сын не знает, в чем мое горе, и я не хочу, чтобы он знал об этом. Прошу вас, прочтите и защитите меня, потому что я не виновата ни в чем.
Прочел. Жалоба подана азовской мещанкой Анной Гуньковой, живущей в Азове, на гадалку и лекарку Ольгу Целинову. Содержание жалобы таково: «Муж мой, — пишет Гунькова, — получил расстройство в мозгах и ослабление в мыслях».
Это кудреватое вступление — несомненно, творчество азовского подпольного адвоката Соломона Барштака, жившего в Азове в собственном домишке, находившемся против камеры судьи. На домике красовалась вывеска: «С. Барштак. Писатель прошений с 8 часов утра до 8 часов вечера по всем делам». О Барштаке рассказывали много курьезных историй. Говорили, что когда приходила к нему клиентка для написания прошения, то он вынимал из ящика простое перо, а из особого футляра нарядную ручку с золоченым пером.
— Каким писать тебе? — вопрошал Барштак.
Баба в недоумении. Барштак поясняет:
— Напишу простым пером — обидчику твоему штраф будет, а если золотым пером, то получит он арест. За первое прошение уплатишь 20 копеек, а за золотое 35 копеек.
— Пиши, батюшка, золотым, пущай посидит, — решает клиентка.
Обвиняет Гунькова Целинову в мошенничестве, заключавшемся в следующем. Заболевшего мужа она поместила для излечения в частную психиатрическую лечебницу врача Покровского в Ростове. Спустя три с половиной месяца врач объявил, что болезнь Гунькова неизлечима и держать его в лечебнице больше нельзя. Советовал взять мужа домой, нанять для ухода за больным сестру милосердия или, еще лучше, опытного больничного служителя, так как временами больной может впасть в раздражение и стать опасным. А если средства не позволяют учредить уход дома, то отправить больного в дом умалишенных. Взяла Гунькова больного мужа домой, устроила ему хороший уход, был муж тих и кое-что понимал. Прослышала Гунькова, что в Ростове с купцом Васильковым «произошел такой же случай» и что его вылечила бабка-знахарка. Поехала Гунькова в Ростов, разыскала семью Василькова, где узнала, что, действительно, сам Васильков «получил расстройство в мозгах», что его лечила Целинова и что теперь, хоть он несовершенный во всех способностях, но ходит в лавку, где смотрит, что делается, ходит в церковь, стал тихий. Гунькова лично видела Василькова, который подал ей руку, пил чай, улыбался и сам ушел из столовой. Гунькова решила искать помощи у Целиновой, была у нее и рассказала о болезни мужа. Целинова объяснила, что надо осмотреть больного и чтобы его привезли к ней. Привезла Гунькова больного в Нахичевань к Целиновой, которая «смотрела мужу долго в глаза, хотела взять его за руку, но он не дал, смотрела, как он ходит, и объявила: “Лечить можно. Обещать, что будет совсем здоров, не могу, а будет как Васильков, которого вы видели, а может, и получше”».
Определила Целинова за лечение 250 рублей, а ежели больной поправится вполне, то еще 500 рублей. Гунькова согласилась. Целинова велела привезти больного в день новолуния вечером в ее квартиру. Гунькова все требуемое выполнила и привезла больного к Целиновой. Больной, увидев Целинову, взволновался, но, посидев в другой комнате, успокоился. Затем жалобщица с мужем должна была поехать за экипажем Целиновой, в котором поехали кроме Целиновой старенький священник и еще человек, оказавшийся служащим Целиновой, Николаем Полтавцевым. Выехали из города и остановились у ограды кладбища. Все вышли и отошли подальше от экипажей. Кладбище оказалось старым, на котором уже не хоронят. В том месте, где остановились, ограды не было — развалилась, и видны были могилы и кресты. Целинова взяла мужа за руку, он слабо сопротивлялся. Поставила его лицом к новому месяцу и сказала священнику:
— Помолитесь, батюшка.
А Николаю сказала:
— Приготовь.
Николай вынул из кармана своего сюртука беленького голубя, которому ловко оторвал головку и подал ее Целиновой, а сам взял больного за обе руки. Священник громче читал какую-то молитву, а Целинова подошла к мужу и окровавленной головкой голубя помазала больному лоб «знаком креста» и хотела сделать знак на правой руке. В это время больной сильным ударом ноги опрокинул державшего его Николая, оттолкнул Целинову и со страшным нечеловеческим криком побежал по степи по направлению к Ростову. Жалобщица погналась за больным на извозчике, но нагнать не могла. Въехали в Ростов со стороны Большого проспекта, спрашивали встречавшихся, не видели ли бежавшего человека. Стоявший на углу Пушкинской улицы извозчик видел бежавшего человека с окровавленным лицом по улице, но куда убежал, нельзя знать. Заявила жалобщица в полицейский участок. Промучившись ночь, Гунькова решила ехать в Азов, чтобы оттуда отправить служащих у нее на поиски. Приехав на пристань, она, к удивлению своему, нашла мужа связанным и около него знакомого азовца. Оказалось, что больной вечером пробрался во двор пристани и залез меж лежавших бочек, а когда утром его заметили грузчики и велели ему выйти, то он сильно кричал, схватил дрючок[362], пытался ударить. Его обезоружили, связали и дали знать в участок. В это время стали собираться пассажиры на Азов, и один из них узнал Гунькова.
С трудом доставили взбесившегося Гунькова домой. Болезнь сильно осложнилась. Вместо тихо помешанного Гуньков стал буйным, и его пришлось отправить в Новочеркасское богоугодное заведение, где Гунькова признали безнадежно буйным больным. Считая, что Целинова «обмошенничала» ее при содействии попа (оказавшегося за штатом из-за пьянства) и Николая Полтавцева, просит признать их виновными. Указаны свидетели.
Я объяснил Целиновой, что не могу принять защиту, так как считаю невозможным выступить по такого рода делу. Мошенничества нет, по моему мнению, но тайное врачевание при изложенных условиях накладывает на дело нехороший отпечаток[363] и в ее интересах лучше, если нахичеванский адвокат, которого судья знает, будет защищать. Я также обратил ее внимание, что мой отказ отнюдь не зависит, как она может подумать, от суммы гонорара. Посоветовал ей пригласить адвоката Чалхушьяна. Целинова, видимо, огорчилась и обиделась, но спросила не без ехидства:
— А почему вы думаете, что господин Чалхушьян согласится меня защищать?
Откланялся. Хачатур хотел меня отвезти, но я уговорил его остаться и воспользовался его экипажем.
Одним из моих видных клиентов был Андрей Лукич Мордовцев, глава фирмы «Братья Мордовцевы». Нас связывали двадцатилетние добрые отношения. Крупный негоциант, строгий старик, нелюдимый, мало уважавший местных коммерсантов, Мордовцев жил замкнуто. Детей не было. Племянников воспитывал в Англии. Брат Мордовцева, известный писатель Мордовцев, к делам фирмы не имел касательства, но братья были дружны, и писатель ежегодно гостил у Андрея Лукича. Участники в фирме, Николай и Иван Мордовцевы, умерли. Мордовцев состоял по избранию председателем Сиротского суда[364], где я с ним познакомился, будучи молодым начинающим адвокатом. Андрей Лукич, после нескольких встреч с ним, пригласил меня побывать у него в конторе. Я стал его поверенным. Мне пришлось принять участие в выделе одного строптивого племянника, улаживать дела другого племянника, выдавшего безденежных векселей на большую сумму сожительнице и ее родне. Эти дела дали мне сравнительно большое вознаграждение. Андрей Лукич был ко мне внимателен. По его настоянию я приобрел участок земли для дома. Он дал мне 10 000 рублей для постройки дома, сказав:
— Уплатите этот долг ведением моих дел.
Словом, я был связан с Андреем Лукичом не только деловыми, выгодными мне отношениями, но и дружбой, насколько таковая могла быть между стариком-коммерсантом и молодым юристом. С годами Мордовцев ушел от деловой жизни, передав дела племяннику, Луке Николаевичу Мордовцеву, и, как говаривал, «ликвидируюсь». Мне приходилось часто бывать у него на дому по делам. Племянник называл этот дом «мертвым». На звонок спустя продолжительное время открывалась тяжелая входная дверь. Прислуга со свечой в руке освещала лестницу. Громадный зал почти без мебели был обставлен редкими пальмами — воздух в зале был парниковый. Раза два в год в этом зале принимали священников, приходивших с поздравлениями, — жена Мордовцева была богомольна. Андрей Лукич недолюбливал попов и «разные их церемониалы». Большой, плохо освещенный кабинет, неуютно обставленный, наводил тоску. Кроме меня и старика Арефьева, служившего лет шестьдесят пять у Мордовцевых, посторонние в этот кабинет не входили. Андрей Лукич много читал, а постоянные процессы по искам племянников, процессы, тянувшиеся долгие годы, отнимали у Андрея Лукича много времени, так как он любил копаться медленно в бумагах, имел «свои копии» и желал все знать, что происходит по делу.
— Не для того, — говорил Андрей Лукич, — мы, братья, смолоду на парусниках возили в былые годы зерно в Англию, рисковали жизнью, добывали золото, чтобы выросшие недостойные члены семьи Мордовцевых прогуливали его. Мы обеспечили себя от этого.
Был иск одного из племянников о требовании отчета, оцененный в громадную сумму (благо дело велось «по праву бедности[365]»). Старика этот иск расстроил. Помню, когда Андрей Лукич привел меня в нежилую комнату, вроде стальной, несгораемой: каменный пол, железная дверь… Архив торгового дома. На одном из сундуков была надпись «Иван Мордовцев». Племянники думали, что в сундуках хранятся громадные ценности. Так ли это, не знаю, но этот сундук был полон бумаг. Внешне как будто был порядок. Папки, конверты, книги — всюду надписи.
— Вот, — сказал Андрей Лукич, — здесь найдете все доказательства, совершенно освобождающие меня отвечать. Как видите, бумаги в порядке.
— А имеется ли опись содержания папок, конвертов и прочего в каком-либо установленном порядке? — спросил я.
— Нет, — ответил Андрей Лукич.
— Значит, придется пересмотреть весь сундук бумаг. Как видите, это не «порядок», — заметил я.
— Да, — задумчиво сказал Андрей Лукич. — Вы правы. Надо будет этим непременно заняться.
Попутно надо сказать, что племянники-истцы всегда получали большие суммы на свое содержание, но некоторым мерещились миллионы их отцов, которые Андрей Лукич скупо прячет от них.
Была еще одна преинтересная комната в доме — «лечебница и санаторий для птиц». Супруги Мордовцевы широко помогали болящей птице. Инстинкт птиц, в силу которого они пролетают тысячи верст из России и других мест в теплые края на зиму и возвращаются весной обратно, отыскивая свои старые гнезда и насиженные места, бесконечно интересен… Поэтому нельзя удивляться, что птицы узнали место, где их могут лечить, прокормить и не причинить вреда. Окно раскрывалось, и пациенты влетали. Я видел голубей с перебитым крылом или ножкой. Пораненные места были перевязаны. Были птицы, потерявшие оперение. Им втирали мазь. Выздоравливающие улетали. Известно, что голуби заманивают в свою голубятню чужих голубей. Несомненно, что птицы, побывавшие у Мордовцевых, указывали больным, куда лететь, иначе нельзя объяснить увеличение числа пациентов.
В тот день, когда я был у Целиновой утром, вечером из квартиры Мордовцева спросил Арефьев, буду ли я дома, так как Андрею Лукичу нужно меня видеть. Будет у меня ровно в семь. Я был очень удивлен предстоящим визитом Андрея Лукича, который вечером не выходил из дома. Недоумевал, почему я не приглашен быть у него по обыкновению. Старик был у меня только один раз, когда я перебрался в собственный дом. Пришел он тогда посмотреть, как я устроился. Осмотрел дом своими строгими стальными глазами, поздравил с новосельем и поднес мне кожаный кисет, в котором были 500 золотых пятирублевых.
— Вам, — сказал он, — на новоселье, на подарок. Не знаю, что вам поднести, а хочу, чтобы у вас было что-нибудь на память, сами купите.
С тех пор прошло несколько лет.
В семь пришел Андрей Лукич.
— Не звал вас, Лев Филиппович к себе, потому что дело не мое, а чужое, — начал Андрей Лукич. — Сегодня вы посетили Ольгу Петровну Целинову, которая просила вас защитить ее, но вы ей в этом отказали.
Нетрудно себе представить, до чего я был изумлен этим вступлением. Мордовцев и Целинова. Мордовцев и гадалка!
— Должен вам сказать, — продолжал Мордовцев, — что мой покойный брат совещался, лечился и гадал у бабки и у матери Целиновой. Когда я должен был сделать первый вояж в Англию, то брат повел меня к матери Ольги Петровны, чтобы она мне погадала. Был я тогда юным человеком, и гадание меня поразило. Гадалка настоятельно указывала на гибель судна, на котором собираюсь плыть, и что крушение произойдет на десятый день после ухода судна из таганрогского рейда. На вопрос брата, обречено ли то судно вообще на гибель или нужно отсрочить уход, она ответила: «Продай, для тебя оно несчастье». Брат судно продал, я пошел на другом. Первое судно вскоре потерпело крушение и погибло! С тех пор и я уверовал в гадание и всегда лечусь у Целиновых. Более двадцати пяти лет общаюсь я с Ольгой Петровной. Удивляются, что я никогда не хвораю и никто из врачей меня не лечил. Хвораю редко, но зато часто пользуюсь снадобьями Ольги Петровны.
Странно мне было слышать от энглизированного умного старика, что он более пятидесяти лет лечится у знахарки и часто руководится гаданием.
— Так вот, Лев Филиппович, пришел просить вас защитить Целинову, ибо в мыслях не допускаю, чтобы она была способна кого-либо обмануть. Окажете мне большую услугу. Прошу вас также сказать, почему вы отказали ей в защите? Ваш отказ несказанно огорчил Ольгу Петровну, потому что она в вас уверовала.
— Отказал я в защите, Андрей Лукич, по следующим соображениям. Тайное врачевание является проступком, наказуемым в уголовном порядке. В данном случае врачевание было обставлено приемами подозрительными. Новолуние, кладбище, пьяный поп, оторванная головка голубя и мазание кровью больного отнюдь нельзя считать «народным лечением» — лечением настоем травы, декахтом и прочее. Закрадывается основательное подозрение, что Целинова проделала эти манипуляции с целью получить значительный куш, ибо Целинова не сможет привести какое-либо основание, которое убедило бы судью в том, что психически больного человека можно излечить таким способом. Мы, адвокаты, призваны помогать людям, впавшим в преступление, добиться, если возможно, оправдания или облегчения участи подсудимого, но бывают дела, которые неприемлемы для защитника. На мой взгляд, данное дело не располагает к защите, и только нужда в гонораре или особая корысть может побудить адвоката пойти в суд. Я принадлежу к числу избранных местных адвокатов и обязан беречь достоинство сословия присяжных поверенных. Предлагаемые мне дела строго обсуждаются мной, и если дело, попросту говоря, кажется мне нечистым, не дает оснований для «честной защиты», то я не приму его. Целинова не впала случайно в преступление, не совершила его под влиянием необходимости, увлечения или нужды, а эти проступки — ее ремесло. Мое выступление будет объяснено получением «изрядного куша». Адвокатов на месте много, и я не лишаю Целинову возможности защищаться.
Вот приблизительно что я сказал Мордовцеву. По мере того как я говорил, заметил, как больно было слушать меня Андрею Лукичу, и мне стало его жаль. Он вправе был считать, что я без оговорок приму защиту, ведь он действительно был ко мне очень расположен и оказывал много внимания в течение ряда лет. Вот почему скрепя сердце я сказал:
— Ваша рекомендация Целиновой имеет для меня большое значение, и я желаю исполнить вашу просьбу, посему защиту принимаю и возможное сделаю. Считаю нужным, — добавил я, — обратить ваше внимание, что местный судья, знакомый без сомнения с деятельностью Целиновой, быть может, относится к последней с предубеждением, и тогда может последовать обвинение. Надо полагать, что дело не минует съезда мировых судей, а может, и Сената. Настаиваю, чтобы Целинова предложила в суде возврат потерпевшей 275 рублей, считая 25 рублей, израсходованных на проезд из Азова, и эти деньги должно принести в суд.
Объяснил также, что мне необходимо побеседовать с Целиновой и другими обвиняемыми, почему прошу их быть у меня завтра утром. Если Целинова больна, то нужно взять свидетельство о болезни у городового врача, и дело будет отложено.
Мордовцев внимательно все сказанное мной выслушал и сказал, что передаст Целиновой. Просил меня не брать от нее вознаграждения, так как он принимает расходы на свой счет и благодарит меня за исполнение его просьбы, вполне понимая, что дело мне неприятно.
— Ведь вышло-то как, — сказал с улыбкой Мордовцев, — Целинова совещалась со знакомым частным поверенным, который пояснил ей, что дело ответственное, почему советовал обратиться к вам. Служащий Целиновой знаком с письмоводителем мирового судьи, и тот опять-таки указал на вас, прибавив: «Пусть твоя хозяйка раскошелится и пригласит Волькенштейна». Целинова скрыла от меня, что обращалась к вам, а просила у меня совета. Я ответил, что поговорю с моим поверенным, если она хочет. Тут-то я узнал о вашем отказе, а она заключила, что судьба шлет ей вас и от вас зависит ее спасение…
Распрощались.
На следующий день вся троица прибыла. Пригласил в кабинет Целинову. Объяснил ей, как произойдет суд, спросил, что она объяснит суду и прочее.
— А что, Ольга Петровна, если суд спросит, что это за лечение умалишенного? Что вы ответите?
— Ну что ж, скажу, что Гунькова скрыла от меня, что доктор три с половиной месяца лечил ее мужа в лечебнице, и ежели бы я это знала, то не взялась бы лечить. Значит, она меня обманула, а не я ее. А объяснить, почему я так поступила, не могу. Действую по внутреннему голосу.
— Но, — спросил я, — при чем тут новолуние и прочее?
На это Целинова проникновенно ответила:
— Новолуние — новый нарождающийся свет. Заброшенное кладбище — покинутая смерть. Белый молодой голубок — знак чистой здоровой жизни. Отрывание головки голубя — жертва за больного. Знак на лбу невинной кровью — искупление. Не поймете меня, дорогой, да и объяснить не могу, и рассказать нельзя — ничего не выйдет. А судья если спросит, скажу как всегда: «Господь Бог наставляет меня, как помочь страждущему». Деньги Гуньковой принесу.
Отпустил ее.
Вошли Николай Иванович, о котором я упомянул выше, и попик, на вид тщедушный, маленький, облезлый, слезящиеся бесцветные глазки, обгрызенная косичка, испитое сморщенное лицо, весь какой-то потертый.
— За что меня судить будут, — сказал священник дребезжащим тенорком, — недоумеваю. Молюсь о болящих, читаю по покойникам, тем и живу. Ольга Петровна — моя благодетельница, она прощает мои слабости, дает мне угол, при ней кормлюсь. Лишен прихода «за слабость», не ропщу, искупаю грехи мои. Кто жалуется на меня, не знаю. Не грешен пред ней, ни в чем ее не завлекал, одна напраслина! О болящих и великий пастырь Иоанн Кронштадтский молится, и мне не возбранено. Молюсь, где люди требуют. Так и скажу судье.
Николай Иванович служит на хуторе Целиновой. Он пчеловод и огородник.
— Бываю в городе, обслуживаю Ольгу Петровну, когда надо. Никого не обманывал, корысти не имею и не знаю, за что меня судить будут. Служу у Целиновой более тридцати лет. Лечит Ольга Петровна многих людей, а иногда и таких людей, что рукой не достанешь, и все благодарны. А тут вон что вышло из-за обмана этой самой Гуньковой. Потому скрыла, подлая, что мужа ее уже залечили.
Наступил день суда. Противно было ехать на эту защиту. Никогда не испытывал такой неловкости. Пред судьей, милым Александром Васильевичем Скубой, придется предстать в такой защите. Утешался, что нет состава преступления, мошенничества, а о незаконном врачевании не скажу, конечно, ни слова.
Судья А. В. Скуба встретил меня радушно. Он уже знал, что защищаю Целинову, и стал подшучивать:
— Взаимные услуги, значит. Она вас травкой, а вы ее красноречием. Живу здесь лет двадцать, но не сподобился видеть ее, а слышал много. Уверен, что и моя благоверная, дама умная и, как знаете, с хорошим образованием, тоже бегает тайно к гадалке. Гипноз! Придется вам подождать, отпущу арестованных.
В камере были только судящиеся и свидетели. Дело не получило огласки. Мне легче стало.
Объявил судья о разборе дела Целиновой и других по обвинению в мошенничестве. Целинова казалась особенно большой в камере — небольшой комнате с низким потолком. В нарядном платье, в хорошей шубе и красивом кружеве на голове, Целинова имела чрезвычайно внушительный вид. Попик такой же, каким видел его, стал истово креститься. Сонный Николай Иванович внешне был весьма равнодушен и спокоен, точно не его будут судить. Потерпевшая Гунькова — бесцветная нестарая женщина. Свидетели — извозчик и азовец, опознавший больного на пристани.
Судья опросил обвиняемых, не признавших себя виновными. Я заявил о желании Целиновой возвратить 275 рублей, которые готовы немедленно внести Гуньковой.
Судья:
— Гунькова, вы слышали заявление Целиновой? Желаете получить 275 рублей?
Гунькова:
— Эти деньги проклятущие, пущай у гадалки на гроб останутся.
Судья:
— Вы тут не на базаре, а в суде, и я предлагаю вам говорить спокойно и не ругаться. Расскажите, как было дело.
Гунькова:
— Она мне совсем мужа спортила и обманула. Деньги взяла обманно, а я поверила, что она вылечит, и она обещалась, что мой муж будет такой, как Васильков, а теперь он совсем пропал. А эти ей помогали и тоже мошенники. Поп пьяный, ему запрещена служба, а он за водку шепчет свою там какую-то молитву, чтобы надурить голову. А тот драл голову голубю да держал мужа, чтобы он не сбежал, а он вырвался, спужался крепко и совсем разума лишился.
Судья:
— Вы же сами нашли Целинову, вы убедились, что она вылечила кого-то, вы ее просили полечить мужа. Значит, вы верили, как и другие верят, Целиновой.
Гунькова:
— Ну да, верила, а она обманула.
Судья:
— Вы лечили мужа у доктора, верили, что вылечит, заплатили, и он не помог. А потом вы лечили мужа у знахарки, заплатили, и она не помогла. В чем же здесь обман? Если вы верите знахарю, то вина ваша.
Гунькова:
— Так она сказала, что излечит, если не совсем, то все ж лучше будет.
Судья:
— Целинова говорит, что вы скрыли от нее, что лечили мужа у доктора в лечебнице, и если бы она об этом знала, то вовсе не взялась бы лечить.
Гунькова:
— Она не спрашивала об этом, а я, может, забыла сказать.
Судья:
— Чем вы можете доказать, что Целинова давала вам обещание?
Гунькова:
— Я могу присягнуть, что она обещалась.
Свидетели рассказали то, что было изложено в жалобе.
Целинова спокойно и с достоинством показала:
— Лечу людей и не скрываю, делаю по-божески, никогда никого не обманывала, помогаю людям. Гунькова плакала у меня, жаловалась на судьбу свою и просила помочь мужу. Она видела человека, которому я помогла. Теперь я узнала, что доктор сказал ей о том, что муж ее болен навсегда. Она это скрыла от меня, почему произошло не по моей вине ее горе. Я ее не обманывала.
Попик повторил свои рацеи о молитве, каялся в грехах своих пред Богом, а пред людьми ни в чем не повинен.
— Пред людьми, — сказал он, — я чист, обманов не знаю!
Николай Иванович хмуро объяснил:
— Что мне велят, то делаю, а почему и как, не мое рассуждение.
В защитной речи я указал на отсутствие состава преступления, подтвердив мои утверждения многими решениями Сената и житейскими соображениями. Слегка коснулся знахарства и лечения народными средствами, существующими всюду, во всех странах, где живут люди. Сослался на сознание Гуньковой, что врач-специалист нашел болезнь ее мужа неизлечимой и предупредил о возможном осложнении. Сказал несколько слов о грешном пред Богом пастыре и о пчеловоде. Еще поговорили о том же Гунькова и обвиняемые. Судья оправдал всех по обвинению в мошенничестве, но признал Целинову виновной в незаконном врачевании и подверг ее штрафу в размере 25 рублей. Гунькова прислала жалобу по миновании срока с большим опозданием, ходатайствовала о восстановлении срока через поверенного, составившего жалобу в съезде (отзыв), но не было основания для восстановления срока — кто-то проносил отзыв несколько дней в кармане, забыв сдать пакет на почту.
Так закончилось мое первое знакомство с Ольгой Петровной. А. Л. Мордовцев был весьма удовлетворен исходом дела.
— Видите! — сказал он. — Я был уверен, что Ольга Петровна не может кого-нибудь обмануть. Она, как и всякий, может ошибиться.
Вторая встреча с Целиновой
Прошло после описанного дела более двух лет, когда Целинова опять пришла ко мне на прием. Мой сотрудник Колосов, увидев импозантную фигуру Целиновой, зашел в кабинет и сообщил:
— На приеме у нас жена фараона Рамзеса 419-го. Вооружены ли вы, дорогой патрон? Ибо пришедшая женщина роковая.
Вошла Целинова, картинно поклонилась, села и своим проникновенным голосом, поздравствовавшись, сказала:
— Знаю, что не любите меня, не верите мне и не одобряете, а я все же пришла за советом, а может, не откажете в помощи. Прошу вас, прочтите мои бумаги, которые получила из суда.
Оказалось, любопытное дело. Около Бердянска жили землевладельцы-тавричане[366]. Имений было десять или двенадцать, люди зажиточные. Один из тавричан, будучи в Нахичевани по делу, проходил по одной из улиц и обратил внимание на группу людей, стоявших на незастроенном участке земли и следивших за женщиной, которая медленно двигалась по участку с полузакрытыми глазами, держа в руке черную палочку, которою как-то особенно прикасалась к земле. Заинтересованный зрелищем, тавричанин спросил одного из стоявших людей, что тут происходит, и ему объяснили, что знахарка ищет воду для колодца, причем сказали ему о безошибочных указаниях, где надо рыть, и ошибки у нее не бывает, хотя случается иногда, что открытая вода нехорошего качества для питья. Если воды нет, то знахарка говорит не копать напрасно. Тавричанин записал название улицы и нумер участка. Спустя месяца три тот же тавричанин вновь был в Нахичевани и пошел узнать, найдена ли вода на замеченном участке. Оказалось, что вода найдена на точно указанном месте и колодец действует. Тавричанин сообщил об узнанном чуде своим соседям, и они решили пригласить знахарку в их имения, чтобы на участках найти воду. Целинова согласилась поехать и обусловила вознаграждение: за поездку и труд определенную сумму, а если вода будет найдена, то еще по 200 рублей с колодца. Условие было принято. Целинова прожила у тавричан шесть дней, указала, где рыть в десяти местах. Источники точно были найдены. Целинову пригласили приехать для получения следуемых денег. Ее хорошо принимали и наградили подарками помимо 2000 рублей обусловленных.
Осматривая земли тавричан, Целинова обратила внимание на курганы, находящиеся в тех местах. В разговоре по поводу курганов Целинова сказала, что в таких курганах в древности люди закапывали клады, хоронили своих вождей и в могилы клали драгоценности. Тавричане подтвердили эти слухи и сказали Целиновой, что прежние владельцы имения будто делали попытки искать клады, для чего производили раскопки, но ничего не нашли. Тогда Целинова сказала:
— Господь вразумил меня находить для людей воду. Уповаю, что не ошибусь, где искать клад.
Тавричане, уверовав в таинственные возможности Целиновой совершить и такое открытие, послали к ней ходока, чтобы сговориться и выработать условия. Целинова объявила, что ей придется провести на указанных участках по две недели два раза, всего месяц, и что с нею должны приехать еще два человека. Желает она получить 5000 рублей наличными, а если клад будет найден, то еще 15 000 рублей и три процента со стоимости клада. В обеспечение сделки тавричане должны выдать ей на 15 000 рублей векселей сроком по предъявлении.
Тавричане в числе десяти человек согласились на условия Целиновой. Кто-то составил им крайне сумбурную расписку с изложением условий сделки, которую Целинова подписала, получив 5000 рублей и на 15 000 рублей векселей сроком по предъявлении.
Приехала Целинова к тавричанам с двумя служащими своими, которые сопровождали ее во время обхода и исследования участков. По словам Целиновой, она выезжала на участки ежедневно на рассвете и ходила по много часов. Целинова отметила три участка для раскопок, забила колья и уехала. Было это в сентябре. Тавричане вскоре приступили к раскопкам, работали усиленно одновременно в трех местах, указанных Целиновой. Ранние холода в том году тормозили работы, а в ноябре наступили морозы, и работы пришлось прекратить до весны.
У Целиновой был советчик по делам, нахичеванский частный ходатай (фамилию забыл, армянин, уволенный по суду клерк нотариуса), так сказать, постоянный юрисконсульт — человек башковитый. От времени до времени этот поверенный негласно наезжал в имения тавричан и узнавал, что делается «у немцев, которые чего-то там ищут, копаются, должно, что клад ищут». Осведомителями являлись рабочие, с которыми ходатай подружил.
Наступила весна, и начались раскопки. «Ходатай» узнал в конце июня, что немцы удалили рабочих (посторонних) и работают часто сами, только в одном участке, так как в других докопались ниже грунта и ничего не нашли. Числа 10–15 июля «ходатай» узнал, что немцы что-то нашли и в мешках перевезли в усадьбу, лежащую ближе к участку.
Во время работ Целинова раза два писала одному из тавричан, спрашивала, как идут работы, но ответа не получила. Когда «ходатай» узнал о перевозке найденного, то составил Целиновой третье письмо, послав его заказным. В письме не было указания на находку «чего-то», а только спрашивали, как идут работы, выражалось беспокойство об отсутствии результатов и прочее. Ответа не поступило. «Ходатай» завел знакомство с мужичком, служащим в экономии, куда свезли мешки, заинтересовал мужичка, и тот якобы по секрету сообщил, «что немцы нашли золото, большой клад, уложили в четырех мешках, страсть тяжелых», внесли золото в дом, ночью работали, очищали золото. Он подсматривал через ставень, в котором порядочная щель. Смотрел с ним еще рабочий из хутора.
Не получив ответа на письмо, Целинова сделала тавричанам заявление через нотариуса, требуя «дать отчет о ходе работ, так как она является участницей в прибылях», ни слова не упомянув, о каких работах идет речь. Спустя недели две после получения заявления тавричане через нотариуса ответили:
— По вашему указанию мы произвели раскопки, затратив на оные более 5000 рублей. В двух местах ничего не нашли, а в третьем найдено четыре глиняных горшка с бронзовой или медной монетой в количестве 2350 штук. Монеты осмотрены в Петербурге учеными людьми, которые дали заключение, что монеты старинные, но особой ценности не имеют, так как таких монет найдено много. Все монеты оценены до 3000 рублей. А так как вы взялись открыть клад ценный, ибо получили вперед 20 000 рублей деньгами и векселями, а в будущем еще проценты, то требуем возврата нам 5000 рублей и на 15 000 рублей наших векселей. Найденные же монеты не покроют расходов, затраченных на раскопки.
Целинова ответила, что взялась открыть клад и таковой найден, причем за ценность его не ручалась. Но ей достоверно известно о находке золотых монет и золота, которые они, тавричане, скрыли от нее, не отвечая на письма. Ей также известно, что были удалены землекопы пред изъятием клада, известно, как велись дальнейшие работы, как перевезли клад в дом и как очищали по ночам золотые монеты и вещи. А потому она требует отчет о сумме добытых и скрытых ценностей и уплатить следуемое ей по расчету. В противном случае она обратится к суду.
Получив приведенный ответ, тавричане предъявили иск в сумме 20 000 рублей о возврате 5000 рублей и векселей.
Познакомившись с производством, я пришел к заключению, что оспаривать можно полученные 5000 рублей, которые даны за труд по открытию клада. Эти 5000 можно рассматривать «как риск предприятия тавричан», так как клад, хотя и малоценный, по указанию Целиновой найден. Оказавшееся якобы золото, о котором будто говорили свидетели, вряд ли в действительности было, ибо определить через щель в ставне наличность в чистке золота, а не почищенную бронзу не только рабочий-крестьянин, но и ювелир не может. Ясно, что ходатай наводными вопросами дал мысль о золоте, а крестьяне, узнав о кладе и о таинственном его перевозе в дом, склонны были «признать золото». Правда, поведение тавричан, не отвечавших на письма и не известивших ее о находке, несколько подозрительно, но по смыслу расписки, заменяющей договор, тавричане и не обязаны были известить ее.
Опять возник для меня вопрос — принять ли дело? Отказать было бесцельно, ибо Мордовцев, допустимо, мог вмешаться и упросить меня защитить интересы Целиновой. Пояснив ей положение дела, я предложил посоветоваться с кем-либо из авторитетных поверенных, ибо не надеюсь добиться решения в ее пользу 15 000 рублей, если даже свидетели подтвердят, что видели «найденное золото».
— Не хотите, значит, меня защищать, а немцы меня обидели и скрыли от меня клад.
Памятуя вмешательство Мордовцева в дела Целиновой, я все же решил настоять, чтобы она передала ведение дела поверенному, который найдет возможным возражать против иска о возврате векселей. Оказалось, что Целинова имеет два адреса поверенных города Новочеркасска и одного в Таганроге, которые рекомендованы ей «друзьями». Я подтвердил, что указанные лица заслуживают полного доверия. Ушла и через несколько дней вновь ко мне явилась с категорической просьбой принять дело и сделать, «что найдете нужным, и я на все согласна».
Слушание было назначено недели через две. Перечитывая газеты, я наткнулся на заметку о «раскопке курганов около Бердянска и найденных монетах, не представляющих особого интереса, но найденная утварь и другие вещи являются археологической находкой». Какие вещи найдены, не указано. Это сообщение несколько изменило сущность дела в суде, хотя источник газетной заметки неизвестен. Я выработал возражение против иска и предъявил встречный иск о даче отчета, сославшись, между прочим, и на газетную заметку.
Началось хлопотливое производство с допросом свидетелей и экспертов. Свидетели, указанные Целиновой, дали неопределенные и маловероятные показания «о найденном золоте», но было установлено, что вывезли из раскопок четыре мешка. Между тем найденные, по словам истцов, монеты свободно укладывались в двух мешках, по заключению эксперта. Значит, в остальных двух мешках были еще вещи. Истцы доказывали, что были еще какие-то кастрюли и прочие мелочи, которые лежат в Петербурге у археолога, которого допросили. Он указал, что именно привезли к нему в два приема и что ценность всего небольшая. Дело, таким образом, все более запутывалось, ибо нельзя было установить в точности, какие ценности найдены. Видимо, немцы полагали, что утварь весьма ценная и деньги древние, редкие, почему окружили находку тайной, не считаясь с Целиновой, которая все же являлась, на основании расписки истцов, участницей в находке, и ее нельзя было устранить, скрыв от нее самую находку, исследование найденных вещей и прочее. Ясно было, что истцы своими действиями дали полное основание предполагать, что они могли скрыть найденные жемчуга и другие ценности, не требующие исследования ученых.
Суд установил, что Целинова выполнила принятое на себя обязательство, дающее ей право на обусловленное вознаграждение. Клад найден, истцы не вправе были скрыть результаты раскопок и не обставить находку точными доказательствами найденного. Между тем истцы на письма не отвечали, скрыли от Целиновой находку, самостоятельно занялись исследованием, чем взяли на себя всю ответственность пред участницей в деле Целиновой. По этим основаниям и по убедительным другим основаниям, изложенным в решении, суд постановил: в первоначальном иске отказать, а требование Целиновой о даче отчета удовлетворить.
Решение все же не могло считаться бесспорным. До истечения срока на подачу истцами жалобы ко мне явилась Целинова за советом: не следует ли ей окончить дело миром, который ей предлагают от имени немцев «знакомые люди». Я, конечно, посоветовал окончить миром, ибо был убежден, что истцы ничего не утаили. Так как требование возврата 5000 рублей при изложенных условиях явилось совершенно неосновательным, то, по моему мнению, следует закончить тысяч за пять или шесть и возвратить векселя.
Дело закончили миром на 7500 рублей. Всю мировую проделала сама Целинова со своим дельцом.
И наконец третья, последняя встреча с Целиновой
В Ростове-на-Дону в течение многих лет жил Евстафий Герасимович Кундури. Злые шутники именовали его Кульдури. Уроженец Таганрога, грек, в молодости редкой красоты, Кундури рано вступил в жизнь, начав службу в Азовском банке[367], в бухгалтерии. Большинство молодых греков в Таганроге получали поверхностное образование, мало учились и рано вступали в деловую жизнь. Но зато все они, за редким исключением, приобретали внешний лоск, хорошо одевались, умели носить платье, владели французским языком, плохо знали русский язык, ибо считали себя иностранцами, и еще хуже греческий, так как родились в Таганроге. Греческая колония в Таганроге была большая[368].
Кундури был переведен в ростовское отделение банка. Благодаря красивой внешности и умению танцевать на балах Кундури вошел в зажиточные круги местного общества, где держал себя прилично-мило, и его полюбили как «славного малого». Когда я, будучи студентом, впервые увидел Кундури, дирижирующего мазуркой, лихо несущегося в первой паре на балу в местном клубе, и спросил моего знакомого, ядовитого З. А. Фронштейна, кто сей красавец, то получил вразумительный ответ:
— Да, красив и делает карьеру не мозгами, а ногами.
Когда я поселился в Ростове, то познакомился с Кундури, который оказался приятным человеком, хорошим компаньоном для ужина, умело им заказанного, незлобливым, отзывчивым на доброе начинание, ума не бойкого.
Вскоре Кундури сошелся, а затем женился на драматической артистке Марии Петровне Сувориной, женщине образованной, умной, интересной, из хорошей семьи. Кундури попал в добрую опеку. Жена его оставила сцену, Кундури ушел из банка, и Мария Петровна, имея в Ростове хорошие знакомства, сделала Кундури «комиссионером» по хлебной торговле под покровительством Луки Николаевича Мордовцева, стоявшего во главе торгового дома «Братья Мордовцевы». В те годы это занятие было выгодное и нетрудное. Мария Петровна завела солидные деловые знакомства, и ее дом посещали многие. Интересная хозяйка, гостеприимный хозяин, открытый дом, непринужденность и приятное времяпрепровождение создали большой круг знакомых, и дела Кундури процветали. Но спустя несколько лет Мария Петровна скончалась, к большому горю Кундури и многих друзей покойной.
В Ростове-на-Дону жил также именитый табачный фабрикант Яков Семенович Кушнарев, человек богатый и недурной. Жена его, женщина больная, с годами стала пить запоем. Ее в обществе не знали, она никогда не показывалась. Две девочки Кушнаревых воспитывались гувернанткой, Елизаветой Ивановной Антонелли, неглупой молодой женщиной приятной наружности. Жена Кушнарева умерла, и вскоре Кушнарев женился на Елизавете Ивановне. Говорили, что Елизавета Ивановна давно «обошла» Кушнарева, сошлась с ним при жизни больной жены и довела типичного русского купца, человека в летах, до женитьбы на иностранке неизвестного рода.
Елизавета Ивановна завела знакомства, и двери богатого особняка Кушнарева раскрылись. Проходили годы, девочки (две) Кушнарева выросли крайне некрасивыми и неинтересными девицами. Елизавета Ивановна облюбовала двух молодых греков, которые женились на девицах Кушнаревых, получили хорошее приданое, положение в местном обществе и некрасивых, малоумных жен. Младшая дочь с мужем поселилась в Екатеринодаре, а старшая с мужем по фамилии Скордиа остались жить в богатом доме Кушнарева. Молодой Скордиа вошел в семью и занялся делами табачной фабрики. В семье его полюбили. Родилась у супругов Скордиа девочка, к которой очень привязался Кушнарев, и особенно полюбила девочку Елизавета Ивановна, которая занялась уходом за девочкой, а с годами стала ее воспитательницей, подчинив девочку своему влиянию.
Так прошло лет девять-десять. Неожиданно от неизвестной причины, почти не болея, умер Скордиа. Осталась неинтересная молодая вдова с хорошим приданым.
Кундури в это время был уже в летах, под пятьдесят. Дела его комиссионные прекратились. Имея небольшие средства, он вошел пайщиком в типографское дело, где устроился в правлении. Он сохранил остатки былой красоты, был принят в общество и понемногу переходил на положение старика. Елизавета (так подчеркнуто стали именовать Елизавету Антонелли) заварила новую семейную историю и сосватала вдову Скордиа за Кундури. Кушнарев не был доволен этой затеей: пожилой зять, явно идущий в дом из-за богатства… Но дочь и Елизавета настояли, и брак был заключен. Опять женщина создала для Кундури совершенно сказочную перемену жизни. Кундури переселился в роскошный дом Кушнарева, занялся фабрикой и зажил богатым барином, оставаясь все тем же милым Евстафием Герасимовичем. У супругов Кундури родились дети — два мальчика и девочка, но сердце Кушнарева и Елизаветы всецело было отдано первой внучке, Кате Скордиа.
Говорили, что Елизавета была недовольна Евстафием Герасимовичем, который забыл, что своим счастьем обязан ей, Елизавете.
Проходили годы. Кундури много работал на фабрике, а свободное время проводил в клубе в компании добрых друзей. Умер Я. С. Кушнарев, оставив большое состояние. По духовному завещанию Елизавета была богато обеспечена, и ей же завещано в пожизненное владение занимаемое ею помещение в доме, где вся семья жила в двух этажах. Львиная доля состояния была завещана Кате Скордиа. Получила изрядное состояние семья Кундури, но, видимо, завещатель мало считался с детьми Кундури. Поговаривали в городе, что вскоре начались неприязненные отношения между семьей Кундури и Елизаветой, на сторону которой стала юная девица Скордиа, не любившая своего отчима Кундури. Но внешне все шло как будто по-семейному. Елизавета с Катей подолгу живали в Петербурге и за границей. Кундури заведовал фабрикой, богател, растил детей, боролся с надвигающейся старостью и не прекращал обычного веселого времяпровождения с обильной едой и возлиянием.
Кундури серьезно заболел. Лечили лучшие врачи, выписали знаменитого профессора. Говорили, что положение больного внушает опасения.
Ко мне приехал племянник Кундури и просил от имени больного непременно посетить его по неотложному делу. Я не был поверенным Кушнарева и Кундури. Мысленно решил, что Кундури хочет чем-либо обеспечить своих нуждающихся родных, для чего приглашает меня, чтобы посоветоваться как со старым приятелем. Пошел, приготовившись к невеселому визиту. Кундури, оказалось, сильно осунулся, но говорил бодро и не походил на умирающего. Мы остались одни, и он мне рассказал следующее:
— Давно чувствовал недомогание, не придавал значения, а затем тяжко захворал какой-то внутреннею болезнью, не поддававшейся лечению. Я умирал. По настоянию моей племянницы я согласился пригласить нахичеванскую гадалку и лекарку Ольгу Петровну Целинову. Не верил я этим чудодеям, но страдания и уговаривания близких склонили меня, и я согласился. Явилась Ольга Петровна, осмотрела меня и сказала:
— Вас отравляет долгое время женщина, которая в этом доме уже отравила двух людей — мужчину и женщину. Кто она, скажу после, а пока не пейте ничего из здешней воды, не ешьте приготовленного без присмотра ваших близких. Я приготовлю лекарства, для чего мне нужна бутылка лучшего рома.
Приготовила снадобье, я выпил большую рюмку и впал в беспамятство. Придя в себя, почувствовал жестокие страдания и считал, что пришел мой конец. Истекал кровью, меня рвало, страшно слабило… Но гадалка успокаивала, не препятствовала звать лечивших меня врачей, но в моих интересах просила не говорить о ее лечении и не показывать ее лекарства. Когда часа через два приехали врачи, то нашли меня сильно ослабевшим, но вздутость живота несколько опала. Мне были прописаны какие-то капли и продолжать принимать те же лекарства. На мой вопрос, можно ли выпить немного вина или коньяку, врачи категорически запретили:
— Боже упаси какой бы то ни было алкоголь принять.
Короче говоря, я уверовал в лечение Ольги Петровны, хлопал настойку на роме, лекарства врачей бросал в горшок, мне лучше, врачи довольны «своим лечением», опасность миновала, и я иду на выздоровление. Мой новый профессор меняет настойки, и считаю, что гадалка меня спасла от неминуемой гибели. Пригласил же я вас по следующему поводу. Ольга Петровна путем гадания заключила, что Елизавета Ивановна медленно меня отравляла тем же способом, каким отравила Скордиа и жену Кушнарева. Ольга Петровна готова дать показание следователю, она не боится обвинения в клевете. Мне, — добавил он, — вовсе не интересно преследовать Елизавету Ивановну, черт с ней. Но я хочу удалить ее из дома с ее подлыми приживалками, которых здесь две, экономка и горничная. Они меня отравляли во время отсутствия Елизаветы Ивановны. Дайте мне совет, как освободить дом от Елизаветы Ивановны, так как ясно, что если она останется здесь, то я погибну.
Во время разговора вошли жена Кундури и Ольга Петровна, которая, увидев меня, несколько смутилась.
— А вот, — сказал Кундури, — моя спасительница, прошу вас познакомиться.
Я решил скрыть мое знакомство, ибо не хотел сказать Кундури, перенесшего тяжкую болезнь, что считаю Целинову не только гадалкой, но и авантюристкой. Врачи говорили, что болезнь Кундури вызвана многолетней жратвой и крайней невоздержанностью. Лечивший Кундури мой друг доктор Моргулис называл болезнь последствием «самоотравления» от выпивок и крайне вредной непомерной еды острых и изысканных блюд. Целинова, видимо, узнала о диагнозе врачей, услыхала слово «отравление» и скомбинировала «умышленное отравление» Кундури. Для меня было ясно, что Целинова знакома с кем-либо из домашних Кундури, быть может, с кем-либо из многочисленной прислуги в доме, и от них узнала о дурных отношениях семьи Кундури с Елизаветой Ивановной и девицей Скордиа. Высказать все это Кундури я не мог — он перенес тяжкую болезнь и далеко еще не поправился. «Лечение» не осталось секретом. Врачи узнали вскоре, что Целинова дала Кундури сильное слабительное, и только могучий организм и здоровое сердце Кундури могли выдержать «лошадиную порцию». Целинова удачно рискнула!
Елизавета Ивановна — баба неважная, но, конечно, не могло быть речи о том, что она отравила покойную жену Кушнарева и Скордиа. Более пятнадцати лет Елизавета Ивановна жила в доме Кушнарева при жизни жены его и отдалась воспитанию девочек. Нелепо и возмутительно было обвинение Елизаветы Ивановны в медленном отравлении Кундури.
Я решительно не знал, как быть. Ясно мне было, что недалекий умственно Кундури «уверовал» в Целинову, почему необходимо было как-нибудь убедить Елизавету Ивановну оставить дом, который ей не нужен, во избежание могущего разразиться небывалого скандала. Я предложил дать мне для ознакомления духовное завещание и чтобы Кундури, его домашние и особенно Целинова прекратили распространять слухи об отравлении.
— Вам, — сказал я, — нужен покой, и вы должны считаться с тем, что прокурор и следователь не могут основать какое-либо обвинение на основании гадания и диагноза гадалки-знахарки. Если хотите, чтобы я помог вам чем-либо, то дайте мне время разобраться в содержании духовного завещания.
Распрощались.
Духовное завещание, на мой взгляд, давало основание к некоторому спору по вопросу о праве пожизненного пользования Елизаветы Ивановны всем первым этажом дома. В соответствующем пункте духовного завещания сказано:
— Ей же (Елизавете Ивановне) предоставляю право пожизненного пользования помещением, которым она пользовалась всегда при моей жизни.
Покойный имел свой кабинет с отдельной приемной, у него также была отдельная спальня. Если зал, гостиная и столовая были общие, то возникал вопрос — не вправе ли собственница дома, жена Кундури, также пользоваться этими комнатами совместно с Елизаветой Ивановной. Была еще комната личного лакея Кушнарева. Личных своих комнат Кушнарев не завещал. Слепить кое-как неприятный иск к Елизавете Ивановне стало, таким образом, возможным, но я не хотел вмешаться в эту историю в суде и решил ограничиться письменным заключением.
Случай помог. Барышня Скордиа приехала в Ростов, узнала о «подозрениях» Кундури, причем ей передали (очевидно, прислуга), что я уже поехал к прокурору и что выроют из могилы ее отца для освидетельствования. Барышня написала за границу Елизавете Ивановне, которая приехала в Москву. Пригласили присяжного поверенного А. З. Городисского, который съездил в Москву, предварительно побывав у меня и узнав от меня о положении дела.
Был я у Кундури, прочел ему мое заключение и посоветовал ничего не делать до возвращения Городисского из Москвы. Согласился. Присяжный поверенный Городисский получил полную доверенность от Елизаветы Ивановны. Начались большие разговоры, которые закончились соглашением: Елизавета Ивановна оставляет квартиру в доме и за это получает небольшую квартиру в другом доме. Вопрос об уголовном преследовании пал.
Кундури выздоровел и поехал за границу на отдых и укрепление. Светило науки разъяснил Кундури причину его болезни и что знахарка могла отправить его на тот свет, но Кундури твердо верил в искусство Целиновой.
Больше не встречал ее.
Прокофий Иванович Меснянкин
Я уже упомянул, что имел большое удовольствие познакомиться с Ф. Н. Плевако и совместно с ним выступать по некоторым делам. Дело Максименко[369], дело Мочалина, дело администрации Переселенкова[370], раздел наследников Мамаджановых[371]. В последних двух делах я участвовал по приглашению Федора Никифоровича.
Весной 1902 года я получил телеграмму:
— Убедительно прошу вас заменить меня по делу Меснянкина. Решительно не могу приехать. Телеграфировал Меснянкину. Привет. Плевако.
На следующий день ко мне приехал молодой человек представительной наружности, хорошо одетый, приятный на вид, отрекомендовался Иваном Прокофьевичем Меснянкиным, добавив с улыбкой:
— Сын тяжкого преступника П. И. Меснянкина. Задумали мы беспокоить Федора Никифоровича, но известил, что приехать никак не может и рекомендует вас. Наша семья вас знает, вы часто бываете в Ставрополе, но дело отца подло затеяно, и мы думали, что крупное имя Плевако образумит образовавшуюся против отца компанию, хотя должен вам сказать, что лично я считал, что не испугает нашего помпадура и Плевако. Очень прошу вас принять защиту, а дело вы узнаете из этого производства.
Я знал, что Прокофий Меснянкин — один из богатейших людей Ставропольской губернии, владелец больших имений, крупнейшего овцеводства, дома в Ставрополе и Армавире. Бывший крестьянин, Меснянкин нажил состояние благодаря недюжинному уму и большой энергии. Сыновья и дочери получили образование. Старик уже был на покое, орудовали делами сыновья, возглавляемые Иваном Прокофьевичем (старший сын). А дело, по которому ко мне обратились, было совершенно нелепое, смехотворное, отдавало дореформенным судом и могло возникнуть только у земских начальников, тогда уже властвовавших в Ставропольской губернии[372]. Сущность дела такова.
В одной из экономий Меснянкина уволенный рабочий остался недоволен расчетом, так как, по его мнению, 13 рублей 75 копеек ему неправильно зачли, почему он предъявил иск к управляющему имением, требуя 13 рублей 75 копеек. Земский начальник нашел, что ответчиком должен быть не управляющий, а владелец имения Меснянкин, которому послал повестку. В заседание явился частный поверенный от имени Меснянкина. Этот поверенный много лет ведет дела Меснянкина. Сам Меснянкин, конечно, представления не имел об этом ничтожном деле и не знал об иске. Контора получила повестку и отдала адвокату, о чем просил управляющий имением. Рабочий сам явился к земскому. В первом заседании земский нашел, что дело не гражданское, а уголовное, и формулировал обвинение как обман в расчете платежа, почему слушание отложил для вызова в качестве подсудимого Прокофия Меснянкина. Разъяснили старику, что он обязан явиться лично. Явился. Рабочий просил присудить ему 13 рублей 75 копеек с управляющего такого-то, ибо этого человека (Меснянкина) не знает, с ним не рядился, от него и раньше денег не получал, а всегда считался с другим, с управляющим. Допрошенный управляющий показал, что Меснянкин лет десять не бывал в этой экономии, что все расчеты ведет он и каждые шесть месяцев дает отчет главной конторе, что истец взял товар из лавки при экономии и ставит произвольные цены — те цены, которые были в прошлом году, и что расписок у неграмотных рабочих не берут, ибо надо посылать их свидетельствовать подписи в волость. Меснянкин заявил, что до вчерашнего дня и не подозревал, что существует такое дело, и касательства к нему не имеет, не обманывал при расчете, ибо не считался с ним, да и вообще обмана не могло быть, а может быть только недоразумение. Защитник, вполне толковый, как видно из объяснений, занесенных в протокол, доказывал, что Меснянкин не может быть обвиняемым, если даже управляющий намеревался злоупотребить, тем более что в данном деле имеется спор гражданский о стоимости взятого товара. Но земский признал виновником Меснянкина, отвечающего за действия своего управляющего, отверг проверку спора о цене на товар, нашел, что имеет право преследовать Меснянкина в уголовном порядке, так как он, земский, убедился в обмане, «хотя и незаконченном». А потому приговорил Меснянкина к тюремному заключению на месяц. На этот приговор защитник принес прекрасно мотивированный обстоятельный отзыв в съезд земских начальников в селении Медвежье Ставропольской губернии.
Прочитав все производство, я невольно улыбнулся и сказал:
— По такому делу вы нашли нужным пригласить Федора Никифоровича? Считаю, что этот нелепый приговор будет отменен на основании поданной жалобы и совершенно беспокоиться не о чем.
— Да, — сказал Иван Прокофьевич, — Федор Никифорович то же самое сказал, а когда я его познакомил с положением дела, то он призадумался и нашел, что все же не допускает такого насилия и такого невежества даже «в медвежьих углах» со стороны земских начальников.
И поведал мне Иван Прокофьевич опасения семьи.
— Ставропольский губернатор Никифораки в неладах с нашим стариком. Началась история по какому-то общественному благотворительному делу. Наш старик — человек гордый и справедливый, не уступил губернатору, наговорил ему кислых слов, и разошлись. Ставрополь — город небольшой, интересы местные небольшие, сплетни в большом ходу, и по поводу неладов с губернатором заговорили. Губернатору передали, будто мой отец после приговора земского начальника сказал:
— Сосунки губернаторские (земские начальники) прислуживаются. Пережил я таких губернаторов штук девять, переживу, Бог даст, и этого.
Не думаю, чтобы мой отец откровенничал с кем-либо в таком духе, но по городу пошла молва о сказанном, и земских начальников стали звать «сосунками». Боюсь, — закончил он, — что в съезде земских начальников создастся для отца неблагоприятный приговор, а потом вместо Сената попадем в губернское присутствие, где председательствует губернатор. Таково наше положение. Отец ко всей этой истории относится как будто безразлично, а мы, я и братья, бесконечно волнуемся!
Я предложил принять меры, чтобы дело было отложено, и тогда можно будет обеспечить приезд Плевако. Но Иван Прокофьевич сообщил, что отец обязан подпиской о невыезде, и если он скажется больным, то его освидетельствуют, могут арестовать и доставить в село Медвежье — так основательно полагает их постоянный поверенный. «Значит, — решил я, — надо ехать».
Но все же я спросил, почему не приглашают местного присяжного поверенного, который, быть может, воздействует на земского начальника.
— Прежде чем ехать к вам, мы спросили присяжных поверенных Островского и Маслова, но оба они рекомендовали обратиться к вам и следовать совету Плевако.
Уговорились. Дело слушалось через четыре или пять дней. Задача предстояла неприятная, хотя все же не предполагал, чтобы последовало обвинение при явном отсутствии малейшего признака преступления и совершенной неосновательности привлечения Меснянкина. Курьезно было само постановление земского начальника: рабочий не обвиняет в обмане, не отрицает получения и покупки в лавке необходимых вещей в течение шести месяцев, но спорит против требуемой управляющим цены за этот товар, находя таковую высокой, неправильной. Земский начальник нашел «обман в расчете платежа», учиненный в интересах Меснянкина. Не угодно ли бороться против явного абсурда у земских начальников, если губернатор действительно желает унизить старика Меснянкина?
Поехал я в Ставрополь, откуда до села Медвежье езда лошадьми часа два. Встретил меня Иван Прокофьевич, настоял, чтобы остановился «в большом доме», где живет старик и где найду вполне удобную обстановку. Дом оказался старинный. Всюду большие иконы, а в зале, видимо, редко посещаемой, целый иконостас. Старик Прокофий Иванович — типичный крестьянин весьма представительной и приятной наружности, человек за шестьдесят лет, седая окладистая борода и большие серые умные глаза, одет по старинке, говорит и держится с достоинством, как подобает богатею. Познакомились.
— Ну вот, навалились на меня земские, и не пойму, чего хотят и за что сажают в тюрьму. Выходит, что ежели у нас человек пятьсот рабочих и только с двенадцатью приказчики засудятся, то мне из тюрьмы годами не выходить, ежели не приказать уплачивать каждому, сколько потребует. Думка у меня была, как нас освободить от «господ», что свободны и обеспечены судом правым, а пришлось дожить до поворота к прежнему. Ну да милостив Бог, авось свинья не съест. Покорно прошу сделать все необходимое. Еще увязался в это дело знаменитый жулик Кулябко[373], приходил к нашему доверенному, предлагал уплатить ему 5000 рублей, и он, как поверенный этого самого рабочего, все обладит и меня освободит. Никифорака[374] (губернатор) может радоваться — в его губернии и Кулябки заговорили как прежние приказные.
Сказано все было спокойно.
Был у меня частный поверенный (фамилию забыл), который вел дело у земского и принес отзыв в съезд. По его словам, впутавшийся в дело Кулябко-Корецкий — большой проходимец и негодяй. Он недавно появился в Ставрополе, занялся подпольно адвокатурой, создает вымышленные обвинения, и ему удается терроризировать некоторых обывателей. Он разыскал рабочего и вошел с ним в соглашение, суля ему много денег, которые получит с Меснянкина. По словам поверенного, земский начальник, обвинивший Меснянкина, — бывший чиновник особых поручений при губернаторе, и Никифораки, несомненно, влезет в дело.
Мерой пресечения земский начальник избрал подписку о невыезде, но я предложил взять с собой на всякий случай пару тысяч рублей, чтобы в селении не остаться без денег, если съезд осудит и потребует залог. Не без волнения поехали, хотя внешне старик держался спокойно и даже подшучивал над сыном, который нервничал.
Хорошее было утро! Весна. Окрестности Ставрополя красивы, дорога накатанная, экипаж прекрасный, лошади мчали широкой рысью. Докатили и отправились в съезд. Слух о приезде на защиту Плевако привлек в съезд местный чиновный люд, и нам сказали, что губернатор будет в съезде. Разочаровались!
Я рассмотрел подлинное дело и убедился, что земский начальник малограмотен и без юридического образования. Постоянный поверенный Меснянкина приехал с нами. Он сообщил, что губернатор будет в Медвежьем проездом в Ставрополь и с земскими начальниками назначен завтрак.
Открыли заседание. Не было порядка, к которому мы привыкли в съезде мировых судей. Земские начальники не руководились указаниями Сената, выработанными в течение многих лет, и в первом же рассмотренном деле я усмотрел грубое нарушение Устава уголовного судопроизводства.
В половине двенадцатого объявили о слушании дела Меснянкина. В зал вошел поверенный рабочего Кулябко-Корецкий, держась за плечо девицы. Оказалось, что он плохо видит, почему ходит с поводырем-девицей, которая читает ему, когда нужно. Говорили, что он достаточно хорошо видит и прикидывается слеповатым.
Кулябко явился как собственник права на иск 13 рублей 75 копеек, который он приобрел покупкой, надлежаще удостоверенной, почему считает себя стороной в деле с правом поддерживать обвинение. Я привел ряд доводов, в силу которых нельзя приобретать покупкой право обвинять кого-либо в преступном деянии, что в данном деле истец, рабочий, не предъявлял обвинения, а искал лишь 13 рублей 75 копеек, причем у земского начальника заявил, что с Меснянкина не ищет и ни в чем его не обвиняет, почему, во избежание создавшегося положения, готов уплатить приобретателю претензии 13 рублей 75 копеек. Кулябко гнусавым тенорком с претензией на красноречие дал нелепое объяснение, доказывая, что желает получить 13 рублей 75 копеек, когда Меснянкин будет осужден, и что он является правомочным гражданским истцом. Земские начальники пошли совещаться, сидели долго и объявили: признать Кулябко-Корецкого законным приобретателем иска, посему имеющим право участвовать в деле.
Допросили свидетелей, давших исчерпывающие объяснения, подтверждающие отсутствие уголовного проступка. Я представил счета на сахар и на подсолнечное масло, доказывающие, что цены на эти продукты повысились шесть месяцев назад до увольнения истца. Земские хмуро молчали. Товарищ прокурора заявил: в деле совершенно отсутствуют какие-либо улики против Меснянкина и вообще нет состава какого-либо преступления, почему считает, что дело подлежит прекращению, а приговор земских начальников должен быть отменен. Кулябко выкрикивал ругательства по адресу кровопийц, угнетающих и грабящих рабочих, был груб, пошл, нелеп. Фамилии Меснянкина не упомянул и закончил тем, что верные приказчики «таскают в кассу хозяина всякими неправдами, а хозяин помалкивает и подсчитывает копеечки — таков Меснянкин, и вы, многоуважаемые земские начальники, вашим приговором покажете ему, что у крестьян и рабочих есть теперь настоящая защита в лице земского начальника».
Когда я давал объяснение, дверь в совещательную комнату открылась, и я видел севшего в кресло человека в мундире — это был губернатор Никифораки.
Говорить мне пришлось долго. Привел все доводы против самого возбуждения дела и существа оного. Ссылался на ряд решений Сената, хотя и не обязательных для земских начальников, но все же имеющих для судьи, хоть и не подчиненного Сенату, значение как заключительное мнение высшего в государстве толкователя законов. Словом, сделал по моим силам возможное. Лично Меснянкину и его переживаниям в этом деле я также уделил внимание и говорил как бы пред присяжными заседателями. О Кулябко я не упомянул ни словом, точно его не было на суде.
Ушли совещаться. Сидели долго. Был ли в совещательной губернатор, неизвестно. Объявили приговор, коим оставлен в силе приговор земских начальников, и добавили, что мерой пресечения назначают денежный залог в 5000 рублей, до представления какового заключают Меснянкина под стражу. Это возмутительное постановление, совершенно произвольное по сумме, явно было сделано в расчете, что Меснянкин переночует под арестом, пока доставят деньги. Старика Меснянкина отправили под конвоем в арестный дом, так как денег оказалось всего 3500 рублей. Иван Прокофьевич поехал к кому-то из торговцев в Медвежьем достать деньги.
Я остался дежурить в съезде, пока возвратится Иван Прокофьевич. Вышел председательствовавший. Я подошел к нему и спросил, куда вносить деньги, которые сейчас привезут, так как нельзя оставлять старика ночевать в арестном доме.
Председательствовавший ответил:
— У нас здесь людей не мучают. В крайнем случае переночует, а если деньги достанут здесь, то можете прийти ко мне в «местное собрание», где земские начальники принимают сегодня господина губернатора.
Вскоре приехал Иван Прокофьевич, привез деньги. Я написал прошение и пошел в собрание. Недолго ожидал. Вышел тот же земский начальник, принял прошение, деньги, выдал расписку и сказал:
— Ну конечно, подадите кассацию в губернское присутствие, хотя повода как будто нет. Его превосходительство очень хвалил вашу речь.
Я спросил, когда будет изготовлен приговор, так как жалобу подам, хотя не сомневаюсь в исходе, но мне нужно провести это дело и в губернское присутствие, дабы выбраться дальше, где, надеюсь, не только будут хвалить мою речь, но [и] вникнут в сущность этого небывалого до сего дела. Тогда земский начальник, нахохлившись, ответил:
— Что вы этим хотите сказать?
— Я ответил, господин земский начальник, на ваше замечание, что нет повода для кассации. Прошу вас, сделайте распоряжение об освобождении Меснянкина. С вами пойдет смотритель арестного дома, который находится здесь, и освободит Меснянкина.
Я был сильно взволнован прошедшим гнусным производством и впервые за время моей деятельности был груб с судьей, которого не считал судьей. У нас на Дону осталось выборное производство судей, и население избегло опеки земских начальников[375].
Возвратились в Ставрополь. Я просил присутствовать при обсуждении дальнейших действий постоянного поверенного Меснянкина, и мы выработали следующий план. Я составлю и подам кассационную жалобу, а когда узнаем, что слушание дела назначено, то Меснянкин должен немедленно выехать в Петербург и оттуда прислать в Ставрополь прошение на имя прокурора о желании отбыть наказание в Петербурге, где в настоящее время проживает, и указать адрес. Так надо было поступить, ибо прошение на высочайшее имя не приостанавливает приведение приговора в исполнение, а выбытие из Ставрополя поведет к потере 5000 рублей залога и к розыску скрывшегося. Я же составлю прошение на имя государя и прошение на имя министра внутренних дел[376], коему подчинены земские начальники, и буду просить о приостановлении исполнения приговора впредь до рассмотрения прошения государем императором. Решили, что я приеду поддержать кассационную жалобу и поеду в Петербург, где добьюсь приема у всесильного тогда Плеве.
Месяца через два слушалось дело в губернском присутствии. Поехал. Председательствовал губернатор. Мою жалобу корявым языком доложил один из заседавших, я дал краткое объяснение, ушли совещаться и минут через пять объявили: оставить без последствия! Я заранее заготовил прошение о выдаче мне копии решения. Секретарь мне объяснил, что они пишут краткое определение, а мотивированного решения обычно никто не просит, почему предложил мне обратиться непосредственно к губернатору, чтобы он положил резолюцию, и тогда докладчик составит решение.
Выждал губернатора, которому заявил мое ходатайство.
— А на что вам решение присутствия?
— Подаю прошение министру внутренних дел и прошение на высочайшее имя.
Не понравилось мое заявление его превосходительству, но все же он нашел нужным сказать:
— Ведь пока ваши прошения будут рассмотрены, Меснянкин отсидит положенное.
— Может быть, — ответил я, — но меня это не касается, ибо Меснянкин пригласил меня поехать в Петербург, а чтобы не задержаться, я пока ограничусь получением засвидетельствованной копии кассационной жалобы и резолюции присутствия. Думаю, — добавил я, — что мотивированное решение все же придется присутствию составить, ибо все производство, вероятно, будет потребовано в министерство.
Откланялся. Губернатор еле кивнул головой.
Вскоре покатили в Петербург с Иваном Прокофьевичем. Встретили старика с женой.
Она — грустно:
— На старости-то лет вот приходится по гостиницам жить да по столовкам кормиться.
А старик весело:
— Зато увидим свет и себя покажем, по театрам пойдем и прочее.
Отправился я в канцелярию министра узнать, когда принимает и как добиться аудиенции. Чиновник объяснил, что приемы бывают по четвергам, но в предстоящий четверг приема не будет по случаю бракосочетания великой княжны, не помню какой[377]. Я взвыл, ибо ожидать десять дней для меня было безмерно тяжело. Решил подать прошение Плеве, что мы приезжие издалека, почему почтительно просим, если возможно, принять нас в другой день. Мой брат[378] и приятели-юристы нашли мое ходатайство о внеочередном приеме высшим проявлением «провинциализма». Остроумный Зарудный Сергей Митрофанович глубокомысленно заметил:
— Привыкли, дорогой, общаться с полицмейстером запросто, а министр внутренних дел, по-вашему, тоже полицмейстер, только старше немного. И почему вы решили, что вообще подлежите приему? Прошеньице и по почте можно прислать! Беспокоить министра нечего!
Они шутили, а я обеспокоился — а вдруг не примет и действительно объявит: подайте письменно, о чем хлопочете. Скандал!
Прошение подал в понедельник, а во вторник вечером получил телеграфное извещение о назначении Меснянкину и мне приема в среду в 11 утра.
Покатили на Каменноостровский[379]. Прошение и все документы на имя министра и отдельно ходатайство на высочайшее имя подобрали, приоделись парадно. Меснянкин утром отслужил молебен об успехе. Полицейских около дома министра больше, чем у дворца его величества. Два раза показывали телеграмму о приеме. Ждали недолго, и нас ввели в большой кабинет, где за столом сидел всесильный Плеве. Меснянкин пошел вперед твердым шагом, остановился недалеко от стола и бухнул на колени. Плеве вскочил с кресла и громко сказал:
— Что вы, что вы, встаньте!
Меснянкин:
— Как ты — полномочный правитель, поставленный Царем-Батюшкой, то тебе и честь такая!
Встал и еще раз низко поклонился.
Я растерялся, мысленно послал к чертям Меснянкина и не знал, что делать. Плеве пригласил сесть. Я представился и назвал Меснянкина.
— В чем ваше дело?
Я вкратце указал, кто такой Меснянкин, его общественное и имущественное положение, и рассказал, что произошло.
Плеве:
— Вы все это изложили на письме?
— Да!
— В чем же ваше ходатайство?
— Прежде всего приостановите, ваше превосходительство, исполнение приговора, а затем, если Положение о земских начальниках дозволяет, то назначьте новое производство в порядке надзора[380]. Если такого порядка нет, то прошу повергнуть прошение на высочайшее имя через посредство вашего превосходительства.
Плеве:
— Губернатор у вас Никифораки?
— Да.
— Вы говорите, что он присутствовал в съезде при разборе дела. Чем же вы объясняете это его странное отношение к действительно редкому делу?
Тут Меснянкин подтянулся и высказал все накипевшее у него за это время озлобление. Оказалось, что старик не выдавал своих переживаний детям, представлялся, что ему безразлично все происшедшее, а в действительности страдал бесконечно. Я не узнал его, не предполагал, что он так хорошо разбирается в злосчастном деле и способен сильно, красочно говорить. Плеве слушал с большим вниманием и ни разу не остановил старика, когда он в резких выражениях говорил о Никифораки.
— Вот кого ты нам поставил управлять населением, вот у кого мы должны искать защиту в делах наших! — закончил Меснянкин.
— Да, — сказал Плеве, — если все так, то выходит, что нехорошо там у вас. Разберем, проверим. Телеграмма будет дана, не беспокойтесь, езжайте домой. Прошение ваше передам на заключение юрисконсульту Министерства внутренних дел Плющику-Плющевскому. К нему обратитесь, и от него узнаете решение.
Распрощались. Когда уходили, Плеве сказал:
— А все-таки сознайтесь, почему губернатор осерчал на вас?
Меснянкин:
— Обидно, значит, ему, что ходит по его земле мужик, а он не может его высечь. Вот и показал, что может мужика проучить, когда захочет. Ведь до него были тоже люди слабые из губернаторов, но ничего подобного не было.
Плеве слегка улыбался.
Поручил брату моему присмотреть за делом и побывать у Плющика-Плющевского.
Я поехал домой. Из Ставрополя уведомили, что министерство потребовало подлинное производство и отдан был приказ приостановить исполнение приговора. Впечатление в Ставрополе большое. Поговаривают чуть ли не об отставке губернатора. Началась волокита. Месяцев через шесть Никифораки расхворался (действительно) и ушел в отставку, а дело где-то застряло, и о нем забыли. Мы не напоминали. Лет через пять Меснянкин умер.
***
Совершенно неожиданное столкновение с Н. П. Карабчевским явилось последствием дела Меснянкина.
Когда по распоряжению Плеве было приостановлено исполнение приговора и все производство потребовано в министерство, как я выше сказал, земские и губернатор всполошились. Проходимец Кулябко, видимо, вздумал повлиять «на сферы» и послал гнусную статейку в «Новое время» по поводу дела Меснянкина. Как выяснилось, «Новое время» не поместило статьи, и Кулябко передал ее в «Петербургский листок» (известная улично-базарная газетка). В статейке было, между прочим, сказано, что Плевако, ознакомившись с делом, посовестился принять защиту и таковую принял «сомнительное светило» помощник присяжного поверенного Волькенштейн, который распинался, подогретый большим гонораром, и нашел, «что Меснянкину надо в ноги кланяться за то, что около него кормятся тысячи рабочих людей, а не сажать его на скамью подсудимых». Под статьей подписался: дворянин Кулябко-Корецкий. Газету кто-то мне прислал — должно быть, сам Кулябко. Я возмутился этою придуманною наглостью, послал газетку в Ставрополь моему приятелю и просил, если не затруднит его, поговорить по этому поводу с председательствовавшим по делу Меснянкина и нельзя ли получить опровержение на основании протокола судебного заседания. Сообщил я и Ф. Н. Плевако о статейке. Вскоре я получил выписку из протокола судебного заседания (не понимаю, как это соорудилось), в которой категорически опровергалось содержание статьи, и по моему адресу, и по поводу защиты дан наилучший отзыв. Плевако, конечно, был возмущен и написал мне ответ, полный ласки, и хороший отзыв обо мне как о защитнике. Копии я послал Плющику-Плющевскому, юрисконсульту министерства, с описанием личности Кулябко. В это время в «Новом времени» появилось письмо Карабчевского, в котором он заявляет, что защищавший Меснянкина помощник присяжного поверенного Волькенштейн не состоит в числе его, Карабчевского, помощников. Думаю, что это письмо было помещено не без влияния Федора Волькенштейна, который в статейке Кулябко усмотрел конфуз для себя, ибо не [было] указано имя этого помощника. Письмо Карабчевского меня возмутило, и я ему написал резкую отповедь. Писал, как равный равному, и наговорил ему много кислых слов. Думал, что он обратится в Совет[381], но он промолчал.
Прошло лет десять. В Ростове слушалось дело братьев Георгокопуло. Одного из подсудимых защищал Позен, пригласивший Карабчевского. Я защищал второго брата. Накануне защиты Карабчевский приехал в Ростов, был у меня, оставил карточку. В тот же день я завез в гостиницу мою карточку. Встретились на защите, познакомились. Я уже несколько лет был членом Совета. Мы знали, что дело будет отложено, почему накануне дня слушания не говорили о защите. Карабчевский не упомянул о бывшем столкновении со мной, промолчал и я. Также промолчали и в последующих встречах. Мне пришлось с ним обедать, много беседовали, но о столкновении не вспомнили. Казалось, что он забыл. Ругательное письмо послал заказным, и он его получил.
Как это было давно! Карабчевский умер в нищете в Риме, а я еще протираю штаны в Париже.
Федор Николаевич Солодов
В среде адвокатов часто говорили о крупных гонорарах, получаемых без затраты труда. Иные получали какие-то шалые вознаграждения за пустячные услуги, которые кажутся клиенту весьма существенными и важными. По этому поводу, надо полагать, создались легенды.
Как-то после защиты я возвращался из Екатеринодара. Клиент был оправдан. Мои приятели, местные адвокаты, весело пообедали со мной, и я довольный возвращался домой. В поезде оказался присяжный поверенный Луцкий — бедовый малый, тип адвоката-коммерсанта, на все руки мастер. Зашел он ко мне в купе:
— А вы весело обедали, Лев Филиппович! В общем зале слышны были смех, пение. Лакей доложил: господа присяжные поверенные потчевают обедом приезжего адвоката. Небось рубликов 500 получили, но зато… популярность! А я сегодня был с клиентом на торгах, он купил недвижимое имение. Богатый мужик, боялся один ехать в суд, и я получил 5000 рублей. Тихо, неизвестно, за что так много. Он, вероятно, думал, что без моего участия имение не досталось бы ему.
— А знаете, Луцкий, — ответил я, — практикую много лет и до сего ни единого разу не получил зря гонорара. Мне всегда приходится затратить в дела труд и нервы. Как-то по пустякам и не обращаются ко мне. Если бы ваш мужик предложил бы мне поехать с ним из Ростова в Екатеринодар на торг, то я разъяснил бы ему, в чем дело, просил бы кого-либо в Екатеринодаре руководить им, указать, что нужно сделать, и велел бы ему уплатить руководителю рублей 200–300, не более.
Луцкий весело рассмеялся:
— Слава богу, что мой мужичок не ваш клиент, погиб бы хороший гонорар!
Перед сном я все же подумал: Луцкий не врет, получил 5000 рублей, а вот у меня действительно не было шалого гонорара до сего. Видно, на меня сие благо не распространяется.
Возвратился утром в Ростов. На особом столике в моем кабинете мои сотрудники клали очередные дела, указывали письменно, что я должен совершить по делам в течение дня и прошел ли день в моем отсутствии без каких-либо осложнений.
Нашел я заметку: «Ф. Н. Солодов очень просил поговорить с ним по телефону».
Солодов был одним из виднейших граждан города. Богатый крупный промышленник, владелец большой мукомольной мельницы, приятный, умный человек, чрезвычайно располагающий к себе обходительностью и вниманием к людям. Глядя на Федора Николаевича, беседуя с ним, нельзя было предположить, что лет сорок тому назад он служил мальчиком в мучном лабазе и бегал с чайником за кипятком к чаю, подметал лавку и получал от старших щелчки по лбу, если не выполнял поручений. Когда я приехал из университета и стал адвокатом, Федор Николаевич был богат и славен. Его уважали и любили. Красивый человек с прекрасными манерами, барин по внешности. Я не был его поверенным, но встречался с ним в городской управе — он всегда избирался гласным. Проходили годы, я стал заметным адвокатом, при моем участии был учрежден купеческий банк[382], где я состоял юрисконсультом, а Федор Николаевич был председателем совета банка, и мы встречались. Юрисконсультом конторы Федора Николаевича состоял мой друг, присяжный поверенный А. П. Петров, один из лучших и уважаемых местных адвокатов, чистокровный цивилист.
Позвонил я Солодову, и он убедительно просил быть у него по делу. Извинился, что не идет ко мне ввиду того, что жена его должна присутствовать при беседе, но нездорова и не выходит из дому. Было десять утра, и я сказал, что к одиннадцати буду у него, так как утром свободен.
Меня интриговало приглашение, ибо недоумевал, зачем я нужен, когда Петров много лет состоит поверенным. Позвонил Петрову, чтобы узнать, в чем дело, но его не оказалось в городе.
К одиннадцати я был у Солодова в его богатом особняке. Он встретил меня со свойственной ему любезностью, но я обратил внимание, что у него утомленный вид и что он, видимо, чувствует себя нехорошо. Прошли в кабинет, куда вскоре зашла супруга, с которой я не был знаком. Поблагодарив за посещение, Солодов сказал, что у них большая семейная неприятность и прибегает к моей помощи, так как Петров, видимо, не в силах что-либо сделать, и он уехал в Сухум на несколько дней. Сущность дела такова.
— Вы, — сказал он, — быть может, знаете, что у нас единственная дочь, девушка девятнадцати лет. Но в действительности она приемыш, которую мы выдавали за родную дочь. Произошло это при следующих обстоятельствах. Мы были бездетны. Жена моя около двадцати лет тому назад расхворалась, и врач посоветовал ей пожить в тиши. Если есть охота, то поехать в Швейцарию, а если затруднительно, то поехать куда-либо в России, но переменить обстановку и не жить в городе. В Тамбовской губернии у наших родных было прекрасное имение, и я туда отвез жену. Она уютно там устроилась, стала поправляться, я наезжал. Прошло несколько месяцев. Имение находилось недалеко от селения, куда жена и наши друзья часто хаживали в церковь во время праздников. Познакомились с семьей священника и с земским врачом, которые посещали наших. Врач как-то рассказал о тяжелых родах женщины, что его вызвали к родильнице ночью и ему пришлось в ужасающей обстановке помочь родильнице, которая разрешилась здоровым ребенком, но сама она вряд ли останется жива. Наши дамы пожелали помочь. Родильницу перевезли в земскую больницу, позаботились о ребенке. Больная, прохворав месяц, начала поправляться, а девочка стала очаровательна, и моя жена не отходила от нее. Оказалось, что родильница — девушка и ребенок незаконнорожденный. Тут-то наши дамы решили взять ребенка, если мать согласится, а чтобы соблазнить ее, предложили ей пару сот рублей — небывалое в тех местах приданое. Девица с большой охотой согласилась расстаться с «грехом» да еще стать богачихой. Привезли ребеночка в Ростов. Господь благословил дочкой.
Копаться в нашей жизни, — сказал Солодов, — некому было. Родила жена дочку в деревне, отчего и уезжала — так решили служащие у меня в домах и знакомые. Проходили годы, привязались мы к дочке всей душой, и девочка росла на редкость прелестной. Когда наступил возраст учиться, появились гувернантки. По настоянию доброй знакомой, начальницы женской гимназии (Солодов был почетным попечителем гимназии), девочка поступила в гимназию.
Да, — сказал Солодов, — виновен я в каком-то нелепом невежестве и не понимаю, как я мог в течение ряда лет не подумать об оформлении отношений нашей девочки к моей семье. Когда мы уезжали из деревни с девочкой, сельский писарь передал мне метрику, на которую я и не взглянул, а вложил в конверт и спрятал в кассу. Мы ездили раза два за границу, и мой служащий получал нужные документы. В гимназии метрики не требовали — записали мою дочку без всякого с моей стороны ходатайства. Окончила гимназию дочь, получила аттестат. Милая провинция!
В этом году, — продолжал Солодов, — мы лето проводили на Кавказских водах, где дочь познакомилась с интересным молодым человеком[383]. Аристократ, богатая семья, военный, окончивший Академию Генерального штаба, офицер привилегированного полка. Его мать — вдова, бывшая фрейлина двора, тоже была на Кавказе, гостила у какой-то высокопоставленной [особы], видела нашу дочь, которая ей понравилась. Молодые якобы сближались, хотя, по мнению матери молодого человека, несколько сложно было жениться ее сыну на дочери хотя и коммерции советника, но все же купца[384]. Мать думала: попрыгают на Кавказе, на курорте — и забудется. А оказалось, что молодые люди серьезно полюбили друг друга, и вскоре дочь получила из Петербурга письмо с предложением руки. Мать П[ашутина] дала согласие на брак. Дочь ответила согласием после нашего благословения, и свадьба назначена в Ростове через шесть недель[385]. Все мы были счастливы. Партия во всех отношениях блестящая, и молодые люди искренне и горячо полюбили друг друга. Стали готовиться к свадьбе, и тогда впервые возник вопрос о документах дочери. Священник, отец Михаил, наш большой друг, просил дать ему метрику для совершения оглашения предстоящего брака. Когда из конверта извлекли метрику, то, к ужасу нашему, узнали настоящую запись о рождении и крещении: незаконная дочь крестьянки девицы Прасковьи Данильченко, в крещении Мария.
Рассказали тогда отцу Михаилу правду, и возник страшный вопрос: что делать? Нас охватило, — взволнованно сказал Солодов, — небывалое горе, неожиданно свалившееся. Мы обезумели… Что и как сказать нашей дорогой девочке и как наладить брак? Жена слегла от горя. По совету отца Михаила обратились к нашему поверенному и доброму другу А. П. Петрову. Он нас утешил, объяснил, что сделает все необходимое через окружной суд в течение нескольких дней, но необходимо, чтобы мать нашей девочки подписала прошение в суд, которое Петров тут же составил. Послали в деревню, где жила мать, ловкого человека, моего служащего, наказали не жалеть денег, повезли подарки, и прошение без труда было подписано и привезено. Мы успокоились совершенно. Через несколько дней в контору приехал господин Петров и передал мне определение суда, в котором, к моему огорчению, я вновь прочел, что «незаконная (и все прочее, выписанное из метрики) с согласия матери ребенка и ввиду бездетности супругов Солодовых и их ходатайства…». Петров сконфуженно объяснил, что суд иначе решить не мог и что теперь надо поехать в Екатеринославскую духовную консисторию[386] и на основании определения суда получить консисторскую метрику, в которой не впишут происхождение нашей дочери. Поехал Петров в Екатеринослав, где ничего не сделал, так как девочка родилась в Тамбовской губернии и в Тамбовской консистории можно получить метрику. Но Петров, видимо, не уверен, что получит «неопороченную метрику», которую можно будет показать и вписать ее в послужной список офицера-конногвардейца П[ашутина]. Сейчас Петров уехал по неотложному серьезному железнодорожному делу в Сухум на четыре-пять дней, возвратится и поедет в Тамбов. Вот что мы переживаем, Лев Филиппович, и прибегаем к вашему совету. Наш свояк, господин Трифонов, особенно настаивал, чтобы спросить вас. Мы очень чтим А. П. Петрова и его знания, но Трифонов говорит: «Петров — цивильный адвокат, а в твоем деле, может быть, нужен криминальный адвокат, а Лев Филиппович на все стороны мастер, его и зови», — закончил с грустной улыбкой Солодов, а жена его с какой-то безнадежной скорбью на лице понуро сидела, прижимая платок к виску.
— Беспокоит нас, что Петров говорил и о поездке в Петербург, — добавил Солодов.
Я попросил дать мне определение суда, сказал, что подумаю и сегодня же вечером дам ответ. В действительности меня смутило создавшееся положение, и я недоумевал, почему Петров растерялся, так как при его большом опыте и знаниях нельзя допустить, чтобы не нашелся исход. Вот почему я не решился обнадежить супругов Солодовых.
В моих воспоминаниях я указал, что более пятнадцати лет состоял юрисконсультом Ростовской городской управы, почему имел много знаний по городским делам. Знал я и о том, что в управе имеется специальный «стол»[387] для заведывания семейными списками коренных купцов и что в эти книги записываются «производства и награждения». Этот «стол» я некогда привел в порядок по образцу Московской управы, и туда посадили милого молодого столоначальника налогового отдела Леонтьева заведывать «купецким столом, потомственных почетных граждан и даже коммерческих советников» за дополнительное небольшое жалованье. Когда ко мне обратился Солодов, я уже не служил в управе.
Было около двенадцати утра, когда я вышел от Солодова и прямо отправился в управу, с которой отношений не порвал. Новый голова в серьезных делах приглашал меня на консультации, и я остался в управе «старым сотрудником». Нашел Леонтьева, сказал ему, что побеспокою его по делу Ф. Н. Солодова (магическое имя). Пришли к «купецкому столу», и я сказал Леонтьеву по секрету, что дочка Солодова не родная им, а судом удочерена, почему надо записать ее в посемейный список. Раскрыли книгу и нашли записи Ф. Н. Солодова — производство его в потомственные граждане и в коммерции советники[388]. (В порядке, значит, у Леонтьева записи, похвалил!) Записали год рождения, имя, а в графе «по какому документу» внесли: по определению Таганрогского окружного суда от … за нумером…. Мы записали все требуемое.
— А теперь, — сказал я, — выпишите удостоверение для представления причту церкви на предмет выхода в замужество.
«Выписки из книг» выдавались на красиво отпечатанной бумаге с виньеткой. Четко выписал Леонтьев: «……… дочери коммерции советника, Марии Федоровне Солодовой[389], рожденной в … году … месяца … числа, крещенной (тогда-то) для представления…». Поставили печать, нумер, подписал делопроизводитель, и я понес для ускорения на подпись голове[390], который порадовался, узнав, за кого выходит замуж барышня Солодова. Леонтьев получил 25 рублей вместо обычного рублика — ведь не часто Солодовы получают выписки. Подлинное определение суда я взял, чтобы сделать копию, которую обещал Леонтьеву передать для приложения к производству.
Было около часа дня, когда я вышел из управы. Половина дела сделана. Похоронено навсегда «происхождение», которое действительно могло причинить много горя старикам Солодовым и особенно приемной дочери. Не откладывая, решил пойти к отцу Михаилу, настоятелю Казанской церкви, о котором я упомянул выше. В церковном доме дьячок сказал мне, что отец Михаил нездоров, в церкви не был, но не лежит — легкое недомогание, и я найду его дома. Отец Михаил встретил меня весьма радушно. Мы были старые знакомые.
— Простите, что беспокою вас. Вы нездоровы, и час неурочный.
— Рад вас видеть, — ответил отец Михаил, — и быть полезным, если нужно.
— Ф. Н. Солодов просил меня оформить документы его дочери ввиду предстоящего брака, и он сказал мне, что вы принимали участие, когда возникло временное недоразумение, почему считаю нужным познакомить вас с полученным документом.
Отец Михаил, прочитав «выписку», искренне обрадовался и даже перекрестился.
— Слава создателю! — сказал он. — Как я рад за дорогую мне любимую семью. Всеконечно документ вполне законный и для заключения брака достаточный.
— Так вот, отец Михаил, поздравьте Федора Николаевича первый и напишите ему, а я иду передать документ и передам письмо.
— Чудесно, дорогой, придумали, и тем более что по нездоровью не выхожу из дому.
Написал отец Михаил теплое поздравление и закончил:
— Возможно в ближайшее воскресенье сделать в церкви первое оглашение о предстоящем браке[391].
Распрощались.
Довольный столь благополучно и легко разрешенным недоумением, пошел домой обедать. В шесть вечера пошел к Солодову. Помню, как пытливо он смотрел мне в глаза, хотел по моему лицу узнать, с какою вестью я пришел. Передал ему письмо отца Михаила, а когда он стал его читать, положил на стол «Удостоверение». По мере чтения Федор Николаевич оживлялся, весело заулыбался и несколько раз громко сказал:
— Как! Что такое? Господи!
Прочел удостоверение, быстро с документами ушел в кабинет, на ходу сказав:
— Бегу к жене, простите, подождите. Какое счастье!
Через несколько минут супруги Солодовы, радостно улыбающиеся, возвратились в кабинет. Она от счастья всплакнула. Благодарили, ахали, как все просто и скоро сделалось. А Федор Николаевич сказал:
— Мне не стыдно, что я не знал, как это надо сделать, и за мое невежество мы рассчитались большими мучениями в течение этих дней. Но меня поражает, почему господин Петров не знал, что это все можно здесь проделать и так легко.
Я объяснил, что Петров, несомненно, то же самое сделал бы, но более сложным путем, и что я случайно знаком с этим вопросом как бывший юрисконсульт городской управы.
— Мы вас не отпустим, вы должны закусить с нами, — сказал Федор Николаевич. — Выпьем бокальчик шампанского, чувствую себя точно выздоровевший после смертельной болезни. Сейчас позвоню Трифонову, чтобы пришел с женой. Он надоумил меня обратиться к вам. Мы — свояки, наши жены — родные сестры.
Разговор по телефону:
— Ваня, приезжай сейчас с Катей[392], такую тебе радость расскажу… Не скажу, приезжайте.
Приехали гости, познакомились с «радостью», прочли.
— Ну что ж, — сказал Трифонов, — совет дал я тебе, к кому обратиться, с тебя могарыч!
Перешли в столовую, закусывали, выпивали, пришла невеста, поздравили ее.
Солодов к ней:
— Ну, Маничка[393], в воскресенье первое оглашение, не поздно, откажись!
Маничка, очень миленькая девушка, зарделась и объявила, что поздно отказываться, так как приданое готово. Весело посидели, и я стал собираться домой. Солодов попросил подождать минутку, возвратился и пригласил в кабинет. Я понял, что возникает вопрос о гонораре. Мысленно решил, если спросит сколько — отказаться от гонорара, ибо взять пустяки не стоит, а определить приличную сумму не за что. Но Солодов подал мне конверт и … «позвольте вас обнять». Конверт тощенький. Распрощались. Вышел на улицу и сейчас же вынул конверт — любопытство охватило. В конверте оказался чек, как я рассмотрел у тусклого провинциального фонаря, на 1000 рублей. Гонорар за прогулку в управу и к священнику приличный, хотя не соответствовал большой радости семьи Федора Николаевича.
Дома взял чек, чтобы переложить в бумажник, и охнул: 10 000 рублей! По тем временам деньги немалые. Получил и я шалый гонорар!
Дня через три Петров по телефону:
— Спасибо, дорогой, что уладили здесь крайне для меня неприятную историю, но в точности не знаю, как вы устроили.
Рассказал.
Петров:
— А ведь признаюсь, что совсем упустил эту простую возможность. Не знал, что такого рода удостоверения достаточны для вступления в брак. А я думал получить консисторское свидетельство, в котором не было бы помещено «происхождение». Ну, еще раз большое спасибо! Надеюсь, Солодов уплатил вам приличный гонорар?
— Пожаловаться на гонорар не могу.
— До скорого!
Анна Ивановна Туроверова
В 1886 году в Ростове-на-Дону заведовал третьим участком судебный следователь Коссобудский, нелюдимый, казавшийся суровым поляк[394]. Я как-то рискнул пойти к Коссобудскому для выяснения вопроса об освобождении заключенного из-под стражи. Коссобудский сам открыл входную дверь и, увидев меня, не пустил войти в переднюю, сурово спросил:
— Что вам нужно?
Ответил, что по делу Лещинского. Коссобудский крикливо:
— Вам должно быть известно, что никаких деловых разговоров со следователем вы не вправе вести как адвокат, — и хлопнул дверью, даже не сказав до свидания.
Я был удивлен, когда спустя месяца три после описанного приема увидел в моем кабинете Коссобудского:
— А я к вам с просьбой по делу дамы, преданной суду и находящейся в тюрьме.
Очень мне хотелось спросить его: а следователь может вести деловые разговоры с адвокатом? Но я, конечно, этого не сделал.
— Так вот, — продолжал Коссобудский, — обвинение тяжелое и грязное. От преданной суду отвернулись ее муж, родные, знакомые. Она совершенно покинута и одинока. Ее жаль, втянута в дело по легкомыслию и по стремлению иметь наряды, блистать в обществе, и я прошу вас принять защиту. Она обвиняется в сбыте фальшивых кредитных билетов со знанием подделывателей и переводителей[395]. Компания, в которой Туроверова очутилась, подлая, и надо удивляться, как молоденькая женщина из хорошей среды, воспитанная, жена офицера, жившая в патриархальном Новочеркасске, попала в шайку бандитов. Платить за защиту она не может, и я вас прошу помочь ей.
Ясно было, что пан Коссобудский, производивший следствие, засадивший в тюрьму хорошенькую барыньку, увлекся ею, долг свой судейский выполнил честно, а теперь желает помочь и хлопочет о защите.
— Охотно сделаю возможное, — ответил я, — но должен познакомиться с делом и тогда решу, могу ли принять защиту.
Коссобудский воззрился на меня и скрипучим голосом спросил:
— А ежели Туроверова имела бы средства заплатить за защиту, то ведь вы бы приняли защиту?
— Видимо, господин Коссобудский, вы совершенно не разбираетесь, насколько велики обязанности защитника и как мало он находится в зависимости от гонорара, — ответил я. — По-вашему выходит, что принять защиту без вознаграждения можно не рассуждая и даже не знакомясь с делом, а если предлагают вознаграждение, то из корысти защитник принимает всякое дело. Мало же вы знакомы с деятельностью сословия присяжных поверенных. Или, может быть, вы такого мнения о моей деятельности?
Пан сконфузился, раскашлялся:
— Да нет, вы меня не поняли, или я плохо выразился. Мне не приходилось до сего обращаться по делам к господам защитникам. Я не хотел вас обидеть. Ведь я же пришел просить вас помочь одинокой беззащитной женщине…
— Она беззащитной не останется. Она вправе просить о назначении ей защитника, — сказал я. — Если же она желает, чтобы я ее защищал, то пусть напишет мне, тогда буду у нее, познакомлюсь с делом и от защиты не откажусь, потому что у нее нет средств для уплаты вознаграждения. Пойти же по вашему приглашению считаю неудобным. В интересах Туроверовой вы находите, что я окажу ей помощь, о чем скажите ей, и она должна меня пригласить, хорошо зная, кого она приглашает, иначе могут возникнуть недоразумения.
Коссобудский был несколько смущен. Он понял, что все его поведение в данном деле, манера разговаривать и отношение к защитникам были по меньшей мере бестактны. Таковы в большинстве были следователи того времени.
— Хорошо, — сказал он, — я сделаю по вашему указанию и еще раз прошу вас принять защиту, ибо уверен, что вы справитесь с этим неприятным делом и Туроверову оправдают. А на меня не сердитесь.
Распрощались.
Вскоре я получил письмо Туроверовой и отправился в тюрьму на свидание. Туроверова оказалась весьма миловидной женщиной двадцати шести лет. От волнения не могла дать нужное мне объяснение, пришлось ее успокаивать. Всплакнула и причитала, как простая русская баба:
— Пропала я, совсем пропала, хоть бы смерть пришла…
Успокоил ее немного и прочел обвинительный акт.
В Ростове-на-Дону трое «бывалых людей» занялись подделкой кредитных билетов, организовали мастерскую в собственном доме одного из участников. В компании был хороший гравер. Когда получились первые оттиски трехрублевых, то они оказались настолько хорошо сделаны, что сбыт их пошел легко. Тогда предприятие расширили и стали печатать десяти- и пятирублевые, подготовляя печатание сторублевых. Вскоре в банках обнаружили фальшивые кредитки в пачках, как обычно складываются, по 100 рублей пачка. Спускались фальшивки осторожно. Так, пачка трехрублевых на 100 рублей, среди тридцати трех бумажек не более десяти фальшивых. Довели до сведения сыскной части полиции, но несколько месяцев сбытчики не были обнаружены, а так как кассиры стали внимательно осматривать трехрублевки, то вскоре задержали двух-трех человек, сдававших деньги в банк, но эти лица были вне подозрения. Они были приказчиками оптовых магазинов, кассиры которых отправляли выручку в банк на текущий счет фирм через этих лиц. Вскоре фальшивые кредитки были обнаружены в Новочеркасске. С жалобой обратились казаки разных станиц и особенно калмыки[396]. Полицмейстер Новочеркасска[397] лично занялся розыском. Город Новочеркасск невелик, и слежка там была нетрудна. В базарные дни, когда привоз из станиц большой, полицейские в штатском платье следили. Одна покупательница, по наружному виду прислуга, купила птицы на 15 рублей, дала две десятирублевки и получила 5 рублей сдачи. Сыщик обратил внимание на большую покупку и выследил, куда ушла покупательница с птицами. Помогал ей перенести покупку нанятый ею на базаре человек. Сыщик возвратился на базар к продавцу птицы, рассмотрел бумажки, данные за пятнадцатирублевую покупку, не обнаружил подделки, но пошел с продавцом в казначейство, где кассир нашел обе десятирублевки поддельными. Успокоив продавца, что его деньги не пропадут, и чтобы он не поднял шума, не искал покупательницы, сыщик пошел с продавцом к полицмейстеру, который отдал казаку 20 рублей и приказал никому ничего не говорить. Женщина, купившая птицу, жила в доме хорунжего Туроверова, который в это время был на службе в Польше. Полицмейстер назначил слежку за домом Туроверова и установил, что кроме жены Туроверова и двух ее пожилых родственниц в доме живет одна прислуга Туроверовой. Так как такое количество птицы могла купить по местным условиям только торговка птицей, то полицмейстер, заинтересовавшийся необыденным для тихого Новочеркасска делом, окружил живущих в доме Туроверова тщательным наблюдением, особенно по вечерам, для чего один из сыщиков поселился недалеко от дома Туроверова. Замечено было, что в дом часто ходит молодой человек, оказавшийся по дознанию служащим в местной парикмахерской Андреем Шаповаловым. Два раза он входил в дом вечером с объемистым пакетом, а выходил без оного. Госпожа Туроверова в течение двух недель ездила пять-шесть раз в Ростов, но проследить, к кому и зачем ездила, не удалось.
Вскоре в Новочеркасск было сообщено, что в станице Константиновой[398] появились поддельные десятирублевки. Они были обнаружены у казака-барышника, получившего 310 рублей за проданных лошадей. Фальшивых оказалось 140 рублей. Купил лошадей ростовский извозчик. Его разыскали, но при обыске у него обнаружили 95 рублей хорошего достоинства, а по поводу 310 рублей он дал указания, что собирал их в течение полутора лет, зарабатывая извозом на четырех выездах более 30 рублей чистыми в месяц на каждую лошадь. Собираемые деньги он обменивал на бумажки при покупках в лавках и на базаре.
Однажды вечером сыщик дал знать полицмейстеру, что парикмахер вновь вошел в дом Туроверова с пакетом, и тогда полицмейстер решил задержать парикмахера при выходе из дома и доставить в полицейское правление для допроса по поводу его посещений дома Туроверова и приносимых пакетов, которые он оставляет в доме. Задержанный дал сбивчивые объяснения, растерялся, сказал, что ходит в дом как парикмахер причесывать госпожу Туроверову и что пакетов не носил. При обыске у него нашли в бумажнике 150 рублей, которые были признаны фальшивыми, а в квартире было обнаружено около 600 рублей трехрублевыми, которые также оказались фальшивыми, и письмо на его имя, в котором сказано: «Передай барыне посылочку, за которой, может быть, заедет Вася. Не гони. Твой Николай».
В ту же ночь полиция пришла в дом Туроверова. Хорунжий Туроверов служил в Западном крае и наезжал изредка в Новочеркасск. Увидав полицию, Туроверова взволновалась и стала умолять не губить ее. При обыске у нее нашли пакет с фальшивыми кредитками, а в ее записной книжке были записаны цифровые расчеты на небольшие суммы и несколько записей шифрами.
Записи шифрами оказались фамилии и адреса главарей шайки и пособников. Туроверова была арестована, а затем были разысканы остальные деятели и найдена фабрика, находившаяся в Нахичевани в скромном домике, где официально помещалась слесарная мастерская. Граверная работа и краски [были] признаны хорошего качества, и только бумага могла обмануть малосведущего человека.
Задержаны были девять человек. У Туроверовой хранились деньги. Ей доверяли, сбытчики обращались к ней «за товаром». Она вела записи и получала за работу проценты. И сама она изредка сбывала немного денег в магазинах в Ростове, покупая для себя разные вещи. Соблазнил ее на это дело парикмахер, знакомство с которым началось как с клиенткой, которую он причесывал. Парикмахер Андрей поселился в Новочеркасске в то время, когда он состоял уже в шайке фальшивомонетчиков, в расчете, что в тихом Новочеркасске легче укрыться, иметь склад денег. Легкомысленная, мало знающая жизнь Туроверова вначале «шутила», а затем ее опутали, и она покатилась… Возилась она с шайкой около пяти месяцев, получала пустые суммы, сулили ей в будущем богатство.
Защиту принял. Жаль мне было этой глупенькой провинциалочки. Никто из родных не хотел помочь ей. Муж, приличный скромный казак-офицер, написал ей в тюрьму о причиненных ему страданиях, о разбитой жизни, но изменить что-либо не может, ибо женщина из шайки мошенников, попавшая в тюрьму, «не может быть женой честного человека».
Потянулись недели ожидания дня слушания дела. Я был раза два-три в тюрьме. Во время одного из свиданий Туроверова спросила, какое наказание грозит за совершенное преступление на случай обвинения. Я не мог скрыть и сказал: каторга. Туроверова впала в обморочное состояние, и пришлось вызывать врача для оказания помощи.
Дело было назначено к слушанию, и я начал лихорадочно готовиться и волноваться. Очень уж молод я был тогда, еще не обстрелян — и такая ответственная защита. Странно, что в большом Ростове не было защитника по делам уголовным старше меня, с бо́льшим опытом и знаниями. Пригласить из другого города поверенного не было средств.
На скамью подсудимых сели девять человек. Туроверова была девятой. Тяжелое было зрелище: четверо подсудимых с большим уголовным стажем, трое мелких жуликов, ничтожный человечек-парикмахер и окончившая Донской институт[399] дочь казака, статского советника, чиновника, жена офицера, миловидная, изящная молодая женщина. Много свидетелей, эксперты, пять защитников.
Потянулось дело. Некоторые подсудимые совершенно отрицали свое участие в деле, другие оговаривали друг друга, иные не считали себя участниками в шайке, сознались только в покушении на сбыт без знаний подделывателей и переводителей. И лишь Туроверова ответила на вопрос о виновности:
— Да, виновата, — и грустно-прегрустно заплакала.
На предложение председателя рассказать, в чем она признает себя виновной, Туроверова показала о своем знакомстве с парикмахером. Она не оговаривала его всецело, не обвиняла его одного в соблазне, а казнилась, признав свое глубокое легкомыслие, вследствие которого выпытывала у Андрея, как можно получить много денег, когда он об этом намекнул. Мало знала еще двоих, а остальных видит впервые. Потянулось дело. Бились защитники, поддерживая показания своих подзащитных, а я и Туроверова остались в тени. Мало задавал я вопросов свидетелям, а Туроверова на редкие вопросы председателя и прокурора давала правдивые краткие ответы. Присяжные заседатели, как я заметил, как-то конфузливо относились к Туроверовой. Им точно неловко было судить молоденькую хорошенькую барыню. Суд разрешил огласить письмо мужа Туроверовой, о котором я упомянул выше. Туроверова разрыдалась. Присяжные опустили головы. Установили, что отец и мать Туроверовой скончались года за два до возникновения дела. Словом, жалость к Туроверовой нарастала, а покорная правдивость ее показаний имела большое значение для присяжных.
На третий день в двенадцать утра закончили судебное следствие, а в четыре часа дня начались речи. Обвинитель привел основательные доводы, разбивавшие попытки моих товарищей доказать, что некоторые обвиняемые совершенно не причастны к делу, а другие покушались на сбыт денег без знания подделывателей. Характеристика подсудимых была для них печальная. Не пощадил обвинитель и Туроверову:
— Когда Туроверова, — сказал он, — сбывала фальшивки, обирала доверчивых людей, то улыбалась, а когда попалась, то пытается разжалобить вас слезой. Не верьте, господа присяжные заседатели, ее слезам. Это даже не раскаяние. Она попалась с поличным, отрицать вину не было возможности, сорвалось преступное дельце, обещавшее золото, и остается только плакать, авось поможет.
Мне пришлось говорить последним. Суд решил закончить дело, несмотря на поздний час. Защищал с большим волнением. Признав совершенное Туроверовой, я шаг за шагом проследил, как втянули ее в дело и как легкомысленно, совершенно потеряв волю над собой, она пошла за компанией и окунулась в чуждую ей среду, участвуя в совершении тяжкого преступления. Говорил, конечно, как Туроверова уже покарана, как разбита ее жизнь. Словом, приходилось «выплакивать оправдание».
Последнее слово Туроверовой было очень трогательно. Между прочим, она сказала:
— Быть может, я еще мало пострадала, тогда покарайте меня.
Томительно было ожидание решения присяжных заседателей. В два часа ночи присяжные заседатели объявили вердикт. Все мужчины осуждены без снисхождения. Туроверова оправдана. Суд удалился для совещания. Туроверову поздравляли мои товарищи по защите, подошел и Коссобудский ко мне, поблагодарил. К Туроверовой не подошел.
На следующий день ко мне пришла Туроверова. Опять поплакала, благодарила и советовалась, что делать ей и как начать жить, вправе ли она возвратиться в дом мужа, которого она горячо любила, и еще многие вопросы просила меня ей разъяснить, так как сама разобраться не может. Оставить ее нельзя было, ибо действительно ей не к кому было обратиться. Родственницы, жившие при ней, ушли, и она даже не знала, что делается в доме и где муж в настоящее время. Она умоляла меня поехать с нею в Новочеркасск. Капитал ее составлял около ста рублей, хранившихся с небольшими ценными вещами в тюрьме и выданных ей при освобождении.
Поехал с нею в Новочеркасск. В ее доме оказалась бывшая прислуга, которая по вызову не явилась в суд по боязни. Мужа не было. Он присылал прислуге все время (одиннадцать месяцев) жалованье и на содержание. За домом следил также родственник мужа. Туроверова несколько успокоилась. Я решил написать мужу, что выполнил. Изложил ему подробности дела, все пережитое его женой, сослался на ее отношение к нему. Получилась вторая защита пред строгим единоличным судьей. По моему совету Туроверова также послала мужу теплое, полное любви письмо и умоляла о прощении.
Через несколько дней приехала Туроверова, сияющая, счастливая. Муж телеграфировал: «Отдохни, успокойся, надо восстановить жизнь. Ходатайствую об отпуске, приеду». Я получил от Туроверова письмо, полное благодарности. Оказалось, что его родственник следил за ходом дела, был на суде и подробно обо всем сообщал в течение всего времени. Недели через три ко мне приехали супруги Туроверовы. Теплая благодарность. Меня уговорили получить гонорар. Они решили оставить пока Новочеркасск и уехать на место его службы.
— А время исцелит, забудется горе, — сказал он, — возвратимся домой.
Пообедал с ними дружно. Больше не встречал их. Надо полагать, в Новочеркасск не возвратились.
Израиль Шендеров
Шендеров считался местным богачом. До введения казенной винной монополии у него были водочные склады и кабаки в Ростове и в округе[400]. Когда «монополия казны» изъяла эту отрасль из частного оборота, Шендеров широко занялся ссудами по закладным и по векселям. Ростовщиком нельзя было его считать, ибо он взимал невысокие проценты, но был очень требователен при выдаче ссуд, обставляя их большими гарантиями и неустойками на случай неплатежа в срок. Человек он был угрюмый, мало говорил, скупой до неистовства, нелюдимый, и его в городе не любили. Высокого роста, сутулый, рыжеватый, скуластый, большой рот всегда сжатый, обезьянья челюсть, лысая большая голова, глаза закрыты светло-дымчатыми очками, ходил медленно, точно крадучись, — такова была фигура ростовского богача Израиля Шендерова. Семья у него была небольшая: забитая бессловесная жена, дочь и сын[401]. С родными своими общался редко, и они его не любили. Говорили, что он очень любит сына. В то время мальчик подрастал.
Для своих банковых операций Шендеров не имел служащих, а сам все нужное делал. Для хождения же по делам судебным приспособил бывшего писца нотариуса. Молодой еврей стал «присяжным поверенным Шендерова», как его прозвали. Спорных дел не было, а производить взыскание по векселям и по закладным — занятие несложное. Шендеров и в этом отношении устроился весьма дешево и удобно, а главное, не имел дел с «этими аристократами», как он называл присяжных поверенных.
Как-то я был в суде (наш суд был в Таганроге) в «несудебный день». Народу было мало. Я знакомился с уголовным делом. В комнату, где я занимался, вошел взволнованный поверенный Шендерова (забыл его фамилию) и обратился ко мне с просьбой «по очень серьезному делу». Я не был с ним знаком.
— Что вам угодно?
— Очень прошу вас, помогите мне, — сказал он. — В суде производится дело по разверстке денег между кредиторами Переселенкова. Я тоже представил прошение на большую сумму. Сегодня истекают сроки, а мне сказали в канцелярии, что я неправильно сделал и что мое прошение останется без удовлетворения. Дела в суде нет. Оно у члена суда Орема, и я вас прошу, помогите мне.
— Но ведь вы, насколько знаю, ведете дела Шендерова, — сказал я. — Значит, это дело не ваше, а Шендерова, и вы предлагаете мне принять это дело к производству? Имеете ли вы по доверенности право передоверия и какая сумма иска?
— А может быть, не нужна вам доверенность и вы мне только скажете, что надо сделать? — уклончиво ответил «поверенный».
— Этим я не могу заняться, а могу принять дело по доверенности.
— Как же это сделать? Дела же нет в суде?
— Я пойду к члену суда Орему, возьму дело, и мы рассмотрим, когда буду иметь доверенность, — ответил я.
«Поверенный» увял, вздохнул и сказал:
— Цена моей претензии около двенадцати тысяч рублей. Доверенность могу сделать, надо спешить, потому что уже двенадцать часов. А сколько вы возьмете вознаграждение?
— Пятьсот рублей!
У «поверенного» перекосило рот и от перепуга галстух сам развязался.
— Как пятьсот рублей! Вы шутите?
— Я с вами не шучу. Господин Шендеров может уплатить требуемое. Мне придется потратить день.
— А если срок уже пропущен и уже поздно? — спросил поверенный.
— В этом случае ограничусь за просмотр дела ста рублями. Внесите мне пятьсот рублей, и я в таком смысле дам вам расписку.
— Но у меня нет с собой таких денег. У меня всего рублей сто пятьдесят, и я не знаю, захочет ли мой доверитель нести такой большой расход.
— Эти ваши соображения меня не касаются. Но чтобы облегчить вам уплату, ограничусь получением ста пятидесяти рублей наличными и вашей личной распиской на триста пятьдесят рублей.
Он пытался торговаться, но я оборвал разговор. Потоптался, бедняга, и согласился.
Послал его к нотариусу совершить на мое имя специальную доверенность только по указанному делу, велел ее доставить мне в квартиру члена суда Орема, где буду читать дело.
С Ф. К. Оремом меня связывали давнишние отношения. Он состоял председателем коммерческого суда до прекращения деятельности этих судов. Будучи гимназистом, я посещал дом Орема как товарищ его брата, а когда стал адвокатом, то стал добрым знакомым Фердинанда Карловича.
Пошел к Фердинанду Карловичу, рассказал ему, в чем дело. Он еще не рассматривал производства. Я остался у Фердинанда Карловича обедать и расположился знакомиться с объемистым томом. Запыхавшись, прибежал «поверенный» с доверенностью на мое имя. Увидев злосчастное для него дело в кабинете члена суда и меня «около дела», он с благоговейным трепетом спросил:
— Ну что, как? Есть надежда?
Сказал ему, что еще не разобрался в массе бумаг и определений суда (по делу состоялись несколько заседаний), что мне придется остаться до вечернего поезда, что все необходимое сделаю и что встретимся на вокзале.
Прочитав заявления Шендерова, нашел, что сумма требования исчислена неправильно, во вред Шендерову, что не внесены сборы согласно постановлению суда и, в сущности, сроки пропущены, но не было заседания, в котором это обстоятельство было бы установлено. Все необходимое я сделал, подал дополнительное заявление с исчислением. Орем пометил подачу. Благодаря моим действиям около 4000 рублей были Шендерову спасены. Вечером встретил на вокзале служащего Шендерова, объяснил ему, в чем дело, и сказал, что мне придется быть в заседании суда, когда будет слушаться дело, и еще раз до этого рассмотреть проект расчета, который составит член суда. Расстались.
На следующий день ко мне пришел Шендеров, с которым я не был знаком.
— Скажите мне, пожалуйста, что у меня приключилось с делом Переселенкова.
Объяснил ему происшедшее.
— За что же вы требуете пятьсот рублей? — грубовато спросил Шендеров.
Ответил, что не требую, получаю по условию.
— Но какой же это был труд? За «прочесть дело» — пятьсот рублей?
Хотелось выгнать его, но, памятуя необходимость быть сдержанным, терпеливо пояснил, что потерял день, не был на вечернем приеме у себя и должен еще раз быть по этому делу в суде; что если бы я или другой поверенный не сделали всего необходимого, то претензия его, Шендерова, была бы устранена и он потерял бы 4000 рублей. Он, благодаря исправленному мной расчету, получит на 4000 рублей больше.
— Ну хорошо, — сказал Шендеров, — благодарю вас, но вы уступите и получите всего двести рублей. Ей-богу, это довольно.
Объяснил ему, что он совершенно не думает, о чем говорит, что торговаться мы не можем, и просил прекратить бесцельный разговор.
Шендеров встал, как бы собираясь уходить:
— А что, — сказал он, — если не заплачу? Мой служащий не имеет права за меня обязываться, такой доверенности я ему не дал.
— От вас ничего не требую. От вашего имени ваш служащий не дал мне обязательства, а выдал расписку о платеже лично от себя, почему он и заплатит. Но имейте в виду, что за мои действия и без расписки суд присудит с вас требуемую сумму, — добавил я. — А затем до свидания, так как я занят.
— Я вовсе не пришел с вами ссориться, — сказал Шендеров, — и не знаю, почему вы обиделись и почему не имею права просить вас взять меньше.
— Считаю наш разговор законченным, — сказал я.
К удивлению моему, Шендеров вытащил объемистый бумажник, отсчитал 350 рублей, взял расписку с моею надписью, не простился и ушел.
«Поверенный» при встрече весело мне кланялся. Прошло несколько месяцев, и Шендеров с «поверенным» почтили меня посещением. Хорошо помню, что был вечер пятницы.
Шендеров:
— Я купил дом наследников Дробянина. Вашему доверителю причитается по закладной пятнадцать тысяч рублей. Так как мне нужна купчая[402] возможно скорее, то я внес пятнадцать тысяч рублей нотариусу Бабицкому для выдачи вам. Вас прошу написать сейчас прошение о снятии запрещения, а я вам дам квитанцию нотариуса. Ваш доверитель сказал, что все нужное сделаете вы и чтобы вам отдать деньги, а вы дадите мне прошение о снятии запрещения.
Ответил, что этого не могу сделать, так как квитанция нотариуса — не деньги.
— Как, что такое? — вопросил Шендеров.
— Вы вольны доверять нотариусу пятнадцать тысяч рублей, а я не вправе. За долги нотариуса государство не отвечает[403]. Нотариус имеет в суде залог три тысячи рублей и только этой суммой отвечает за долги по службе. Если нотариус скоропостижно сегодня ночью умрет и в кассе денег не окажется, то будете иметь дело с наследниками. Расписку, значит, не приму. Завтра я в Новочеркасске, в понедельник в Таганроге, почему во вторник сделаю необходимое. Но вы имеете возможность обойтись без моего личного участия. Внесите все следуемое моему доверителю по расчету в депозит суда, и старший нотариус купчую утвердит.
Шендеров несколько вышел из своего угрюмо-равнодушного настроения и спросил:
— Как же это? Мы всю жизнь доверяем нотариусам и, слава богу, не теряли.
— Я вам пояснил. Вы доверяете, а я не доверяю. Многие вносят нотариусу платежи для третьих лиц, и это незаконно. Суд с этим не считается, ибо закон знает только «взнос денег в депозит суда».
— А ты, — обратился Шендеров к своему поверенному, — этого не знал. Бабицкий — старик, может умереть, на мое счастье, сегодня. Значит, надо бежать сейчас за деньгами. Не везет мне с вами, господин Волькенштейн. Будьте здоровы.
В суде потом рассказывали. Шендеров, несмотря на вечерний час, пошел к нотариусу, которого не оказалось дома. Супруга нотариуса сказала, что он в клубе. Шендеров пошел в клуб, а нотариуса там не оказалось. Помчался опять к нотариусу. Супруга удивлена, что мужа в клубе нет, и направила Шендерова к провизору Лапицкому, и если его и там не окажется, то просит Шендерова сказать ей. У Лапицкого не оказалось нотариуса, о чем Шендеров сообщил супруге. Тревожную ночь, надо полагать, провел Шендеров и в контору нотариуса явился первым клиентом. Сердито встретил его нотариус, который, не зная о похождении Шендерова, солгал супруге, что засиделся в клубе, и получил от супруги «клуб».
— Почему вы меня разыскивали ночью и беспокоили мою жену? Случилось что-либо у вас экстренное?
Утомленный Шендеров ответил:
— Господин Волькенштейн не принял вашей квитанции, и я хотел получить обратно мои деньги.
— Что ж, вы боялись, что я сбегу?
— Этого я не боялся, но могло же случиться несчастье, все под Богом ходим.
— Я не просил вас оказывать мне доверие, и если бы я скоропостижно скончался, моя жена уплатила бы вам внесенные деньги.
Во вторник я был приглашен в контору нотариуса для расчета. Шендеров криво мне улыбнулся:
— А вы были правы! Это же черт знает что такое — люди несут деньги нотариусам и не знают, что рискуют. Хорошие порядки!
Опять долго не встречал Шендерова и без удовольствия увидел сутулую неприветливую фигуру в кабинете.
— А я к вам и уже знаю, что буду иметь неприятности, — сказал Шендеров.
— Вы бы пошли к другому адвокату, если вам «не везет» со мной.
— Нет, значит, моя судьба такая. Извините, чтобы не было недоразумений, сколько должен уплатить вам за визит?
— Таксы нет, зависит от того, что должен буду для вас сделать и насколько серьезна консультация.
— Я имею, — сказал Шендеров, — вторую закладную на большое имение, которое заложено по первой закладной в Харьковском земельном банке[404]. Мне сказали, что залогодатель не уплатил банку процентов и что имение продается с торгов. Так что я должен делать с моей второй закладной?
Я не мог не улыбнуться:
— А знаете, господин Шендеров, можно думать, что я назначен нарушать ваш покой и «пугать» вас. Должен огорчить вас: если торги уже состоялись, то вы потеряли ваши права по закладной на имение, ибо в силу устава — а это закон — банк совершенно не считается с другими закладными на имение. Торг может состояться, имение может быть продано за долг банку, и остальные закладные останутся без удовлетворения. Этим иногда пользуются, и заинтересованные лица следят за торгами.
Шендеров побледнел и дрожащим голосом спросил:
— Я же из окружного суда получал извещение в таких случаях и предложение — не желаю ли оставить имение за собой.
— Да, таков закон, в интересах залогодержателей, для торгов в суде, а для земельных банков, как я вам пояснил, существует другой закон[405]. Держатели второй закладной или последующих обязаны в своих интересах явиться в банк на торги, и если не явятся торгующие, которые дадут надбавку сверх первой закладной банка, то могут оставить имение за собой — купить его и согласиться с банком об условиях погашения первой закладной.
— А как же я могу знать, когда будут торги и вообще продается ли имение? — спросил Шендеров упавшим голосом.
— Это предусмотрено. Вы могли подать заявление банку об уведомлении вас о торгах, представив для этого установленный сбор. Вы могли выписывать издающиеся банком сведения о торгах на имения или же справляться от времени до времени у местного агента земельного банка, который получает объявление о продажах.
— Боже мой, почему же нотариус мне не сказал об этом? Быть может, мой капитал уже погиб?
— Знает ли нотариус этот порядок — не знаю, но ведь и вы его не спрашивали. Совершая сделку, должно знать узаконения, предусматривающие таковую, или спрашивать сведущее лицо.
— Быть может, надо ехать немедленно в Харьков?
— Нет, идите к агенту, узнаете у него. Если торги назначены, то вы должны ехать в Харьков, взять с собой определенную сумму денег.
— Я приду к вам сказать, что случится и что узнаю.
В тот же день он возвратился ко мне и сообщил, что торги состоятся через неделю. Разъяснил ему положение дела и посоветовал ехать в Харьков накануне торгов. Шендеров спросил, не следует ли пригласить меня поехать с ним, так как он опасается, как бы не попасть в беду. Но я нашел ненужным ехать и порекомендовал ему поверенного в Харькове. Вторая закладная Шендерова была в сумме 35 000 рублей. Возвратившись из Харькова, Шендеров сообщил, что имение было снято с торгов, так как недоимки были погашены в день торга, и что, несомненно, залогодатель полагал, что Шендеров пропустит торги и вторая закладная погибнет. Шендерова просветили в Харькове по данному вопросу, и он обеспечил себя на будущее.
Но судьба Шендерова не оставляла его в покое, и он вновь очутился у меня по действительно трагическому случаю.
Года два не встречал Шендерова. Явился он ко мне в своем обычном виде, даже платье как будто не менял.
— А у меня большая неприятность. Всю жизнь оберегал себя, никогда не совершал чего-либо незаконного и попал в беду по своей вине. Экономил, обходился без настоящего поверенного… Прочтите, — подал он мне бумагу, оказавшуюся обвинительным актом.
Шендеров был предан суду с участием присяжных заседателей по обвинению в двойном требовании. Он дал местному обывателю 5000 рублей по закладной на срок три года и, в обеспечение исправного платежа, получил от залогодателя на 5000 рублей векселей. Имение в течение трех лет значительно обесценилось вследствие новых соседских построек, и закладная не была в срок погашена. Тогда служащий Шендерова, его поверенный, предъявил иск по закладной и единовременно предъявил иск по векселям. Ответчик заявил обвинение в двойном требовании, и дело возникло у судебного следователя. Шендеров не имел письменного доказательства о праве искать и по векселям на случай неплатежа по закладной. Двойное требование было установлено, так как Шендеров на допросе показал, что по векселям он не давал денег, а получил их в обеспечение долга по закладной. Следователь и прокурорский надзор нашли, что взыскание по векселям и наложение ареста на товары потерпевшего в лавке являются двойным требованием одного и того же долга по закладной.
На мой вопрос, почему он не обратился к поверенному, когда был привлечен к следователю, и допустил до предания суду по такому несомненному недоразумению, допущенному полуграмотным доверенным, Шендеров с грустью поведал:
— Когда, — сказал он, — я получил повестку следователя, то не придал особого значения. Мой двоюродный брат — житейски опытный человек, и я ему рассказал о вызове и допросе меня следователем и что я должен был внести пять тысяч рублей залога, иначе был бы арестован. Брат мне сказал: «Конечно, тебе надо обратиться к господину Волькенштейну, но он пойдет прямым путем и сделает все, что можно, а тебе не надо пережить такой позор и надо повернуть дело по-иному». Брат посоветовал обратиться к одному адвокату. Я пошел и рассказал, в чем дело. Этот адвокат нашел, что судить надо не меня, а моего поверенного, который не имел права распорядиться так векселями, почему он надеется добиться освобождения меня от преследования. Сговорились. Уплатил ему «хорошую половину» вперед. Он составлял разные бумаги, я подписывал, и вышло еще хуже, как мне сказал следователь на втором допросе: «Ваши жалобы оставлены без последствий, потому что, обвиняя вашего поверенного, вы признали незаконность его действий. Между тем вы передали векселя нотариусу для протеста, вы сами получили их с протестами и передали вашему адвокату для предъявления иска». И я понял, что если бы не жаловался и не писал бы о моем поверенном, что он виноват, то следователь, быть может, сам прекратил бы дело, считая его спором гражданским. Теперь поздно, и я должен перенести такой позор на старости лет.
И все же мне жалко стало этого мученика — рубль скаредничал, скаредничает, вся жизнь ушла и уходит для наживы, которою не пользуется. Потребности его минимальные, семья обеспечена, а он с каким-то сладострастием накапливает как можно больше денег. Сидел Шендеров с опущенной головой, я не нарушал его дум.
— Что же вы мне скажете, господин Волькенштейн?
— Не считаю ваше дело серьезным и надеюсь на благополучный исход. Важно, чтобы состав присяжных был городской, и добиться этого возможно будет. Прочту все производство, вызовем свидетелей, об этом поговорим. Не предавайтесь отчаянию; ничего позорного вы не сделали, никого материально не обидели, нечестного ничего не сделали, стали жертвой невежественного подпольного ходатая. Присяжные заседатели поймут сущность дела.
Шендеров немного оживился. Он, видимо, полагал услышать от меня иное заключение.
— Не любят меня здешние люди, не знаю, за что. Завидуют моим деньгам, что ли… Евреи будут радоваться моему несчастью, это я знаю твердо. Ну, Бог с ними.
Обусловил вознаграждение — Шендеров не возражал.
Через четыре месяца дело слушалось. Состав присяжных был благоприятным, могущие разобраться в деловых отношениях Шендерова с жалобщиком. Шендеров, несмотря на свое благосостояние, совершенно не привлекал общественного внимания, не имел положения в обществе, знали его в чрезвычайно ограниченном кругу, почему суд не заинтересовал кого-либо и не было заметки в местной газете.
На скамье подсудимых сидел угрюмый старик Шендеров, который обвинялся в желании получить вдвойне следуемые ему деньги. Судебное следствие пошло спокойно, деловито. Характерно было показание потерпевшего, который на мой вопрос, почему обесценилось его имение настолько, что он решил не платить по закладной, объяснил:
— Я выстроил дом в небольшом переулке, выходившем с одной стороны на Пушкинскую улицу, а с другой на Сенную. Положение этой улочки было хорошее. И вдруг со стороны Пушкинской некий Артамонов закрыл проезд, забрав землю от начала переулочка до моего дома. Я предъявил иск, судились более двух лет. Суды признали право Артамонова. Мы лишились главного выезда, почему мое имение обесценилось. Я не заплатил по закладной Шендерову пять тысяч рублей, а он стал взыскивать с меня по закладной и по векселям, которые я ему дал в обеспечение закладной. Мой доверенный заявил жалобу прокурору.
— Что ж, — спросил я, — уплатили вы что-нибудь?
— Нет. Дом обесценился, за него дают тысячи три.
— Вы живете в доме?
— Да.
— Ничего не платите?
— Не плачу.
— И по закладной не платите?
— Не плачу.
— Для чего вы дали векселя Шендерову?
— Обеспечил ими долг по закладной.
— Почему же вы возбудили уголовное дело?
— Да как же, когда он предъявил иск по закладной и по векселям?
— Но ведь вы говорите, что дом теперь оценивается в 3000 рублей. Значит, Шендеров вправе искать с вас еще 2000 рублей и проценты?
— Нет, не вправе, пока не будет известно, за сколько дом продан, а он не дождался и подал на меня по векселям.
— Но ведь он только подал и получил право на арест вашего имущества?
— Да, но он арестовал мое имущество.
Опускаю изложение остальных вопросов и ответы потерпевшего. Присяжные заседатели недоумевали, почему Шендеров, не получив по закладной денег, не получая проценты, когда имение обесценено, посажен на скамью подсудимых.
Поверенный Шендерова, развязный молодой человек, показал, что ему передано было взыскание по закладной, а когда он узнал, что имение обесценено и что ответчик намерен передать фиктивно свою торговлю, то, охраняя интересы Шендерова, предъявил векселя, данные в обеспечение, ко взысканию, чтобы наложить арест на лавку.
— А вы об этом говорили Шендерову?
— Не помню, я не считал это важным.
— Ваши действия оказались незаконными, и Шендеров предан суду. Почему же вы так поступили?
— Я полагал, что имею право.
— Вы — юрист?
— Я — «практический юрист».
— Где вы напрактиковались?
— Служил писцом у нотариуса.
— Когда жалобщик не уплатил процентов по закладной, какие документы вам передал Шендеров?
— Он мне передал закладную, а потом мне стало известно, что должник собирается фиктивно передать свою торговлю, и я нашел необходимым протестовать векселя, что Шендеров сделал, и я предъявил иск, чтобы помешать передаче лавки.
— В каком же положении дело о взыскании по закладной?
— Лежит без движения, потому что боюсь, чтобы опять не вышла неприятность.
Председатель:
— Жаль, что вы раньше не испугались. По какому праву вы ведете судебные дела?
— Я числюсь приказчиком Шендерова и выбираю приказчичье свидетельство[406], почему имею право ведения дел.
Председатель секретарю:
— Занесите эту часть показания свидетеля в протокол.
«Поверенный» увял.
Приступили к речам. Товарищ прокурора был сдержан, сослался на закон о двойном требовании, на ответственность Шендерова за действия его служащего и что незнанием закона защищаться не может. У меня был благодарный материал для защиты, который [я] использовал. В последнем слове Шендеров заявил, что доверял опыту своего поверенного, лично не вникал в его действия и за это достаточно пострадал, попав на скамью подсудимых. Председатель в коротеньком напутствии, между прочим, сказал:
— Нельзя не согласиться с соображением защитника о том, что существуют любители лечиться у знахарей, так же точно имеются любители вести свои судебные дела при посредстве «практических юристов». Знахари залечивают иногда насмерть, а практические юристы сажают доверителей на скамью подсудимых.
Совещались присяжные заседатели несколько минут и вынесли оправдательный вердикт.
Еще более сжал губы Шендеров, еще более согнулся и медленно ушел из суда. На улице Шендеров меня поджидал, поблагодарил и спросил, когда он может быть у меня. Распрощались.
Шендеров посетил меня, просил рекомендовать ему скромного юриста для ведения несложных дел. Я ему рекомендовал моего сотрудника.
Живого Шендерова больше не встречал, но, когда он умер, мне пришлось принять участие в последнем его земном «недоразумении».
Должен несколько удалиться от рассказа и коснуться бывшего положения еврейской общины в России. Ни государство, ни городские управления ни в чем не помогали материально еврейской общине, которая должна была сама изыскивать средства для содержания своих просветительных, благотворительных, богоугодных и других учреждений. Правительство установило так называемый «коробочный сбор» в пользу еврейских общин[407], но этот сбор был далеко недостаточен на покрытие расходов общины, особенно в больших городах с еврейским населением. Еврейская община состояла из прихожан синагог. Для примера возьму Ростов, в котором были две синагоги: большая хоральная и ремесленная[408]. Каждый из этих приходов имел свои специальные учреждения, но были и общие, как больница, училища, детские приюты и приюты для стариков, кладбище и другие. Для содержания этих общих учреждений расходовали «коробочный сбор» (сбор от резки скота, птицы и прочее) и главным образом добровольные пожертвования членов еврейской общины. Эти пожертвования, в сущности, являлись обязательными взносами на каждый год по заранее установленной подписке. Евреи, которые не состояли прихожанами синагоги, также считали себя членами общины и вносили свою лепту в кассу общины. Исключения были весьма редки. Были доходы из синагог — сбор за места. По разъяснению Сената, приобретенное право на место в синагоге считалось правом в недвижимом имении, почему право на место переходило по наследству, могло быть отчуждаемо и прочее. Купить место было нелегко, почему многие не состояли членами прихода.
Когда я стал практиковать в Ростове, то почел своею обязанностью заявить еврейской общине о желании платить в год 60 рублей. Затем с годами увеличивал мои платежи и довел их до 600 рублей в год. Еврейская община хорошо была осведомлена о приблизительной платежеспособности каждого и всемерно старалась собрать возможно больше средств, чтобы содержать многие учреждения. К чести еврейского общества, например, в Ростове была прекрасно оборудованная больница, считавшаяся настолько образцовой, что и христианское население стремилось лечиться в ней[409], родильный приют имени Гоца, детская больница имени Каменки, ремесленное училище, детский приют, начальные школы и многое другое. Все эти учреждения содержались на общественные средства, собираемые добровольными пожертвованиями и взносами.
Было в еврейской общине еще одно учреждение — «похоронное братство», имевшее большое значение в жизни общины. Смерть у евреев вызывает, кроме горя семьи, еще исключительную беспомощность окружающих. У христиан смерть не вызывает ужаса, как у евреев. Объясняется это религиозными верованиями[410]. У христиан найдутся близкие, которые обрядят покойного, обмоют, оденут и в гроб уложат, и если нужно, то близкие и на кладбище снесут. У евреев от смерти бегут. Никто не знает, как и что надо сделать, и лишь «хевре кадойше» (похоронное братство) призвано соблюсти ритуал и сделать нужное. Обычно выползают какие-то особенные евреи, которых мы не видим в повседневной жизни, и они являются хозяевами положения. Вы зависите от них, и «похоронное братство» ставит условия, которым приходится подчиняться. Но и это учреждение входит в ведение общины, которая избирает для сего особого старосту. По существующему у евреев обычаю похороны не задерживаются, хоронят без промедления. Надо полагать, что боязнь надругания, коим некогда подвергались и покойники-евреи, укоренила обычай торопливости.
Умер Израиль Шендеров, дали знать старосте «похоронного братства», которое решило взять за похороны 30 000 рублей. Сын, молодой человек, и жена покойного, удрученные смертью отца и мужа, поручили родным вести переговоры. Родные — те самые, которых Шендеров при жизни своей не очень-то жаловал, — возмутились, считая требование непомерным. Евреи на все лады обсуждали создавшееся положение. Большинство находили, что с Шендерова нельзя взять меньше. Создалось печальное положение: умер богач, тело его лежит неубранным, идет торг… Братья Шендерова[411] потребовали от старосты, чтобы «выбрать людей» для обсуждения цены за похороны, но Шая Рабинович, староста, спокойно сказал:
— На что тебе «люди»? Меня же выбрали «люди», и я уже совещался с людьми.
Тогда Шендеровы предложили старосте пойти ко мне, так как Шендеров мне доверял «серьезные дела». Сговорились со мной по телефону. Пришли староста Шая Рабинович, его помощник (кажется, Элькин), брат и двоюродный брат Шендерова.
Шендеров-брат возмущенно:
— Они требуют тридцать тысяч рублей. Это ж грабеж в белый день! Мы же не можем этого допускать, мы должны защищать интерес наследников — они же неопытные.
Шая Рабинович хладнокровно:
— Чего ты так волнуешься? Тебя же покойник пускал к себе редко, а когда ты разорился на керосине, то он тебе не помог рублем, а дал совет поступить на службу, если ты не способен «быть хозяином». Община имеет к покойному много претензий. Он был миллионер, а в общину давал сто двадцать рублей в год. Когда собирали на постройку больницы, то ему дали подписной лист, где люди победнее его записали три тысячи рублей и две тысячи рублей. Что же сказал покойник? «У меня сумасшедших денег нет», — и мы вымучили у него пятьсот рублей. Когда мы решили привести кладбище в порядок, то покойник отказался что-нибудь дать. Может быть, тебе еще что-нибудь рассказать?
Шендеров:
— Это к делу не идет. Таких денег не дадим. Возьмите десять тысяч рублей, а не то мы увезем тело из Ростова.
Рабинович:
— Ты же таки чудак, и мне смешно тебя слушать. Везите. Мы тогда набавим еще несколько тысяч, и та община тоже заработает. Не беспокойся, таких умников, как ты, общины еврейские давно знают. Ты, я вижу, мстишь покойному и хочешь его оскандалить. Ты лучше пожалуйся атаману[412] — так покойного повезет на дрогах полиция на кладбище, и мы его похороним около забора, и наследники получат к миллиону еще немного денег. Стыдись! Ты уже настроил сына покойного? Спасибо тебе не скажут, когда поймут твое попечение.
Шендеров:
— Что вы скажете, Лев Филиппович?
— Обыкновенно зажиточные люди в своих завещаниях, — сказал я, — оставляют на добрые дела какие-либо суммы денег. Многие желают увековечить свое имя добрым делом. Меня удивляет, что вы не нашли возможным дать добрый совет сыну покойного о необходимости защитить память отца. Слушая ваши резкие суждения «о грабеже», можно думать, что господин Рабинович или кто-либо другой ищут свою выгоду, а вы защищаете бедных сирот. Удивляюсь сдержанности господина Рабиновича и вашему намерению оскорбить покойного. В самой скромной семье стремятся прилично отдать последний долг покойному. Наследники Шендерова получат несколько десятков тысяч рублей годового дохода, а вы учите этих наследников торговаться у тела покойного и поднимаете неприличную историю. Думаю, что вам следует устраниться от опеки над взрослыми наследниками, если не находите возможным удовлетворить скромное требование общины. Сын покойного, быть может, не скажет вам спасибо за ваши странные заботы. Если произойдет скандал с похоронами, то виновником будете вы. Мое мнение, господин Рабинович, если немедленно не удовлетворят требования общины и будут продолжать торг — увеличить сумму и просить старосту синагоги[413] пойти к семье покойного и сообщить им, какое положение родные покойного создали «торгом».
Братья увяли.
— Когда дело идет о деньгах, то всегда можно торговаться, — сказал один из них.
— Ну, — сказал Рабинович, — уже скоро три часа. Вы услышали слово Льва Филипповича. Решайте, или я прекращаю с вами разговоры.
— Мы, — сказал Шендеров, — сейчас пойдем к наследнику и просим вас пойти с нами.
Рабинович согласился. Деньги дали, и Шендерова похоронили.
Не могу не упомянуть об отношении ко мне, когда умерла моя мать[414]. Пришел господин Рабинович, высказал соболезнование:
— Мы думали похоронить вашу мать рядом с местом, где похоронена жена Иосифа Филипповича (мой брат).
Я одобрил.
— Так вы больше не беспокойтесь о похоронах, все сделаем по-хорошему.
Через несколько дней я обратился к Шае Рабиновичу с просьбой учинить расчет. Заехал ко мне.
— Мы решили, — сказал он, — предоставить вам самому дать сколько находите нужным.
Я знал, что с присяжного поверенного Фронштейна взяли за похороны матери 2000 рублей, почему предложил эту сумму. Шая Рабинович категорически протестовал, нашел, что это много и «братство» обидится.
— Мы постоянно обращаемся к вам по делам общины, вы даете достаточно на все сборы, и мы не можем взять такую сумму.
Покончили на 1000 рублей.
Главным старостой общины вскоре был избран Абрам Моисеевич Гордон, мой клиент, и мне часто приходилось соприкасаться с делами еврейского общества вплоть до смутного времени. Сожалею, что не придется быть похороненным в Ростове, где покоится мой любимый брат, моя мать и много друзей. «Хевре кадойше» похоронило бы меня пышно!
Михаил Мисожников
В Ростове проживал пекарь Рахмиель Вионц, отличный пекарь. Его булки с маком, пеклеванный хлеб[415], медовый пряник и сласти на праздник «Пурим» славились и за пределами Ростова. Веселый человек был Вионц. Любил людей, любил шутки, тянулся к общественной деятельности, и к нему относились хорошо. Он сделался моим приятелем, жил недалеко от меня, встречались часто на улице и всегда находили, о чем поговорить. По-русски Вионц говорил адски, но не стеснялся и почему-то часто в разговоре употреблял выражение «концым-концом». У него было [немало] тяжелых переживаний, но он не унывал. Меня он встречал криком восторга:
— Дай Бог вам здоровья, Лев Филиппович! Иду себе и концым-концом встречаю вас. Сегодня у меня выпечка прамо на редкость. Так я говорю жене: надо понести до Льва Филипповича праник и калач с маком. Кушайте на здоровьечко.
Когда в его среде случалось судебное дело или нужен был совет, то он приводил ко мне людей, шумно меня приветствовал, начинал рассказывать, зачем пришел, и говорил смущенному еврею:
— Расскажи усе как отцу родному, и тебе будет помочь. Уж вы ему помогайте, Лев Филиппович, дай вам Бог здоровья.
Пришел ко мне Вионц со старушкой и мальчиком лет пятнадцати:
— Лев Филиппович, вы знали маклера Мисожникова? Ну, в лицо его знали. Умер, дай ему Бог на том свете… Это его единственный сын, а это бабка[416]. Так вот, история, и надо им помогать. Остался домик на Богатом (часть города), тыщи две стоит, так сосед судится, говорит, что Мисожников забрал его землю[417]. Они мои знакомые. Так мы пошли до Шаи Рабиновича, а он говорит, надо просить Льва Филипповича, что делать. Мальчик учится в техническое, а старуха ничего не понимает.
Утвердил я мальчика в правах наследства, Вионца назначил опекуном. Нашли судебное дело, которое мой помощник провел в суде и в палате. Решение состоялось в пользу наследника Мисожникова. Вионц торжествовал. Помощник получил судебные издержки и «праник». Забыл я об этом деле, забыл и фамилию Мисожникова. Прошло лет пятнадцать. Поехал я на защиту в Армавир, куда выезжал Екатеринодарский окружной суд. Председательствовал Зеленый Илья Семенович, бывший член Таганрогского суда, мой добрый знакомый. Встретились дружно, решили вместе пообедать. Слушавшееся дело было большое, дня на два. Защищали со мной трое местных поверенных. В составе суда был почетный мировой судья, фамилии его не расслышал. В два часа дня был объявлен перерыв, я зашел в судейскую комнату, где ко мне подошел почетный судья, сообщил, что судьи обедают у него и он просит меня запросто к обеду. Хозяин ушел раньше «распорядиться», а мы пошли все вместе. Зеленый назвал фамилию почетного судьи — Мисожников, местный делец, владелец чугунолитейного завода и большой любитель лошадей, содержит беговую конюшню, гостеприимный человек, хорошо угостит.
Дом Мисожникова — просторный особняк, прилично обставленный. Познакомились с супругой, вкусно поели, хорошо выпили. Зеленый «это дело» знал обстоятельно. Посидели приятно и решили зайти в гостиницу, где мы остановились, немного отдохнуть. Мисожников пошел проводить.
— А вы меня не узнали, — обратился он ко мне. — Прошло много лет. Вы мне когда-то помогли, когда я остался сиротой. Моим опекуном был Вионц.
Я вспомнил.
— Да, — продолжал Мисожников. — Когда мне исполнилось девятнадцать лет, я продал домик, расстался с милым смешным Вионцем. Попечителем моим был ныне покойный купец Сумцов. Через него продал домишко и в Ростов не возвращался. Служил на заводе в Екатеринодаре, крестился, женился. Моя жена из зажиточной семьи. Создал небольшой завод в Армавире, веду хлебное дело, состою председателем местного биржевого комитета, нажил средства, край богатый, дел много.
Порадовался успехам земляка и бывшего скромного клиента.
— Странно, что Вионц не говорил мне о ваших жизненных успехах.
— Он меня вычеркнул из своей памяти, — сказал Мисожников. — Ведь я крестился, и старый Вионц, вероятно, был глубоко потрясен этим «страшным событием», — улыбнулся Мисожников. — Я ему хотел поднести ценный подарок, но он категорически отказался, выругался, плюнул и сказал: «Я тебя больше не знаю, и ты меня забудь, счастья не найдешь». В Ростове бываю редко. Родных у меня никого не осталось и нет старых знакомых.
Бывал я в Армавире три-четыре раза в году, но с Мисожниковым не встречался.
В ноябре 1914 года ко мне пришла жена Мисожникова. Я ее не узнал — до того она осунулась и постарела. Нетрудно было догадаться, что она пришла ко мне не с обыкновенным судебным делом. Оказалось, что Мисожников сидит во Владикавказской тюрьме более восьми месяцев. Он, ее брат Кузнецов и служащий Колобов обвиняются в поджоге арендуемого крахмального завода с целью избавиться от убыточной аренды, в поджоге товаров с целью получения повышенных страховых убытков и в поджоге жилого помещения с целью уничтожить торговые книги и другие документы. Завод находился в округе Владикавказского суда, где не было суда присяжных заседателей. Председателем суда был некий Петровский, ставленник Щегловитова, малосведущий, ничтожный, выслуживающийся чиновник. Знал я его по недолгой его службе товарищем председателя в Ростовском суде, где он был до смешного слаб, председательствуя в делах с присяжными заседателями.
Чтобы иметь представление об этом господине, опишу его первое появление в заседании суда. Мы собрались в большом числе, чтобы увидеть вновь назначенного председательствующего. Вошел в зал заседания невзрачный человечек с ничтожным лицом. Как большинство людей маленького роста, он старался тянуться вверх. По наружному виду таких мелких фигурой людей именуют «шкаликом», «сусликом», «недоноском». Визгливо объявил заседание открытым и окинул [взглядом] скамью, на которой сидели присяжные поверенные и их помощники.
— Господин судебный пристав, — обратился дебютант, — сидящие присяжные поверенные явились по сегодняшнему делу?
— Нет, это места для господ присяжных поверенных.
Петровский:
— В суде нет мест для почетных гостей, и господа адвокаты могут занять места в публике, если им угодно. Потрудитесь очистить скамью.
Как член совета присяжных поверенных, я счел долгом вежливо объяснить, что со времени учреждения Ростовского суда, как и в других судах, отведены места для адвокатов, которые мы занимали.
Петровский:
— Прошу со мной не пререкаться и подчиниться моему распоряжению.
Мы не привыкли к такому обращению, почему шумно встали, кто-то громко сказал:
— Ну и тип!
Кто-то засмеялся, и все ушли из зала. Председатель суда был прекраснейший человек, Р. В. Самсон фон Гиммельштиерна. Пошел я к нему, рассказал. Рейнгольд Владимирович нахмурился:
— Этот господинчик, — сказал он, — по особому назначению, с ним будет возня.
Места наши отстояли, а Петровскому мы создали тяжелое существование. Мы протоколировали каждое его упущение, а их было много. Мы устанавливали его незнания процесса, подсиживали его, не прощали ему малейшего промаха, и все это проделывали деликатно, со ссылками на закон.
Петровский не унимался, и разгорелся скандал с влиятельным присяжным поверенным Севастьяновым, негласным председателем «Союза русского народа»[418]. Севастьянов мало практиковал, но обязанности свои защит по назначению точно исполнял. В день «казенной защиты» Севастьянов вел дело в гражданском отделении суда, почему немного замешкался и вошел в зал, когда судебный пристав докладывал, кто из вызываемых лиц по делу явился. Кроме Севастьянова защищали еще двое присяжных поверенных. Как только Севастьянов появился в зале и пробрался на место, Петровский спросил:
— Вы кто?
— Защитник такого-то, — спокойно ответил Севастьянов.
— Почему вы опоздали?
Севастьянов:
— Я не обязан отвечать на такой вопрос, который не имеет отношения к данному делу.
— Вы нарушаете порядок заседания, — крикнул Петровский.
— Нарушения порядка не произвожу, ибо тихо двигаюсь на свое место.
— Прошу не пререкаться со мной, иначе вынужден буду удалить вас из зала заседания.
— Что такое? — повысил голос гордый Севастьянов. — Меня удалить из зала?..
Петровский визгливо:
— Суд предлагает вам удалиться.
Севастьянов:
— Прошу занести в протокол, что председательствующий, не совещаясь с составом суда, без всякого повода удаляет меня, и занести также в точности весь мой разговор с председательствующим.
Севастьянов ушел. Дело пришлось отложить за отсутствием защитника, которого участвующие в деле защитники заменить не могли. Подсудимые пошумели. Севастьянов сейчас же подал мне заявление для передачи в совет о происшедшем и также заявление председателю суда. В совещательной комнате члены суда, как оказалось, не скрыли своего недовольства выходкой Петровского.
Недолго оставался у нас Петровский. Его назначили председателем Владикавказского суда, где, как мне передавали, он не злобствовал, угождая полоумному старшему председателю палаты Лагоде.
Познакомившись с делом Мисожникова, я убедился, что против него не было ни единой улики. Он очень редко бывал на заводе, которым всецело управлял Кузнецов, который, по словам некоторых свидетелей, говорил:
— Это не завод, а несчастье — хоть бы сгорел.
Один туземец показал:
— Сидел я на скамейке в саду во Владикавказе. Рядом сидели незнакомые мне люди, и один сказал: «Наш завод — разорение, его надо сжечь». А потом я узнал, что этот человек — Кузнецов.
Таких показаний было много. Приказчик Колобов, пьяный, вез со станции бидон с керосином. Свидетель спросил его:
— Что везешь?
Колобов ответил:
— Керосин, будем жечь завод.
Слабо установлено было, что завод давал убыток, и совершенно голословно утверждалось, что дела Мисожникова были очень запущены, из чего сделан вывод о попытке сжечь завод и получить страховой капитал. Но это слабое следствие представляло опасность для Мисожникова, ибо дело вершил Петровский. На Кавказе члены суда, за редчайшими исключениями, были всецело подчинены председателю и его авторитету. Я боялся принять защиту Мисожникова, но защитники Кузнецова и Колобова, а также местный защитник Мисожникова, Овчаренко, настоятельно рекомендовали меня. Сам Мисожников прислал очень трогательное письмо с просьбой помочь ему. Пришлось согласиться. Думал, на случай обвинения для подачи жалобы в палату и защиты там можно будет пригласить кого-либо из известных столичных адвокатов. Защиту принял в апреле 1915 года, а в июне того же года уже слушалось дело.
Приехав во Владикавказ, я узнал от товарищей по защите, что будто Петровский относится ко мне с уважением и доволен, что в этом трудном деле я приму участие.
Жара была во Владикавказе адова. Свидетелей нагнали массу, несколько экспертов, собственник завода, большой сукин сын Паршин, ростовский купец, пригласил двух поверенных, и страховое общество, в котором Паршин застраховал завод, прислало поверенного из Харькова.
До открытия заседания зашел поздравствоваться с Петровским. Принял любезно, познакомился с членами суда. Нетрудно себе представить, как хорошо чувствовал себя ничтожный Петровский в роли председателя далекого суда от Тифлиса, суда без присяжных заседателей и адвокатов без совета. Он — Петровский — глава и вершитель всего соприкасающегося с судом. Он — любимец Лагоды, который, будучи старшим председателем палаты, повел такую политику, что наместник Кавказа[419] написал царю: «Пусть уберут Лагоду или примите мою отставку». Щегловитов вынужден был отозвать Лагоду и назначить его в Сенат. Но так как Лагода оказался совершенно непригодным для судебных департаментов, то его назначили в Департамент герольдии[420].
При Петровском состояли два члена суда, на вид заношенные пожилые люди, доживающие до пенсии. Как ни теснил Щегловитов суды, но в Центральной России они еще были стойки и сохраняли добрую традицию «старого суда» [18]60-х годов. На окраинах уже действовали Лагоды и Петровские.
Открыли заседание. Я заявил отвод против участия в деле страхового общества в качестве потерпевшего и гражданского истца. Ссылаясь на надлежащие узаконения и решения Сената, просил устранить поверенного. Застигнутый врасплох, присяжный поверенный растерялся и слабо защищался. Вопрос был ясен: потерпевшим являлся Паршин, владелец имения. Суд удалился для совещания и объявил об удалении из дела страхового общества и его поверенного. Жалко мне было сконфуженного присяжного поверенного …[421], но иначе поступить не мог. Затем я просил суд установить, имеет ли частный поверенный Богородский, поверенный Паршина, свидетельство на право ведения гражданских дел во Владикавказском суде, и если такового не имеет, то устранить его от участия в деле согласно надлежащим статьям и решениям Сената. Богородский заявил, что данное дело — уголовное, почему ему не нужно свидетельство суда, но в решении Сената именно предусмотрен аналогичный случай, почему суд удалил Богородского.
Петровскому очень нравились такие судебные казусы, он их смаковал по-своему. С паршивенькой своей улыбочкой он спросил:
— Имеете еще заявления?
— Да, имею. Я прошу настоящее дело направить к прекращению ввиду допущенных судебным следователем нарушений во время предварительного следствия, уничтожающих все производство.
Указав, что Паршин, не будучи сам допрошен в качестве потерпевшего по делу, получил от следователя широкое право расследования преступного события, для чего присутствовал при допросе свидетелей, задавал им вопросы, сносился со следователем письменными отношениями, получал от следователя неоднократно письменные разрешения для получения справок в банках о делах Мисожникова, причем иные справки имели характер «выемок», а другие представляли «торговую тайну» Мисожникова, которая могла быть надлежащим образом проверена и установлена лично следователем, а не Паршиным. Я установил, что Паршин в частном письме, подшитом к делу, уведомлял следователя, «что нашел двух важных свидетелей, которых доставит в камеру и которые покажут… (приведены их показания)». Словом, я изложил небывалую картину производства предварительного следствия, руководимого потерпевшим и его поверенным. Лишь через два месяца был впервые допрошен Паршин, а Мисожников заключен под стражу на другой день после пожара на основании заявления Паршина. Я указал страницы, на которые ссылался, и цитировал некоторые курьезные части писем, в которых были теплые пожелания успехов, поклоны поверенного, а в одном письме было сказано: «…о ваших почтенных трудах узнает министерство и порадуется, что имеет такого просвещенного деятеля в глухом месте России».
Воздух накалялся. Петровский дергался и, видимо, не знал, что делать. Запретить не решался. Члены суда сидели, как будто не слушая происходящего, и лишь товарищ прокурора слушал с большим вниманием и записывал делаемые мной ссылки на Устав уголовного судопроизводства[422]. Окончил заявление.
— Ваше заключение, господин товарищ прокурора? — сказал Петровский.
— Прошу дать мне время для ознакомления и проверки указаний господина защитника.
К этому присоединился поверенный Паршина. Суд объявил перерыв на час.
Согласно с заключением прокурора, суд постановил: оставить заявление мое без удовлетворения ввиду того, что в деле, помимо указанных нарушений, имеются достаточные данные для предания привлеченных лиц к суду.
Началось судебное следствие, которое, в сущности, явилось новым предварительным следствием. В течение двух дней Петровский допрашивал подсудимых и только их. У него, видно, составился план установить прежде всего, что Мисожников находился накануне банкротства и что пожар и получение страховых убытков могли его спасти. Пришлось бороться и доказывать противное, так как Петровский совершенно не разбирался в торговом обороте промышленника и купца и не мог понять, почему, имея состояние в 100 000 рублей, можно пользоваться кредитами в 200 000 рублей и более. Приходилось биться, доказывая, что такое «торговый вексель», «специальный счет» и прочие примитивные положения в торговом обороте. Когда же после многих объяснений Петровский с ехидной улыбочкой сказал:
— Значит, если у меня в кошельке сто рублей, а я наделал долгов на триста рублей и, в расчете выкрутиться, буду вертеться, как говорится, «на фу-фу», то, по вашему мнению, дела мои блестящи и я богат.
Мне пришлось ходатайствовать о допущении по всем возбужденным Петровским вопросам о положении торговых дел Мисожникова заключения сведущих людей. Петровский согласился, и были вызваны управляющие Государственным, Азовским и Взаимного кредита банками[423], которые, рассмотрев баланс прошлого года, текущую отчетность и прочее, пришли к единогласному заключению, что Мисожников вел свои дела в полном порядке, что задолженность его, в сравнении с положением дел, нормальная и небольшая, причем вполне обеспечена его наличным состоянием и покупательскими векселями. За прошлый год он получил чистого дохода 23 850 рублей. Что же касается положения крахмального завода, то судить нельзя, ибо еще нет отчетного года, дело новое, в периоде организации, и все зависит от качества продукта, себестоимости и сбыта. Насколько завод благоустроен, они судить не могут. Во всяком случае, этот завод, если бы даже понес убыток, то никоим образом он не повел бы к разорению Мисожникова, что они заключают из расходов на аренду завода, содержание служебного персонала и прочего.
Петровский как будто вполне удовлетворился приведенным заключением и ничего иного не ожидал.
— Суд, — сказал он, — считает данный вопрос совершенно разъясненным и исчерпанным.
Затем начались нелепые обсуждения и допрос о страховании завода и товаров. Здание и оборудование были застрахованы Паршиным как собственником, но расходы по страхованию нес Мисожников. Завод был застрахован в 55 000 рублей. Мисожников, как сведущий человек, усмотрел, что в 15 000 рублей застрахованы части завода, не могущие сгореть, как фундамент, водопровод и канализация (спуск отработанных вод в речку), почему с согласия Паршина он уменьшил страхование на 10 000 рублей. Петровский вцепился в это обстоятельство, и затем страхование товаров «в оборот» на 75 000 рублей окончательно его «заело», и начался допрос-пытка.
— Значит, товара у вас было — вы сами признаете — на шестнадцать тысяч пятьсот рублей, а застраховали в семьдесят пять тысяч рублей.
Мы объясняли, доказывали, и я опять прибег к заключению сведущих людей, агентов страховых обществ во Владикавказе, которые вдолбили Петровскому, что значит страхование товаров в оборот и как считаются в этом случае после пожара убытки. Тут обнаружилось скверное обстоятельство для Кузнецова. Он получил до пожара за товар 3750 рублей, которые не заприходовал и показал на эту сумму товар сгоревшим.
Когда я вспоминаю, как Петровский вел дело Мисожникова, то вижу, что у большевиков процессы проходят в таких же условиях.
На третий день начался допрос свидетелей. По заведенному обычаю, туземцы заявили:
— Переводчик нада, нэ понимай русски.
Все они хорошо понимали по-русски и свободно объяснялись, но всегда считали лучше не говорить по-русски. В случае недоразумений скажет:
— Я этого не говорил, меня не понял переводчик.
Затем свидетель выигрывает время для ответа. По большей части такие «свидетели» идут в суд «помогать приятелю» или «топить врага». Присяге, данной через председателя, они не придают значения. Лгут, измышляют, хитрят, и местный суд это учитывает. При судах имеются «присяжные переводчики», которые числятся на службе, носят мундир и в процессе зачастую «играют роль» — ведут показания свидетелей в угодном им духе. Были случаи подкупа переводчиков. Мзду они вообще получают часто и, как говорят, «выправил показание».
Иногда происходят анекдотические истории. Спросят свидетеля, где он был в то время, когда началась ссора между N и Z. Переводчик вопрошает. Свидетель отвечает двумя словами:
— Анерхе коскане.
Переводчик, обычно сильно акцентируя:
— Он гаварит, что вышел из дому своему, но было еще очень рано, и он хадил потыхонько. Он гаварит, что подходил к дому Абабукир, услышал, будто громко гаварат. Он гаварит… — и если его не остановить, то суд услышит защиту или обвинение, хорошо разработанную.
Петровский во время перерыва подошел к нам, адвокатам, и по поводу переводчиков сказал:
— Вот это зло неискоренимое: лгут свидетели, сочиняют переводчики — замучаешься с этими подлецами.
Два дня допрашивали «азиатов». Лейтмотив показаний: Кузнецов говорил, что надо сжечь завод. Одни видели, как начался пожар. О Мисожникове ни слова. Его никто не знал, и дел с ним не имели. Оказалось, между прочим, что когда Паршин лично вел дело, то однажды ночью начался пожар, который потушили скоро. Это событие заняло много времени для расспросов.
Петровский защитникам Кузнецова и Колобова:
— Вы хотите доказать, что и Паршин пытался поджечь завод. Какое же это имеет значение для данного дела?
Тогда я даю объяснение:
— Защита не обвиняет Паршина, а устанавливает возможности «самозагорания в сушилке крахмала», о чем будет впереди речь.
Петровский с усмешечкой:
— Что же, приготовлены ученые химики, которые дадут заключение, что и без поливки керосином произошел пожар? Любопытно послушать.
Были показания уличающие. Так, Колобов любезничал с девчатами, работавшими в сушилке. Они (две) иногда оставались ночевать на заводе, и в день пожара Колобов сказал:
— Не ночуйте вы на паршивом заводе! Еще сгорите.
Странно было, что, когда начался пожар, часов в одиннадцать ночи, Кузнецов и Колобов не спали, были одеты. Но вместе с тем и главный свидетель по делу, ставленник Паршина на заводе, заведовавший выделкой крахмала, тоже не спал. Он не только тотчас вышел из помещения при заводе, где жил, но [и] вынес чемодан со своими вещами. Он показал, что всегда был готов к пожару, ибо поведение Кузнецова, его пьяные речи, осуждение порядков на заводе и частые мечты о возможности пожара были явно подозрительны.
Утром в день пожара Мисожников был у своего друга, живущего верстах в десяти от завода, но на завод не заезжал, а Кузнецов тоже приехал к Мисожникову, говорил с ним и проводил до встречного поезда. Это событие было непонятно. Мисожников объяснил, что он должен был посетить своего друга, поговорить по делу о свиноводстве при заводе, и вызвал туда Кузнецова, чтобы не терял времени заездом на завод. Допрошенный друг (забыл фамилию) дал неопределенное показание, плохо помнил, о чем говорили, и совершенно забыл, приезжал ли Кузнецов.
Подозрительна была покупка керосина, когда таковой еще имелся, но Кузнецов объяснил, что необходимо было чинить ржавые части машин и это собирались делать на следующий день. Но никто этого не подтвердил.
Паршин с Кузнецовым сильно враждовали, как выяснилось, из-за воспитанницы Паршина, с которой он сожительствовал, хотя был лет на сорок старше ее. Она служила конторщицей на заводе, но Паршин хотел увезти ее в Ростов. Молодцеватый Кузнецов, ухарь и балагур, отбил девицу у Паршина, и на почве ревности возникли большие ссоры и ненависть. Кузнецов выпивал и однажды пригрозил Паршину, сказав:
— Чего шляешься здесь? Клашу (Клавдия) не получишь. Видишь? — показал он левый кулак. — Смажу — месяца на три сляжешь, а угощу правым — прямым поездом поедешь к прародителям.
Зловещий свидетель (забыл его фамилию) — бывший служащий Паршина, оставшийся на службе у Мисожникова. По его словам, он не сомневался в том, что завод обречен на гибель, и горел завод два раза, и начинался [пожар] в том же месте. Завод душил Паршина, а потом Мисожникова. Этому свидетелю защита уделила много внимания, и временами являлось убеждение, что если был злой умысел, то поджигателем являлся этот «страшный человек с пустыми глазами», одинокий, всем чужой, ни с кем не общавшийся, всех презирающий, и особенно Паршина. Прижатый допросами, он сказал:
— Мне невыгодно было, чтобы завод сгорел. Я получал жалованье, почему я следил за безопасностью. Я отстоял первый пожар, да и второй, благодаря мне, не уничтожил завод. Но ведь и Кузнецов, и Колобов служили? Оба пьяные, развратные, быть может, хотели угодить своему хозяину, а под шумок поворовать, — ответил свидетель.
Экспертиза не дала категорического заключения о причине пожара. Весь завод — костер. Сушилка в самом заводе ничем не огорожена как бы надо: цементом, кирпичной кладкой или железобетоном. Тут же кладовая, где хранятся керосин, бензин, мешки, коробки для крахмала. Брошенная папироска-спичка могли зажечь помещение. Керосином пахло, так как пол местами, где стояли бидоны, пропитывался керосином. Самовозгорание в этой сушилке исключается. От жара во время пожара бидоны с керосином накалились и дали запах.
Кузнецов временами давал сбивчивые объяснения, и несомненно выяснилось, что отчетность была у него в беспорядке. Колобов в тюрьме ослабел, хворал, неохотно и уклончиво отвечал на вопросы. Для суда присяжных явились бы полные основания «для сомнения в виновности кого-либо в поджоге», но для Петровского все было ясно и убедительно: Кузнецов по соглашению с Мисожниковым решили уничтожить убыточное дело, Кузнецов втянул пьяного Колобова, и подожгли завод.
На седьмой день суд вынес всем обвинительный приговор и осудил на каторгу на четыре года.
Мои товарищи по защите сильно надеялись на оправдание всех и особенно Мисожникова. Защищали мы стойко, не считаясь с тем, слушают ли нас судьи. Моя речь продолжалась более двух часов. Один из членов суда, знакомый защитника Андреевского (местный адвокат), сказал:
— Палата отменит приговор, а мы иначе не могли решить.
Я чувствовал себя совершенно разбитым сидением в течение шести дней в пакостной атмосфере, страдал, думая о несчастном Мисожникове, о его семье… Впереди палата с Лагодой, и остается надежда на Сенат.
Мисожников был стоек, не пал духом, сердечно благодарил меня за понесенные волнения и за защиту. Мы решили непременно пригласить кого-либо из известных для палаты, а я заготовил проект жалобы. Жена Мисожникова поехала в Петербург, где у нее были родные, и вскоре уведомила меня, что пригласила на защиту Бобрищева-Пушкина. Я его не знал. По моему мнению нужен был не он, но меня не спросили. Послал Бобрищеву проект жалобы и все производство. Написал, что не страдаю авторским самолюбием, почему предоставляю ему составить иную жалобу, если найдет нужным. Получил ответ, что жалоба совершенна и ничего прибавить или изменить не должно, что заблаговременно приедет во Владикавказ к слушанию дела, где мы обсудим все нужное. Я ответил, что жалобу подам, но вряд ли выступлю в палате, так как считаю совершенно достаточным одного защитника. Бобрищев ответил, что принял защиту при условии, если я останусь в деле, ибо на себя не желает взять ответственность за исход, и что осилить весь громоздкий материал он один не сможет. Получил я от Мисожникова слезное письмо не покидать его, приехала ко мне его жена, плакала и умоляла не оставлять их. Пришлось согласиться.
Выездная сессия судебной палаты приехала во Владикавказ. Приехал Бобрищев в Ростов. Громоздкий, близорукий, немолодой, равнодушный, с делом малознакомый и даже приблизительно не напоминает своими суждениями и толкованием дела наших корифеев. Почему его пригласили Мисожниковы? Почему с ним считались в Петербурге? Я недоумевал. Но, думал я, зажжется в заседании суда. Поехали вместе.
Председательствовал председатель департамента палаты Богородский, однофамилец частного поверенного. Я с ним был знаком и выступал под его председательством в Баку по делу Авилова и в Тифлисе по делу Конышева. Встретил меня любезно.
Палата, несмотря на жалобу, не вызвала никого из свидетелей. Бобрищев возбудил ходатайство о вызове некоторых свидетелей для передопроса, с чем палата согласилась и отсрочила заседание на две недели, в течение которых проведут сессию в Петровске. Бобрищев на это время уехал в Тифлис, я домой.
Вновь съехались. Дело пошло деловито-скоро. Передопросили трех-четырех свидетелей, и начались прения. Я предложил Бобрищеву выступить первым. Он оказался посредственным защитником, не внес в защиту ни единой оригинальной мысли, не использовал громадного материала, и местные защитники недоуменно переглядывались — зачем-де нужен был этот дядя, когда все это мы говорили, да еще с подъемом. После речи Бобрищева был сделан перерыв до утра следующего дня. Прошел и следующий день с нашими речами. Вечером палата вынесла обвинительный приговор всем обвиняемым с тем же наказанием. Боже, как было холодно-сурово. Я безмерно страдал, но всячески успокаивал Мисожникова надеждами на Сенат и прошением на высочайшее имя. А он спокойно твердил:
— На каторгу я не пойду.
Сидел он в исключительных условиях: военная тюрьма. Большая, огороженная площадь, в середине одноэтажное здание, просторное, светлое, кругом дома, деревья, охрана слабая, доступ не затруднен, весь день дом открыт, питание допускалось из ресторана. Бежать оттуда было легко.
Уехал Бобрищев, послал ему проект кассации. Он многое добавил, получилась вполне основательная жалоба, и мы окрылились надеждой. Бобрищев писал мне, что дело передано для доклада солидному сенатору. Затем он сообщил, что дело возвращено в Сенат и передано для доклада малоизвестному «щегловитовцу» — новый тип сенатора. В Сенат я не поехал. Месяца через два Сенат оставил жалобу без последствий вопреки заключению обер-прокурора.
Была у меня жена Мисожникова. Торговое дело мужа расстроилось, решили в интересах семьи объявить Мисожникова несостоятельным должником. Комбинация была неплохая и давала возможность семье существовать довольно продолжительное время. Решили мы писать на высочайшее имя, чем я занялся. Получилось объемистое сочинение. Как суд, так и палата, установив улики против Кузнецова и Колобова, нашли, что заинтересован был в совершении преступления только Мисожников, который создал себе «alibi» и прочее. Жена Мисожникова поехала с прошением в Петербург хлопотать.
Из Владикавказа я получил сообщение, что Кузнецов помер в тюрьме от брюшного тифа и что Колобов переведен в больницу, так как слепнет.
Прошло немного времени, когда я получил из Петербурга телеграмму: «Восстановлен во всех правах телеграфируйте мужу послано повеление в палату благодарю за все». Подписи не было.
Через две недели приехал ко мне Мисожников с женой. Нечего говорить о том, как мы тепло встретились. Оказалось, что Мисожникова спас Распутин, к которому жена Мисожникова нашла протекцию. Поведала она происшедшее так. К Распутину ее привела дама, в доме которой он бывал. Увидев Мисожникову, он пристально посмотрел ей в глаза и сказал:
— Много страдаешь, вижу, что страдаешь, дела твоего не знаю, оставь бумаги, будет у меня человек один, прочтет мне все и разъяснит, ему за труды уплатишь немного, а там Господь укажет, как поступить. Дети у тебя малые — они помогут. Молись. Позову тебя, не сомневайся.
— Я, — говорит она, — была как во сне, плохо его помню, дрожала, лихорадка, а слова его хорошо слушала. Когда он ушел из комнаты и я осталась с дамой, которая меня привела, то мне стало дурно, пришлось положить на диване, пока пришла в себя. Спустя четыре дня он меня вызвал, и я опять впала в большое беспокойство. Пришла. Сидел он в столовой с молодым господином, около которого лежало наше дело. Распутин сказал:
— Не суд был над твоим мужем, а разбой, и не понять, за что загубили людей. Этот Паршивин (Паршин) подкупил их, что ли, или уж люди там паскудные? Твой муж и другие освободятся, не сомневайся. Сегодня вечером улажу все, приходи завтра поутру.
Он показал мне наше прошение, на котором было написано: «Понапрасну людей загубили, неповинные страждут. Григорий».
Утром в девять я опять была у Распутина.
— Молись, — сказал он, — крепко за царя нашего. Он твоего мужа и других помиловал.
Я упала на колени и поцеловала руку Распутина. Все свое горе выплакала. Он приговаривал:
— Поплачь, поплачь, полегчает.
Молодой господин, которого я раньше видела, был опять у Распутина. Когда Распутин вышел из комнаты, я спросила, сколько я должна уплатить ему за доклад, за его труд. Он спросил:
— А каковы ваши средства?
Я объяснила.
— Три тысячи рублей сможете дать?
Я тут же ему их передала. Вошел опять Распутин.
— Ну, ступай в царскую канцелярию с ним, — указал на молодого человека. — Там тебе, может, какую бумажонку дадут, я этого не знаю.
Я набралась храбрости и сказала:
— Хочу, отец, от вашего имени доброе дело сделать, а не знаю, что и как.
А он улыбнулся и говорит:
— Бери скорей мужа из тюрьмы, а как дела поправятся ваши, то приезжай, и мы тогда подумаем.
Я просила у него благословения, и он меня перекрестил. Я ему опять поцеловала руку, а он сказал:
— Ну, Бог тебя храни, прощай, молодуха!
Высочайшие повеления надо было выполнить в точности — Мисожникова надо было «восстановить во всех правах состояния». Истолковали, что должно прекратить несостоятельность, и началась деловая канитель. Страховое общество уплатило убытки. Паршин, считая Мисожникова поконченным, образовал товарищество для эксплуатации злосчастного завода, несмотря на договор Мисожникова. Началась история и по этому делу.
Дела Мисожникова восстанавливались. Истекал 1916 год, убили Распутина. Пришел 1917 год. Погнали с мест многих щегловитовцев, слетел и Петровский. Явился он в Ростов проездом в Харьков, где ему обещано место юрисконсульта на каком-то заводе. Петровский просил меня выяснить, будет ли он пропущен советом присяжных поверенных в сословие, так как ему хотелось бы приехать в Харьков в сем звании. Я ему разъяснил, что его попытка здесь вряд ли увенчается успехом, так как хорошо знают, как неуважительно он относился к адвокатуре и к совету. Больше его не видел.
Наступили тяжелые годы, потерял из виду Мисожникова и всех лиц, соприкасавшихся с пережитой драмой. Армавир, Владикавказ, Петровский… Как давно все это было. А Крыленко ведет процесс по традиции невежества самого Петровского. И все же Петровский по сравнению «с нынешними» был судьей, искал правду, защищал право…
Мисожников однажды сказал мне:
— А ведь Кузнецов поджег завод, погубил себя и меня. Убежден в этом. Окончательно подтолкнула его к этому растрата денег заводских. Пил, играл в карты, с девчонкой возился и решил, что пожаром все прикроется[424].
Тюфекчиев Антон Осипович
В семидесятых годах еще хорошо знали в Ростове-на-Дону цирюльника старика Осипа Тюфекчиева, жившего в своем доме, на котором вместо вывески висел медный таз, а в окне стояла большая банка с пиявками. Старик стриг, брил, ставил банки, пиявки, резал мозоли и по указанию врача делал клистир, ибо во времена оны не знали еще кружек с резиновыми трубками. Тюфекчиев умел вырвать зуб и подать иногда врачебную помощь в несложных заболеваниях. Из Тюфекчиевых выработались куаферы[425] и специалисты-фельдшера, дантисты и другие.
У Тюфекчиева было два сына, которым он давал образование. Старший, Антон, учился в реальном училище, готовился в коммерсанты, а младший, Иван, учился в гимназии[426].
Антон Тюфекчиев по окончании реального училища по личной инициативе отправился в местное торговое дело сельскохозяйственными машинами «Гулье — Бланшарда[427]». Вакансии для служащего не было, но Тюфекчиев заявил, что желает пройти всю служебную школу и удовлетворится работой «конторского мальчика». Иностранцам эта предприимчивость юного человека понравилась, и его приняли в контору и склад на работу, какая окажется. Тюфекчиев весь отдался работе. Являлся первым, прибирал, ходил на почту, прислуживал в складе, исполнял поручения старших, присматривался, изучал машинное дело и на досуге изучал языки. Сильный физически, сильный волей, настойчивый и, несмотря на молодые годы, весьма практичный, Тюфекчиев вскоре занял приличное положение в иностранной фирме, а когда ему минуло двадцать пять лет, то его уже прочили в заместители управляющего. Юг России в те годы еще мало пользовался сельскохозяйственными машинами. Большие помещичьи хозяйства уже начали обзаводиться молотилками, сенокосилками, веялками и прочим, но крестьянство еще не могло осилить дорогостоящие машины, боялось их. Специалистов-слесарей, которые могли бы работать на машинах, было немного, и распространение машин в Войске Донском, [на] Северном Кавказе, в Ставропольской и Воронежской и других близких местах шло слабо. Тюфекчиев явился новатором в этом большом деле, которое изучил основательно. Он понял, какой тип машины нужен мужику, каковы должны быть условия снабжения-продажи машин, и стал хлопотать в этом направлении. Но англичане и французы совершенно не шли навстречу докладам Тюфекчиева.
— Нами, — говорили они, — выработаны типы машин десятилетиями. Да, они дороги, но хороши, и менять ничего не можем.
Настойчивый Тюфекчиев не сдался, не подчинился большому авторитету англичан, которые главным образом снабжали Россию сельскохозяйственными машинами, и пошел проводить свои идеи в Германии, где вступил на службу в фирму Генриха Ланца в Мангейме. Хорошо изучив немецкий язык, Тюфекчиев полюбился владельцу завода и главному директору-инженеру. Предприимчивые немцы выработали менее сложную недорогую молотилку для «русских дикарей», и Тюфекчиев был назначен представителем фирмы. Дела пошли хорошо. Тюфекчиев вложил всю свою энергию и железную волю в дела фирмы. Весь его жизненный мир ограничился складом и сбытом машин. Город Ростов в [18]80-х годах был невелик «деловым обществом», и в двух клубах можно было встретить почти всех. Тюфекчиев не состоял членом клуба, его не видели в театре, он не имел знакомых, с которыми встречался вне дома. Ровно в семь с половиной утра можно было встретить Тюфекчиева, идущего в склад, в два часа он ходил обедать и вечером — домой. Внешне сильный, крепко сколоченный, по виду иностранец, в башмаках и платье, которым, казалось, не будет сноса, Тюфекчиев гордо шел в контору-склад, вне которого жизни у него не было. Тюфекчиев богател, был очень расчетлив, ежегодно ездил в Мангейм с отчетами и новыми проектами.
Проходили годы. Тюфекчиева, уроженца Ростова, перестали считать горожанином. Жил он замкнуто, городские интересы его не касались, он шел к какой-то намеченной цели, и Ростов был одним из этапов. Для себя он приобрел небольшой дом в старой части города, где одиноко жил этот молодой американской складки делец. Говорили, что он очень требователен к служащим, даже суров, но оплачивает труд хорошо. На собственном примере он показывал, как служить всем своим существом фирме Ланц. Тюфекчиева не любили. Россия таких дельцов не знала. Его глаз проникал всюду. Экономию он нагнал большую. Много деревянных частей машин он стал делать на месте в целях уменьшения таможенных и провозных расходов и лично вел ремонтную мастерскую. Дела фирмы Ланц сильно расширились и процветали. Тюфекчиев задался целью сосредоточить у себя весь сбыт машин в России и чтобы главная фирма была под его началом в Ростове, а отделения в других городах были подчинены ему. Устроилось и это положение, что значительно увеличивало труд Тюфекчиева и его доходы.
Юрисконсультом Тюфекчиева состоял присяжный поверенный Авак Сергеевич Дерижанов, скромнейший из скромных адвокатов. Его любовно именовали Дериштанов. Товарищи, любители позубоскалить, озабоченно спрашивали:
— Авак, почему худеешь? Неужели правда, что ты спорную молотилку на себе вез сорок шесть верст и что Тюфекчиев заверил тебя, что немецкие адвокаты фирмы также исполняют такие обязанности?
Авак улыбался, а иногда его прорывало, и он, акцентируя от волнения, говорил:
— Не человек Тюфекчиев, а какая-то чертова машина, и что ты для него ни сделай — найдет, что можно сделать лучше, скорее, дешевле. Нашего брата ставит ни во что, дерзит. Как-то он сказал мне по поводу своего брата Ивана, присяжного поверенного в Одессе: «Вот мой Иван и ему подобные — какому дьяволу нужны такие адвокаты? Из них вышли бы хорошие, полезные сапожники, слесаря и рабочие, а вас расплодили в пять раз больше, чем надо, и государство расходует на вас непроизводительно народные деньги».
Если не ошибаюсь, в 1902–1903 году я получил приглашение от фирмы Ланц быть для консультации, о чем по телефону говорил мне и Дерижанов, сказав, что дело срочное. Сговорились, когда встретимся, и в тот же день пошел. Тюфекчиев встретил весьма любезно. Знакомы мы не были, но как ростовцы знали друг друга. А дело заключалось в следующем.
В лучшей части главной улицы Ростова находилось большое владение, застроенное плохими магазинчиками и другими постройками. Это место облюбовал Тюфекчиев для покупки для фирмы. Место расценивалось в большой сумме, и постройка на нем тоже требовала больших затрат. На этом месте можно было возвести главный склад фирмы и все прочее, причем останется место для эксплуатации. Фирма решила не обзаводиться дорогостоящим имением, почему Тюфекчиев решил купить лично имение и, по соглашению с фирмой, выстроить для ее нужд все необходимое. Владелец имения умер, продавали наследники. Наша беседа заключалась в следующем. Это имение опасаются купить, так как оно будто находится в долгосрочной аренде у Райгородского, который сдает помещения субарендаторам и сам имеет склад печных кафель. Наследники утверждают, что Райгородский имел договор аренды, который истек лет пять тому назад, и отец их сдавал имение Райгородскому без договора последние годы. Всех наследников пять человек, все живут вне Ростова, им нужно разделаться с имением, и Тюфекчиев решил его купить, и купчая будет совершена на днях.
— Так вот, — сказал Тюфекчиев, — прошу вас не отказать дать мне указания, что должно делать в дальнейшем и как избавиться от Райгородского и десятка арендаторов.
— Вы покупаете, — пояснил я, — родовое имение, почему надо считаться с правом других нисходящих лиц из этого рода выкупить у вас имение в течение одного года со дня утверждения купчей крепости, для чего выкупающий обязан внести всю сумму, израсходованную вами на покупку и улучшение имения. Это надо иметь в виду, так как данное имение несомненно повысится в цене.
Все это я ему подробно объяснил.
— Мне об этом не сказал нотариус, не сказал Авак Сергеевич. Как же поступить?
Дал совет, чтобы материально не потерять на случай выкупа:
— Затем, после утверждения купчей следует через нотариуса вызвать Райгородского для установления его права на аренду и прочее. Если он явится и представит договор аренды, то для спора, вероятно, не будет основания. Если же он не явится, значит, права его во всяком случае сомнительны и придется предъявить иск о выселении.
Тюфекчиев:
— Мне сказали, что Райгородский сможет затянуть искусственно решение года на два, если даже не имеет права аренды.
— Это предположение совершенно необоснованно. Конечно, затянуть производство иногда возможно, но ведь и противная сторона не дремлет и найдет «противоядие», почему о таком сроке говорить не приходится.
Затем я пояснил, что вряд ли Райгородскому удастся выполнить намерение надолго затянуть дело, ибо это имение можно освободить не только по суду, а при содействии санитарного надзора. В центре города, в лучшей и населенной части находится «гнойник»: нет канализации, нет клозетов, примитивные «отхожие места», недопустимо устроенные разные мастерские, деревянные постройки и прочее. Все это подлежит сносу, особенно если домовладелец не возражает. Словом, сейчас говорить не о чем и определенного плана действий составить нельзя.
— Во всяком случае, все лето пропало, — сказал Тюфекчиев, — так как в суде наступают каникулы и пока купчая утвердится — тоже, говорят, нужно время. Да, живут в России «с прохладцей».
— Нахожу и эти ваши сведения неверными. Если вы совершите купчую дня через два, то она будет утверждена тоже в два дня после представления ее вашим нотариусом. Если нужно, то я в этом помогу. Затем потеряете два дня на вызов Райгородского к нотариусу, и если он не явится, то дня через три-четыре можно предъявить предстоящий несложный иск и в первых числах июня будет назначено заседание по делу. Суд не закрывается летом, и дела, не терпящие отлагательства, не откладываются.
— Теперь ясно все интересующее меня, и я прошу вас принять мое дело и определить ваше вознаграждение.
— В настоящий момент, — сказал я, — нет еще «дела», неизвестно, что придется делать, почему говорить о принятии дела и о гонораре преждевременно. Если обойдется без процесса, то получу за консультацию. Но почему Авак Сергеевич не поведет дела о выселении, если понадобится? — спросил я.
Авак Сергеевич (торопливо):
— Нет, нет, это ответственная история, и я решительно отказываюсь и прошу вас вести это дело.
Раскланялись.
Дня через три Дерижанов сообщил, что купчая совершена, что наследники согласились сделать нужное на случай намерения выкупа имения, хотя такового не предвидится, и вряд ли кто знает это узаконение, и что старшему нотариусу вчера отосланы бумаги. Я тотчас поехал в Таганрог к старшему нотариусу, и купчая была утверждена, как я предполагал. Немедля было составлено заявление на имя Райгородского с приглашением «на завтра» явиться к нотариусу для установления прав на аренду и для решения связанных с этим вопросов. Райгородский не явился и ответа не прислал, из чего я заключил, что Райгородский прав не имеет, но надеется повладеть выгодной арендой как можно дольше. Райгородский — тип среднего дельца-еврея, специализировался на аренде домов с правом их эксплуатации, а основное его дело — торговля печными кафелями и плитками.
Я получил доверенность в середине мая, предъявил несложный иск, и первое заседание было назначено на 7–10 июня. В это время видел Тюфекчиева один раз. Нужные справки мне давал Дерижанов.
Поехали в первое заседание в Таганрог. Суда в Ростове еще не было, хотя Новочеркасская судебная палата уже была открыта[428]. Немало был удивлен, когда поверенными Райгородского выступили видные адвокаты — Штейермарк (ныне товарищ обер-прокурора польского Сената) и Зеелер. Штейермарк просил о привлечении к данному делу в качестве третьих лиц всех пятерых наследников — две замужние дочери и три сына наследодателя. Ясно было, что создается «волокита», и серьезная, ибо наследники никакого отношения к данному делу не могут иметь, и если они нарушили в чем-либо права Райгородского, то он вправе независимо искать с них. Я возражал, настаивал на отказе, приводил всяческие доводы, но суд удовлетворил ходатайство и дал двухмесячный срок для приготовления копий и совершения других формальностей по привлечению лиц, живущих вне округа Таганрогского суда. Удачно заварили кашу мои коллеги. Наследники живут в Мариуполе, Харькове, Москве и Кутаисе. Начнется невнесение на повестки и прочее, неправильные адреса, вызов через публикацию, шесть-семь месяцев, словом, задумана была «большая пакость» в пользу Райгородского, рассчитанная года на полтора[429]. Для меня было ясно, что в этом вся цель спора. А пока Райгородский платить не будет аренды, продолжая хозяйничать. Придумано ловко и забронировано как будто законнейшими основаниями. Да, при удаче производство затянется основательно и надолго. Дерижанов отчасти был доволен, что его предсказание сбывается и Райгородского нескоро выселят, но его «чистая и недалекая душа» возмущалась действием наших товарищей, видных местных адвокатов.
— Понимаете, — сказал он мне, — Штейермарк спрашивает: «Авак, на каком курсе Юрочка Волькенштейн?» Я говорю: «Он еще гимназист». — «Ну вот и хорошо, — сказал Штейермарк, — Юрочка будет адвокатом и закончит дело Тюфекчиева».
Хохотали слушавшие и, видимо, не отдавали себе отчета о такого рода действиях присяжных поверенных. «Пустяки, — думали они, — эка важность! Душитель Тюфекчиев, богач, обставляющий немцев и мужиков, нескоро получит купленного имения, а Райгородский наживет копеечку, “и мы не в убытке”». А все это было нехорошо, а когда теперь перебираю в памяти, то и совсем нехорошо!
В три часа дня уехал из Таганрога и в тот же день сказал Тюфекчиеву, что буду в конторе.
Дерижанов сказал Тюфекчиеву о состоявшемся решении. Я уже сказал, что Тюфекчиев был сух в разговоре, старался не сказать лишнего слова, и чувствовалось, что ему точно некогда, куда-то торопится, и что он все нужное уразумел. Не знаю почему, но я в беседе с ним совершенно не считался с его обычным настроением, а разъяснял ему подробно и часто добавлял:
— Для вас эти вопросы новые, с этими положениями вы незнакомы, а надо, чтобы вы все это знали, ибо в этом случае вы заинтересованы и не можете оставаться как бы «темным человеком».
— Меня, — ответил Тюфекчиев, — интересует дело, но, передав ведение его вам, желаю знать результаты, но не углубляться в юридические вопросы, в которых ничего не понимаю. Что надо теперь делать?
— Мне нужны два человека, которые немедленно поехали бы к наследникам и привезли пять доверенностей, которые я дам. Этим приемом убьем все сроки, на которые рассчитывает противник, и через пятнадцать-двадцать дней, а то и несколько раньше дело будет слушаться вновь, и тогда можно будет раскрыть перед судом «расчет Райгородского» — «поводить за собой суд».
Тюфекчиев сказал, что в моем распоряжении завтра будут нужные люди, из коих один поедет в Мариуполь, Харьков и Москву, а другой в Кутаис к наследникам. Я просил не говорить о подготавливаемом Дерижанову, которого считал милым, кристальной чистоты человеком, но крайне добродушным простаком. Он может сказать поверенным Райгородского, что мы готовим сюрприз, у него выпытают, в чем дело, а в интересах наших, чтобы они ничего не знали до момента, когда станем пред судом и мой товарищ представит доверенность и даст нужные объяснения. Дело они повели ненадлежаще, и мы должны хитрить.
Заготовил письма, проекты доверенностей, изложил, в чем дело, подтвердил, что они не понесут каких-либо расходов на поверенного и судебных расходов. Дал нужные указания посланцам, и они покатили. Меня несколько беспокоило отношение наследников к Тюфекчиеву. Расстались ли дружелюбно? Захотят ли помочь?
Дня через два были получены телеграммы из Мариуполя — «получил», затем из Харькова и из Москвы тоже, а через восемь дней возвратились оба посланника с доверенностями, причем московские наследницы прислали большую отповедь Райгородскому за многие его проделки по аренде и что они были бессильны, так как болевший отец избегал хлопотать, а последний год тяжко хворал.
Я поехал в Таганрог и просил назначить дело к слушанию. Председатель, рассмотрев тощее дело, обратил мое внимание, что только начался срок для выполнения постановления о привлечении третьих лиц и что он не понимает, о чем пока можно хлопотать до явки третьих лиц. Я сказал ему, что имею данные, которые убедят суд в том, что Райгородский пытается в своих интересах затянуть надолго производство, и что это несомненно вскроется в заседании, а Тюфекчиеву важно не потерять строительный сезон. Дело было назначено через двенадцать дней. Штейермарк поехал на отдых в Польшу и за границу, и Зеелер один явился в суд, добиваясь узнать от Дерижанова, «в чем дело». Доверенности были на имя моего сотрудника, присяжного поверенного Колосова. Явились. Зеелер ко мне:
— По какому поводу заседание?
— Услышите, — ответил я.
Объявили слушание. Член суда доложил о положении дела, добавив, что по просьбе истца назначено заседание. Встал Колосов, предъявил доверенность и объяснил довольно ехидно, в чем подоплека дела и зачем вызывают его доверителей, закончив:
— Весьма любопытно будет послушать, зачем обеспокоены мои доверители.
Зеелер сильно взволновался от неожиданного наступления. Страшно было смотреть, как напружилась его громадная шея, кровь прилила к голове, и он беспомощно заявил:
— Прошу отсрочить заседание для ознакомления с представленными документами.
Председатель улыбнулся:
— Чтобы рассмотреть доверенность, достаточно нескольких минут, и суд дает вам полчаса.
Вышли.
Зеелер ко мне:
— Что это такое? Ведь это «подсиживание»! Я даже не захватил имеющихся у меня документов.
— Нет, Владимир Феофилович, это должный ответ на стремление незаконно затянуть дело. Что же, вы полагали, что я так и поддамся хитроумному сплетению Якова Семеновича (Штейермарка)? Будьте осторожны в дальнейшем и особенно по поводу свидетелей. Может выйти неприятность, так как Райгородский попытается «повести игру на свидетелях», которых он сочинит.
Вошли в зал. Председатель:
— Что скажете?
Зеелер:
— Прошу выдать мне свидетельство на право получения из Ростовской городской управы удостоверения в том, что последние два года налоги на имение поступали от Райгородского.
Я заявил, что признаю это обстоятельство, почему не представляется необходимости в отсрочке заседания.
Зеелер:
— Тогда прошу допросить свидетелей, которых укажу в подтверждение того, что Райгородский последние два года ремонтировал имение из своих средств.
Я:
— Признаю и это обстоятельство. Извлекая доходы из имения, Райгородский нес расходы.
Колосов (он был большой юморист):
— Свидетели Райгородского, несомненно, живут в Пензе, Самарканде и Усть-Сысольске, обойдемся без них. Какое это имеет отношение к делу о выселении?
Зеелер (совершенно растерявшись):
— Я не знал, по какому поводу назначено заседание, и не захватил с собой документов.
Председатель к Зеелеру:
— Суд интересуется вопросом: имеется ли в вашем распоряжении договор аренды?
Зеелер:
— Письменного договора нет, но недвижимое имение в городе можно арендовать по словесному договору, но об этом я пока с доверителем не говорил, ибо частный вопрос, разрешенный судом, еще не приведен в исполнение.
Председатель:
— Как видите, приведен. Больше ничего не имеете заявить?
Молчание.
Председатель к нам (ко мне и Колосову):
— Что вы желаете добавить?
Мы добавили, разделав намерение Райгородского. Товарищей не задевали, точно не они разработали «идею».
Председатель к Зеелеру:
— В имении имеется квартира бывшего собственника или все имение арендовалось Райгородским? И не можете ли объяснить, почему Райгородский не счел нужным прийти к нотариусу по приглашению Тюфекчиева для выяснения отношения к имению, предъявить договор или объяснить, на чем он основывает свои права, указать расчеты и прочее, и почему даже не ответил? Если бы он явился, то, вероятно, и спора не было бы.
Зеелер:
— Все имение арендовано Райгородским. Почему Райгородский не пожелал ответить Тюфекчиеву, не знаю.
Суд удалился для совещания и скоро объявил решение: выселить из …[430] Райгородского со всеми людьми, там живущими, допустив решение к предварительному исполнению. Побитый Зеелер считал себя обиженным. Он не пожелал подумать о своих действиях, заслуживающих осуждения. Меня всегда возмущали всяческие приемы, практиковавшиеся дореформенным судом. Эти «пережитки бывшей кляузы» не должны были иметь места в деятельности присяжной адвокатуры. Вот почему в данном деле я не только защищал интересы Тюфекчиева, но удовлетворял и мое желание дать урок коллегам. В небольшом ростовском муравейнике говорили, что Райгородский вошел в соглашение со своими адвокатами о платеже им 200 рублей за каждый месяц проживания в имении свыше трех месяцев. Могло и это быть.
Дерижанов, бывший в суде, прижимал руки к груди и вдохновенно говорил:
— Ну, это же замечательно, как вы это сделали. Я даже совсем ничего не знал.
Но я считал необходимым немедленно мобилизоваться на дальнейшее, ибо Зеелер, несомненно, принесет частную жалобу в палату на допущение предварительного исполнения. Поэтому, как только вступит жалоба, я получу уведомление, подам письменное возражение и прослежу, когда жалоба вступит в палату. Жалоба была подана, решение суда было изложено весьма обстоятельно. Я составил возражение против жалобы, но не подал ее в суд, а подал в палату в день вступления туда дела. Палата повесток сторонам не посылает.
Председателем гражданского департамента палаты был популярный Иван Васильевич Денисенко. Прекрасный судья и человек. Тот самый Денисенко, который составил духовное завещание Л. Н. Толстому, друг Льва Николаевича. Говорили, что, уйдя из Ясной Поляны, Лев Николаевич пробрался в Новочеркасск к Денисенко. Денисенко был в родстве с Толстым[431].
Я имел свободный доступ к Денисенко, мы были давнишние знакомые, когда Иван Васильевич был председателем Воронежского суда.
Частные жалобы обычно слушались возможно незамедлительно. Как только я получил извещение от моего корреспондента, что жалоба вступила, тотчас поехал в Новочеркасск, пошел к Денисенко и просил о назначении слушания, так как жалоба не представляет ничего серьезного для докладчика. Денисенко сказал, что может назначить слушание в ближайший вторник, если член палаты Добровольский согласится доложить. Пошел к Добровольскому. Бывший присяжный поверенный, прокурор суда и ныне член палаты, Добровольский имел большой судебный опыт. Рассказал ему, в чем моя просьба, и, конечно, воздержался от освещения сути спора. Добровольский зашел со мной в канцелярию, прочел жалобу, подписанную лично Райгородским, и сказал:
— Не жалоба, а плач Иеремии. Доложу.
Было это в конце недели, а во вторник жалоба слушалась. Пошел к Тюфекчиеву, передал ему исполнительный лист на выселение, но предложил не передавать судебному приставу ввиду поступившей жалобы в палату. Надо подождать во избежание могущих последовать больших осложнений, если палата отменит предварительное исполнение. Я не сказал Тюфекчиеву, когда дело будет слушаться в палате.
К характеристике Тюфекчиева. Когда Дерижанов в восторге прибежал сообщить ему о решении суда, то Тюфекчиев спокойно сказал:
— Это правильно, такой должен быть суд.
Во вторник покатил в Новочеркасск. Дел в палате было мало, лето сказывалось. Вместо двух заседаний в неделю одно, адвокатов мало. Зеелера не было. Видимо, проморгал, не ожидал, что я ускоренным темпом двину дело из суда и назначу слушание в палате.
Частные жалобы слушались обычно первыми. В десять часов палата вышла, и председатель объявил:
— Дело Тюфекчиева и Райгородского.
Добровольский кратко доложил несложное дело и сущность жалобы, подчеркнув лишь, что Райгородский жалуется на нарушенное его право, но ничем не доказал этого своего права на аренду имения, а, наоборот, ясно выявил, что арендных прав не имеет.
Палата оставила жалобу без последствий. Я по телефону сообщил Тюфекчиеву, что может передать исполнительный лист Дерижанову для дальнейшего выполнения. Короткое «благодарю» был ответ Тюфекчиева.
В три часа дня уходил поезд в Ростов, и я закусывал на вокзале, когда подошел Райгородский. Мы знали друг друга.
Райгородский:
— Скажите, Лев Филиппович, за что ви мине режите без нажа, что я вам сдилал?
— Не понимаю вас, — ответил я. — Веду дело против вас, а оно оказалось неосновательным не по моей вине, а вы затеяли плохую историю. Выходит, что вы сами себя режете.
— Но это же суд! — завопил Райгородский. — У меня два адвоката, а что выходит? Я же пропал. Тюфекчиев — это зверь, он из мине кишки вытянет! Куда я динусь с кафлей? Идет сезон! Почему мне мои адвокаты не сказали? Это же прамо разор. Он мне говорит: «Езжайте в палату. Председатель добрый человек, попросите назначить скорее дело. (Зеелер, видимо полагал, что я буду торопиться с выселением, и мне на руку, если в палате дело полежит.) И если вы увидите, что председатель слушает вас, то расскажите ему, как вы и много семейных арендаторов ваших пострадаете». Я так и сделал. Прихожу сегодня в двенадцать утра в палату, ожидаю, и он мине принимает. Я его прошу скорей назначить дело, а он «мне смеется» и говорит: «Ваша эта просьба совсем уважена, в канцелярии узнайте». Ну, и я узнал! Что делать, что делать?
— А вы пойдите к Тюфекчиеву, и он вам сдаст помещение, так как в этом году строиться не будет.
— Но мои убытки! Какие убытки, боже мой!
Так все и закончилось. Все арендаторы вошли в соглашение с Тюфекчиевым, включая Райгородского, на срок на один год. Тюфекчиев пришел ко мне для учинения расчета. Недоразумения не было, уплатил, и мы расстались.
Так закончилось в нашем муравейнике пустое, в сущности, дело, не занявшее внимание многих обывателей.
Долго не встречал Тюфекчиева в небольшом Ростове. Изредка Дерижанов напоминал о «каменном идоле», как он почему-то называл Тюфекчиева, и жаловался на перегруженность работой и на требовательность «идола».
Как-то по телефону Тюфекчиев спросил, «застанет ли меня дома». Сговорились. Пришел он, по наружному виду все такой же.
— Мне, Лев Филиппович, нужно побеседовать с вами по личному делу, и я очень прошу вас позавтракать у меня. Кстати, теперь масленица, покормимся блинами.
Неожиданное приглашение пришлось принять, ибо не нашел для отказа повода. Деловой завтрак у холостого человека.
Назавтра пошел. Небольшой дом, неуютно обставленная маленькая гостиная, большой деловой кабинет. На столе много бумаг, папок. Видимо, хозяин не любит так называемой обстановки. Пошли в столовую. Полутемная комната, приспособленная, чтобы в ней кормиться[432]. Тишина в доме, тоскливая тишина, и казалось, что кроме Тюфекчиева и прислуги никого в доме нет. Но вошла молодая, некрасивая женщина, с которой хозяин меня познакомил, сказав ее имя, отчество и фамилию — не то Луиза Федоровна, или Карловна, фамилии не помню. Сели завтракать. Блины были хороши, приправа к ним обильная, вино совсем хорошее. Разговор не клеился, дама сказала несколько слов по поводу хозяйства. Поели и перешли в кабинет, куда нам дали кофе и ликер. Дама исчезла, и я ее в тот день больше не видел.
— Мое дело таково, — сказал Тюфекчиев. — Женщина, которую вы видели, — мать моей дочки. Жениться не собираюсь, но хочу, чтобы дочь стала моей законною.
Разъяснил, что брак узаконяет детей, а без брака мать должна дать письменное разрешение на усыновление детей.
— А без ее разрешения не могу обойтись? Ведь дитя мое?
— Нет, дитя не ваше по закону, оно записано на имя матери, и закон знает в таких случаях только мать. Иначе вы не добьетесь усыновления. В обоих случаях дело весьма несложное, производится в окружном суде и разрешается в короткое время.
— Да, — сказал Тюфекчиев, — люди осложнили жизнь многими узаконениями, зачастую излишними.
— В данном случае, — ответил я, — закон облегчил положение внебрачных детей и их родителей, дав возможность с большой легкостью усыновить или узаконить и этим обеспечить будущее детей.
— Но я не желаю создавать семью с ее обычными заботами. Мне дорога моя свобода, и я желаю строить свою жизнь вне тех стеснений, которые создает семья, — сказал Тюфекчиев.
— В таком случае вы уже проделали все нужное, лишающее вас «теоретической свадьбы». Наша беседа это подтверждает. У вас есть жена, хотя именуемая «незаконной». У вас есть дитя, о котором вы уже заботитесь, а когда оно подрастет, то заботы осложнятся. И с женой законной люди расходятся, если жизнь не налаживается, а удалять из своего дома женщину, которую ласкал, мать девочки, которую вы называете своей, также тяжело. К венцу вас поведет ваше дитя, для которого вы оба уже папа и мама. Фамилия будет Тюфекчиев. Но я решительно не даю, так сказать, совета, как вы должны поступить. Это уже наш частный разговор, и вы, конечно, по своему умозаключению решите этот важный вопрос.
— А если я получу ее разрешение таким образом, что она не догадается, ну, не узнает, что ли, об усыновлении, то как может сложиться создавшееся положение?
— Простите, но это явно незаконное действие не может быть предметом совещания с присяжным поверенным, — ответил я. — Считаю нужным высказать мое мнение, что обманутая мать может не простить, если обман обнаружится, и в этом случае могут создаться большие огорчения и тяжелые последствия для вас. Считаясь с вашим настроением и мировоззрением, вам лучше всего не трогать пока вопроса о детях, а предоставить времени, которое покажет, как надо поступить. Подумайте, ведь нет надобности спешить.
Расстались дружно, насколько Тюфекчиев способен проявить внимание к человеку, с которым совещается по интимнейшему вопросу.
После этой встречи я вскоре получил предложение Тюфекчиева принять юрисконсульство в делах фирмы Г. Ланца, так как Дерижанов отказался от ведения дел. Спросил Дерижанова, который подтвердил, что ему трудно продолжать там работу, ибо дел много и они стали осложняться и ответственны, почему он отказался. Отказ вызван и тем, что Тюфекчиев отказал увеличить жалованье и оплачивать содержание письмоводителю.
Тюфекчиев принял мои условия. Дел оказалось много, ибо по условиям всех договоров на продажу машин подсудность дел установлена в ростовских судебных учреждениях. Мы завели большой порядок. Специальные книги велись нами в конторе, куда записывалось движение каждого дела, все понесенные расходы, переписка и прочее. Таким образом, Тюфекчиев имел все нужные сведения в конторе и сам, когда нужно, знал о положении данного дела. Специально занимавшийся этим мой сотрудник заходил в контору, делал нужные записи. К общей книге имелся алфавитный указатель. Словом, даже требовательный Тюфекчиев, встречавшийся с моим сотрудником, высказывал свое удовлетворение:
— Теперь нам легка и отчетность пред Мангеймом, ибо мы посылаем записи ваши на немецком языке.
Встречал Тюфекчиева очень редко, когда нужны были устные заключения, совещания по делам.
Прошло много времени. Мы привыкли к Тюфекчиеву. Деловых недоразумений не было. На купленном месте Тюфекчиев возвел хорошие постройки, и роскошный склад машин, и контору для фирмы Ланц. Тюфекчиев был весь в работе. О семейных своих делах не заговаривал.
Наступил, если не ошибаюсь, 1911 год, в начале которого ко мне тревожно пришел бухгалтер Тюфекчиева, сообщил о тяжкой болезни Тюфекчиева и о его просьбе немедленно посетить его. Тотчас пошел. В доме все та же тишина, пахло йодоформом. Встретила меня сестра милосердия, спросила фамилию и провела в знакомый мне кабинет, где лежал Тюфекчиев с перевязанной головой, перевязкой на одном глазу и на одной руке. Видно было, что он не болен, а поранен. Говорил довольно бодро, просил сестру оставить нас, пока он позовет. Я спросил, что с ним приключилось.
— Расскажу вам. Меня облила серной кислотой жена. Я ведь женился на Луизе Федоровне, но надо вам знать всю мою историю. В юности многие мечтают завоевать жизнь сообразно своим влечениям. Мои мечты, которые я осуществлял, — стать крупным промышленником, выстроить заводы, дать людям новоизобретенные машины, создать работу для многих тысяч людей, заработать миллионы и т. д. К этой цели я шел, отдавшись весь делу, для чего пришлось отказаться от многого личного. Шел ли я по верному пути — не могу судить, но капитал и знания мои увеличиваются, и я начинаю подумывать о создании около наших мест машиностроительного завода. Угольные шахты (Грушевка) здесь, вода — Дон, руда близка, капиталов кругом, лежащих без употребления, много, пути сообщения водные и железнодорожные достаточные. Все условия успеха для осуществления задуманного дела налицо. И я работал, стал маньяком, весь отдался делу, устраняя все личное, что могло мне мешать, и отказываясь от многих жизненных удобств. Знаю, что меня осуждали, считали, что цель моей жизни только нажива и что превращаюсь в Плюшкина. Меня не понимали, а я мечтал, каким вниманием меня окружат, когда осуществлю мои заветные мечты, какие создам учреждения…
Чтобы ничего мне не мешало, я решил не обзаводиться семьей. И мне противны были девицы общества, в котором живу: девицы, которые превращаются в дам, ничего не делающих, убивающих время скверной музыкой, скверным театром, убогими балами, вечерами и другими провинциальными развлечениями. Я мечтал о какой-то другой женщине, которую найду, когда буду славен и богат, а пока вычеркнул естественное стремление человека — иметь семью. Брал в дом «экономок», привязанности не было, награждал их деньгами, уходила одна, находилась другая.
Против моего дома проживала незнакомая мне семья, в которой были маленькие дети, за которыми ухаживала, как видно было из моих окон, молодая немка. Обычно встаю рано, и мне видно было, как эта молодая особа работала. Было лето. Рано утром она штопала и стирала детское белье, затем в садике готовила для детей завтрак, умывала детей, а когда я шел обедать, то часто мог наблюдать возвращающихся детей с занявшей мое внимание бонной — они проводили утро в ограде Никольской церкви. Словом, незнакомая и малоинтересная женщина заняла мое внимание, и я решил предложить ей поселиться у меня, чем нести тяжелый, плохо оплачиваемый труд ухаживанья за детьми. Заключить знакомство было нетрудно, и вскоре Луиза Федоровна поселилась у меня на должность экономки. Сошлись. Она тихо работала, делала нужное по дому. Первое время ее, видимо, радовала возможность быть более свободной, не быть подчиненной барыне[433] и не возиться с маленькими детьми. Я мало с нею считался, предоставил полную свободу. Прошло несколько месяцев. Меня несколько взволновало, когда она мне объявила, что беременна, и я не знал, как быть. Я спросил, как она думает поступить. Она твердо ответила:
— Рожу, и если это вам неприятно, то дайте мне средства устроиться, и я уеду домой в Митаву[434].
Мы всегда говорили по-немецки, и это также содействовало сближению. Ответил, что время терпит. Я уже тогда не мог ее отпустить. Ее независимый характер уже в то время обратил мое внимание. Она занимала совершенно отдельные две комнатки, и я даже не знал, когда она родила. Утром ко мне пришла немка-акушерка и сказала:
— Ночью Луиза Федоровна родила девочку, она здорова. Прошу вас дать на нужные расходы.
Я растерялся. Стать отцом совершенно не входило в мои намерения. У меня явилось брезгливое чувство к новорожденному и к матери. Никогда не видал новорожденных и рожениц. Мне показалось, что в моих комнатах пахнет чем-то нехорошим. Дал на расходы и просил акушерку меня более не беспокоить. Недели через три я впервые увидел Луизу Федоровну. Мне показалось, что она похорошела. Она мне сказала:
— Обедать с вами не буду, не могу оставить ребенка.
Меня это даже обрадовало. Время было зимнее, и я решил весной дать ей денег и отправить, но не скажу, чтобы я был спокоен. Как-то она зашла ко мне и сказала, что в комнатах, ею занимаемых, мало света, солнце совсем не проникает, что вредно для ребенка, и она просит выбить окно на улицу. Я ничего не ответил. Когда немного потеплело, она вновь повторила эту просьбу, и я опять промолчал. Обычно я входил в дом через парадное, но однажды, видя ворота раскрытыми, я пошел через двор, где встретил рабочего с инструментами. На мой вопрос, что он здесь делает, он ответил:
— Окно выбили в переулок и раму вставили.
Я вскипел, позвал Луизу Федоровну и крикливо спросил, как она посмела распоряжаться в моем доме, на что она злобно ответила:
— Пес и тот обнюхает своего детеныша, а вы хотите заморить вашего ребенка, я этого не допущу, — швырнула ключи по дому, хлопнула дверью так, что все зазвенело, и ушла к себе.
Я совершенно растерялся: со мной никогда никто так не разговаривал, а главное, я почувствовал полную беспомощность. Я не мог крикнуть: вон из моего дома! Я даже испугался при мысли — не уйдет ли она сама? О ребенке не думал, я его не видел, не знал.
Потянулись скверные дни. Я потерял мой покой. Наступила весна, но я был далек от объяснения с Луизой Федоровной. Я ее не видел, но хозяйство она вела. Однажды, возвращаясь домой, я увидел служащую у меня девушку с детской повозочкой. Прислуга, увидев меня, испугалась и хотела быстро свернуть в переулок, но я ее остановил. Из коляски на меня смотрела миленькая девочка с большими глазками. Увидела мою палку с набалдашником «Собачья голова». Девочка улыбнулась и потянулась ручками. На мой вопрос, где Луиза Федоровна, девушка ответила:
— Они нездоровы, голова у них болит.
Я постоял около ребенка, хотелось потрогать, поиграть с девочкой, приласкать, но не посмел. Пошел к Луизе Федоровне узнать, чем она больна. Мой приход вспугнул ее, она ожидала, вероятно, что я пришел переговорить о ее отъезде. Но поговорить, сказать толком что-либо не смог, а ограничился осмотром нового окна и спросил, уплатила ли она за работу.
Меня стало тянуть к ребенку, и тогда-то созрел план усыновления, если вы не забыли нашего разговора, так как я не знал о необходимости согласия матери. Я боролся сам с собой, с выяснившимся для меня чувством к Луизе Федоровне. Я уговорил себя, что нелепо влечение к полуграмотной, неинтересной, безличной женщине, совершенно мне ненужной, но во мне засел какой-то дьявол-мучитель, толкавший все мои помыслы только к Луизе Федоровне, и я чувствовал, что теряю себя и покалечу жизнь, но совладать с собой не мог.
Затем девочка расхворалась, и Луиза Федоровна сильно взволновалась, прибежала ко мне утром с просьбой позвать хорошего врача немедленно, так как у девочки жар и она плохо глотает. Позвал врача и первый раз не пошел по обыкновению в контору. Ребенок поправился, и я опять сошелся с Луизой Федоровной, и через год второй ребенок, мальчик, и я женился.
Как только моя жена почувствовала себя законной, она проявила свой характер и показала свое настоящее лицо. Грубая, невоспитанная, резкая, малосмыслящая и малознающая, она стала предъявлять «требования барыни». К детям взяла бонну, настояла, чтобы я приобрел дачу, завел экипаж, тратила, покупала всякую ерунду, и у нас начались бурные сцены. В озлоблении она бросалась на меня с кулаками, била посуду, хваталась за нож… А я, потеряв волю и присущую мне энергию, молча переносил, смирился и примирился. Детей люблю, но они запуганы постоянными скандалами мамаши и плохо растут.
Третьего дня моя фурия вошла ко мне в кабинет и вызывающе сказала:
— Не хочу больше получать от тебя подачки, постоянно торговаться, записывать каждую копейку и экономить гроши. Дай мне каждый месяц две тысячи рублей, а если не хватит, то додашь.
— Таких денег, — ответил я, — мы не можем проживать и не должны, почему прекратим ненужный разговор.
Тогда она выхватила из кармана объемистый флакон с широким отверстием, кинулась ко мне. Запахло серной кислотой. К счастью, я схватил ее за руку, но получил ожог глаза, части лица, головы и очень сильно руки. Глазной врач надеется спасти глаз, врач-хирург нашел поранения не угрожающими жизни, но знаки и шрамы ожогов останутся.
Беспокою вас, потому что о происшествии узнали в полицейском участке и сюда приходил околоточный допросить меня, но я не принял его, ссылаясь на болезнь. Очень прошу вас дать мне совет, как избегнуть огласки и суда, которого решительно не хочу. Затем — не знаю, что делать и как быть. Я очень одинок. Мой брат живет в Одессе, у меня не только нет друга, друзей, но даже нет знакомых, с которыми мог бы поговорить, посоветоваться в столь трудную минуту. Как мне дальше жить? Ведь она здесь, в доме, и в любую минуту может ворваться ко мне, чтобы закончить задуманное ею мщение…. И я позволяю себе просить вас принять во мне участие, пока я оправлюсь и стану на ноги.
Несимпатичный был человек Тюфекчиев, но все же мне его стало жалко, и отвернуться от него в такую минуту не счел возможным. Высказал ему несколько слов сожаления, подбодрил и сказал, что не оставлю его и сделаю возможное для улажения происшедшего. Рекомендовал принять околоточного, сказать, что злого умысла, преступления не было, «а поранил себя по собственной неосторожности».
— С женой вашей немедленно поговорю. По моему мнению, ей бы следовало временно уехать из Ростова, и когда вы поправитесь и происшедшее уладится, тогда вы сами вырешите, как жить в дальнейшем. Знает ли она меня? — спросил я.
— Хорошо знает. Акушерка-немка, ее приятельница и, надо полагать, советчица, говорила много о вас. Вы ее защищали, она сидела в тюрьме по делу о вытравлении плода — она была оправдана.
Оставил больного и решил повидать немедленно Луизу Федоровну. Оказалось, что прислуга подкарауливала меня и, как только я вышел из кабинета, просила от имени Луизы Федоровны не отказать поговорить с нею. Это устраивало лучше мое намерение. Пошел к ней. Увидев меня, она начала плакать. Мне казалось, что плачет от озлобления, не чувствовалось грусти. Я молчал. Успокоившись, она сказала сердитым голосом:
— Вы хотите посадить меня в тюрьму, но я докажу, что не виновата. Он виноват.
— Да, по закону вас могут предварительно арестовать. Вы покушались на жизнь мужа и нанесли ему тяжкие увечья. Он действительно виноват в том, что женился на вас, дал вам имя, семью, средства к жизни.
Я высказал ей много неприятного. Она слушала. Вдруг, видно, злоба ее охватила, она закричала:
— Он меня мучает, каждую копейку надо вырывать у него. Он богач — это все знают, а я не имею лишнего платья, не могу устроить моих детей, как я хочу.
— А что, если бы вы его убили или изувечили навсегда, а он бы вам ничего не оставил из своего состояния, и вы бы опять должны были служить за десять-пятнадцать рублей в месяц и нести тяжкий труд бонны?
— Как так? — ехидно спросила она. — Вы не знаете, значит, что он женился на мне.
— Рекомендую вам спросить любого адвоката, как Тюфекчиев может распорядиться своим состоянием на случай смерти и будете ли иметь, если он не пожелает, дом, дачу, выезд и все нужное.
— Как же это так?
Я ей объяснил, и на нее произвела сильное впечатление возможность остаться с грошами.
— Слыхали, — закончил я, — что доктор Ткачев оставил по духовному завещанию свое миллионное состояние городу Ростову, а сыну единственному по 50 рублей в месяц пожизненно[435]?
Она вся съежилась, присмирела и твердила:
— Я не хотела его убивать, а хотела напугать.
— Так вот, Луиза Федоровна, если надеетесь изменить к лучшему отношение к мужу, если надеетесь выпросить у него прощение и зажить доброй женой и матерью, беречь мужа, помогать ему, не думать о том, чтобы подражать глупым женщинам, тратящим жизнь на пустяки, то мой совет вам — уезжайте на время из Ростова. Когда узнаете, что Антон Осипович выздоровел, спишитесь с ним, и если вы искренне отнесетесь к нему с любовью, то уверен, что наладите жизнь. Сейчас не решайте, а подумайте и завтра мне скажете. Дети должны остаться дома, обеспечьте им хороший уход. Если же вы откажетесь выполнить мое предложение, то вы понимаете, что придется принять меры, чтобы оградить Антона Осиповича от нового насилия. Если имеете с кем — посоветуйтесь.
Я тотчас возвратился к Тюфекчиеву, передал ему разговор с женой и спросил, имеет ли он духовное завещание. Оказалось, что завещания нет. Пояснил ему, что вообще необходимо иметь завещание, что можно его менять и что на его жену больше всего произвело впечатление, что «после вашей смерти она может остаться нищей».
— Поэтому на всякий случай нужно иметь завещание, какое я укажу, чтобы она знала свои права и что только добрым, ласковым отношением к вам она может стать женой-другом, причем изменятся и материальные отношения.
Все сказанное ему очень пришлось по душе. Мы решили вечером составить завещание, утром пригласить свидетелей для подписи. Так и сделали. Брата своего он назначил душеприказчиком. Распорядился так, что жена получает пожизненно проценты с капитала, дающего 300 рублей в год, дети по 600 рублей в год, предусмотрено замужество дочери и все остальное, вызываемое законом и жизнью. Духовное завещание передано мне для хранения. Тюфекчиев значительно успокоился.
— Я считал, — сказал он, — непреложной истиной, что «человек — кузнец своего счастья» и что неизбежна только смерть, а все остальное зависит от самого себя. На деле же оказывается, что любая шалая баба укладывает на обе лопатки «кузнеца». Боже, как я гордился сам собой, как твердо и уверенно строил свою жизнь, как мне казалось, что все хилое, неустойчивое, дряблое в жизненных проявлениях далеко от меня — сильного, энергичного, знающего, «чего хочу» и «куда иду». А теперь лежу пораненный, слезливый, униженный глупой бабой, недавно выносившей чужие ночные горшки, и в этом заключалось ее занятие. Горше всего, что сейчас не знаю, свободен ли в будущем от этого наваждения или обречен на всю жизнь быть зависимым от этой бабы.
Пошел к Луизе Федоровне вечером. Сидела спокойно, осунулась, видимо, устала.
— Как себя чувствуете? Что надумали? — спросил ее.
— Да, все обдумала, что вы мне сказали. Не скрываю, что была с моей знакомой у адвоката, который мне еще хуже сказал, чем вы. Делайте со мной, что хотите, я на все согласна. Поеду в Митаву к родным и сделаю, как вы сказали, если Антон Осипович меня простит. Пусть разрешит с ним попрощаться. Детей оставлю, через месяц возвращусь, и тогда решим: или разводиться, или помиримся. Сколько он мне даст на проезд?
Спросил, сколько ей нужно. Вырешили, и я пошел объявить результат переговоров.
Через два дня она уехала, просила разрешить писать мне, если нужно будет. Через месяц Тюфекчиев поправился и стал выходить. Глаз не пострадал, но следы ожогов остались на руке, лице и голове. Недели через две после отъезда Луиза Федоровна написала Тюфекчиеву, спрашивала, как его здоровье. Мы решили задержать ее в Митаве месяца два, что и выполнили. Возвратилась она в Ростов и, по словам Тюфекчиева, вела себя сдержанно. Он не напоминал о происшедшем, и она точно забыла. Был он у меня. Благодарил за оказанную поддержку.
Как супруги жили — подробно не знаю, но семья увеличилась приплодом.
В 1912 году Тюфекчиев расстался с фирмой Ланц. Старик Ланц умер. По этой ли причине или, как говорили в конторе, Тюфекчиев был очень дорогостоящим служащим, но он ушел. Заменил его присланный немец Штадер. Наступила война. Немцы частью успели выехать, частью были сосланы. Дело Ланц попало в опеку, которая почему-то организовалась в Москве. Дела тянулись, я отчитывался опеке во главе с председателем, присяжным поверенным Перским. В 1917 году, к концу, сношения с Москвой прекратились, а в 1918 году забрали остатки машин «новые хозяева», и я перестал нести высокое звание юрисконсульта фирмы «Генрих Ланц».
Не могу не упомянуть о следующем курьезе. Объявление войны захватило меня в Наугейме, где я ежегодно лечился. Застрял со мной председатель нашего суда Самсон фон Гиммельштиерна. Немецкие банки прекратили выдачу нам денег по аккредитивам, и мы стали опасаться нужды. Об отъезде в Россию и думать было нечего. На беспокойство Самсона я ответил полным успокоением. Поблизости в Мангейме живет мой крупный клиент Ланц, напишу туда и получу деньги в избытке. Ежегодно получал от Ланца не менее 3000 рублей. Написал о том, что застрял, о переживаемом беспокойстве, к которому еще прибавляется нужда в деньгах, почему просил прислать мне тысячи две или три марок в счет годового получения. Долго не было ответа, а затем сухое письмо: «Сожалеем, что не можем быть вам полезными, но, когда восстановятся почтовые сношения с Россией, мы по этому поводу спишемся с Ростовом».
Когда я выбрался из Германии и приехал в Ростов, то показал письмо конторы Штадеру, который сильно возмутился, говорил, что самого Ланца, вероятно, не было и глупая контора так ответила.
Тюфекчиева больше не встречал и что с ним стало, не знаю. Одно время он занялся распространением тракторов. Дожил ли он до теперешнего большевицкого тракторобесия?
Задонский монастырь. Иван Васильевич Денисенко
Описывая дело Тюфекчиева в палате, я вспомнил прекрасного судью и человека, Ивана Васильевича Денисенко, председателя гражданского департамента палаты, друга и родственника Л. Н. Толстого. Вспомнил обстоятельства, при которых я познакомился с Денисенко, когда он состоял председателем Воронежского окружного суда.
Адвокатская судьба забросила меня в Задонск, где находился монастырь, в котором тогда покоились «нетленные мощи Тихона Задонского», чрезвычайно чтимого верующими. К Тихону на поклонение ходили многие тысячи верующих со всей России.
Попал в Задонск по следующему поводу. Состоял я юрисконсультом трамвая в Ростове. Несмотря на ничтожное движение трамвая, случаев увечья было много. Не умели пешеходы соблюдать самую необходимую и требуемую осторожность при переходе улиц, пассажиры вскакивали и выскакивали на ходу трамвая, извозчики не считались с трамваем. Надо еще прибавить пьяных, плохое освещение и другие причины. Но были и злоупотребления. Расшибется где-либо человек, и на основании показания ложных свидетелей ищут убытки с трамвая, доказывая, что кондуктор не подождал, пока потерпевший садился, и дал сигнал для отправления, вследствие чего человек упал. Судебных дел было много. Приходилось бороться, ибо много злостного и ложного часто вносили истцы. Убытки искусственно увеличивались, ибо свидетель показывал заработки потерпевшего выше действительного. Дошло до того, что мы вынуждены были завести специального служащего, который тотчас после происшествия устанавливал необходимые данные. Этого служащего называли «трамвайным сыщиком».
К трамваю предъявил иск старший околоточный надзиратель Казарский в 25 000 рублей за полученное по вине трамвая увечье, лишающее его трудоспособности. Иск предъявил помощник присяжного поверенного Ф., специалист по созиданию увечных дел, которого давно следовало изгнать из сословия, а его только оставляли в «помощниках». По этому делу мы насторожились, ибо о происшедшем случае не было полицейского протокола и ни кондуктор, ни вагоновожатый ничего не знали, а сумма иска была велика.
В исковом прошении было сказано: после спектакля, когда публика устремилась в вагоны, первые два ушли переполненными, в третий садились спокойно. Когда Казарский поставил ногу на подножку вагона, последний быстро двинулся с места без звонка и без сигнала кондуктора, почему Казарский сорвался, упал на мостовую, и ему колесом раздавило ступню. На улице было пустынно, и лишь один прохожий подошел, помог Казарскому встать, позвал извозчика и отвез домой. Свидетель оказался приезжим, из посада близ Задонска, и его истец просил допросить как очевидца происшествия. Этим начиналось дело, которое вообще было полно странностями. Лечили странно, рапорт о болезни был подан через пятнадцать дней после случая, и прочее. Дирекция трамвая просила, чтобы я лично поехал для допроса, так как цена иска велика. Время было летнее. Я был «легок на подъем», а побывать «у Тихона» было интересно. Наш сыщик решил поехать со мной, чтобы выяснить, как он выразился, «чем пахнет сие дело и кто этот достоверный свидетель». Он уехал на Дон раньше меня.
Доехал я до Воронежа, а оттуда лошадьми по шоссе верст шестьдесят до Задонска. Взял хорошую тройку и покатил. Ямщик оказался словоохотливым неглупым мужиком, занимал меня разговорами, главным образом рассказывал о монастыре, о его богатстве. У монастыря много земли, хороший лес, река, богатая рыбой. Великая княгиня подарила монастырю большой завод, где вырабатывают конфекты, у монахов большое молочное хозяйство, а главное, даровой труд. Приходящие мужики часто остаются поработать «для Бога» на несколько месяцев. Мужиков только кормят.
— Да, — говорил ямщик, — может, среди монахов и есть богоугодные люди, а нам не видать. Знаем много пьющих, а в слободе много монастырских баб — жены, значит. Безобразия много там, а помощи от них никакой. Сгорело, почитай, полселения года три тому назад, недалеко от монастыря. Пошли собирать на помощь погорельцам, а настоятель выслал 25 рублей. Просили дать леса и хоть 1000 рублей. Так куда тебе, накричал: «Не мое добро, а божеское, и раздавать его не могу». А вот еще случай. Месяца два тому назад монастырь ставил новую каменную ограду. Из нашего селения — будем проезжать — люди нанялись работать. Распоряжался монашек. Большая стена завалилась, и четырех человек убило. Монастырь выдал по 5 рублей на похороны, а семейства с детьми без кормильцев остались, по миру пойдут.
Стало вечереть, Задонск близок.
— Остановитесь в монастырской гостинице? — спросил ямщик. — Там чисто. Или имеете куда заехать?
Я думал, что «монастырская» — название местной гостиницы, почему выразил согласие. Ямщик был мной нанят с возвратом в Воронеж на следующий день после обеда. Было темно, когда мы въехали под арку и к нам вышел грузный монах, «отец-гостинник» с приветствием:
— Добро пожаловать, милости просим.
Не особенно хорошо себя почувствовал, когда очутился в очень широком коридоре и меня ввели в комнату, освещенную лампадой у окон. Монах принес свечу, стало немного светлее. На стенах лики, мрачно, тихо. Что делать, если спросят паспорт, узнают, что еврей забрался?.. Черт знает в какое нелепое положение попал. Решил не давать паспорта, отбрехнуться. В комнате стояла громадная деревянная кровать сомнительной чистоты, умывальника не было — табуретка с тазом. Хотелось пить, еда со мной была из дому. Не знал, можно ли позвать слугу и как это сделать — звонка не было. Но монах пришел и очень любезно предложил мне чаю и поесть. Был он словоохотлив, привык, видно, встречаться с приезжими.
— Могу попотчевать вас «ушицей», рыбка у нас знаменитая. День сегодня скоромный, можно кой-чего молочного.
Сговорились. Я набрался храбрости, вспомнил разговор с ямщиком и предложил:
— Не закусите ли со мной, батюшка?
— Спасибо, можно, посидим. Только монастырский устав воспрещает, значит, насчет винца.
— Не беспокойтесь, — сказал я, — у меня с собой имеются «сливки от бешеного козла»[436].
Монах зычно расхохотался:
— Хорошо назвали. Ну, побегу распорядиться, сейчас пришлю водицы умыться.
Стало у меня на душе веселее. Развязал чемодан. Выложил бутылку портвейна, икру, печенье, сахар, чай, конфекты, поставил свой подсвечник с хорошей свечой, разложил вещи из несессера, и стало уютнее в суровой монастырской комнате.
Служка принес воду и самовар. В моем несессере было много принадлежностей для путешествия, вплоть до винных стопок. Пришел монах, принес еду. Из кармана широкой рясы извлек водку, и мы сели покормиться. Монах был большого роста упитанный мужик лет за сорок. Он пришел в восторг от моего несессера, перебирал вещи и приговаривал:
— По заграницам хорошие вещи делают.
Выпили, закусывали, разговорились.
— Я, — сказал он, — заведую гостиницей монастырской, в ней пятнадцать комнат. Простонародье сюда не помещаем, да и невозможно — их тысячи к нам ходят весной и летом. Определенной платы за проживание не взимается, а живущий по своим средствам платит и расписывается в книге. Зажиться у нас нельзя, знаем, кто приехал, имеем навык.
О себе он говорил, что монах он плохой, малообученный. Пришел сюда в молодые годы, понравилось здесь, много работал, остался, больше двадцать пяти лет здесь, а лет пятнадцать заведует по хозяйству. Привык, другой жизни не знает, от крестьянства отстал, нигде не был, кроме Задонска. Я ему стал рассказывать о жизни за границей и о католических монастырях. Все ему было ново, ахал, восторгался и хорошо пил. К портвейну отнесся с большим уважением, нашел, что такое вино «редкостное, в наших местах такого нет».
Чтобы не остаться одному в мрачной комнате в чуждой мне обстановке, я рад был мужичку в рясе и его незатейливому разговору. Ничего он не знал, даже о монастыре, и на вопросы мои большей частью отвечал:
— Не знаю этого, наша обязанность смотреть за делом, к которому приставлен. Мы простецы, неученые. Есть у нас понимающие, которые все знают и всегда с книгами.
Так мы просидели за полночь.
— Жалко расставаться, — сказал мой новый приятель, — а поспать надо. Будить вас к заутрене?
Просил не будить. К ранней обедне встану.
Разошлись. Заснуть не мог. Дверь в комнате без затвора, мешал свет от лампадки. Не привык спать при освещении. Ворочался. К утру заснул. Проснулся от сильного гула. Едва пришел в себя, вспомнил, где я. В комнате было светло, легкая занавеска мало защищала. Кинулся к окну, откуда несся гул, и открыл окно. Грандиозное зрелище! Очень большая площадь была полна тысячами людей, двигавшихся по направлению к вдали стоящему собору на возвышенном месте. Народ шел в собор, где стояла рака с мощами Тихона Задонского. Толпа двигалась медленно, несли больных, шли калеки, в толпе преобладали женщины. От говора, молитв вслух и причитаний стоял гул. Монахи наводили порядок движения, особенно при подъеме по ступеням широкой большой лестницы, ведущей ко входу в храм. Молитвенно настроенная толпа, возбужденные лица, в толпе многие истово крестились, иные протягивали руки по направлению к собору, слышалось нестройное пение. Все это производило большое впечатление. Утро было прекрасное, солнце освещало шествие.
Наскоро одевшись, я вышел и смешался с толпой. С правой стороны к собору шла толпа. От собора с другой стороны выходили из собора. Двинулся медленно и я. В толпе было немного городских обывателей, судя по платью. Большинство крестьянок и крестьян. Тяжелое впечатление производили калеки, которых было немало. Тяжкобольных несли. Я видел трех или четырех.
Добрели до подъема лестницы. Монахи покрикивали:
— Не задерживай, держись правой, двигайся.
Вошел в собор. Он обширен, богатый иконостас, много больших икон, малых не счесть, тысячи зажженных свечей, масса лампад, и вдали на возвышении стоял большой ящик-гриб, «рака»[437]. Крышка поднята, блестит золотом. В ящике — видно — лежит что-то, накрытое тяжелым покрывалом, вышитым золотыми и серебряными орнаментами. У изголовья и в ногах мощей стояли два монаха и около монахи, говорившие:
— Подходи, поклонись, проходи, не задерживай, приложись.
Больные и калеки оставались дольше у раки, около некоторых были священники. Целовали покрывало, раку, одну больную накрыли концом покрывала. Раздавались выкрики больных. Я поспешил выбраться. Было восемь утра, захотелось чаю. Проталкиваясь в толпе, увидел моего монаха, который шел ко мне.
— А я вас высматриваю. Как почивали? Сподобились приложиться? Помолились? Вот и хорошо, — сказал он. — Пойдем чайку попьем и закусим.
Что мы и выполнили добросовестно, и я пошел в местное правление, где в девять с половиной был назначен допрос свидетеля.
В правлении познакомился с членом суда, живущим в Задонске. Пришел священник, и вызвали свидетеля. После присяги опрошен был свидетель об имени и прочем, и ему предложено было рассказать, что он знает по делу. Свидетель твердо заявил:
— По этому делу ничего не знаю, не видел упавшего, не помогал ему и недоумеваю, почему я указан свидетелем. Казарского знаю, в Ростове бываю очень редко и не помню точно, когда был в последний раз.
Расписался, и разошлись. Странно все это мне показалось.
Возвращаясь в монастырь, встретил улыбающегося «трамвайного сыщика», которому сказал, что он опоздал и что свидетель отказался полным неведением.
— Выходит, что я не напрасно прокатился, и дело сделал, и Богу помолюсь, — сказал наш Конан Дойль.
— Что же вы сделали?
— А вот послушайте. Приехал сюда и сейчас отправился в местное правление узнать что-нибудь о свидетеле, ежели он местный житель. Подошел к письмоводителю, сказал, что завтра допрос свидетеля Теплова назначен в правлении, предложил папиросу для сближения и спросил, где мне найти Теплова, на что письмоводитель ответил:
— Не знаю его лично, я здесь недавно. Теплов живет в посаде, на его имя здесь письмо пришло.
А я говорю:
— Дайте письмо, я в посад подъеду.
Чуялось мне, что письмо интересное. Парняга письмо мне передал, и я его прочитал. Да-с! Славное письмецо. Адвокат Ф. дает полное наставление Теплову, что ему показать на допросе, и поучает, как надо ответить на некоторые вопросы. Спрятал письмо на постоялом дворе, где остановился, а сам катнул в посад, где сейчас же нашел Теплова, имеющего там торговлю на манер «Мюр и Мерилиз»[438]. Морда плутоватая. Познакомились. Говорю ему:
— А я насчет завтрашнего допроса вас, потому что жалко мне вас, ибо лезете в историю, которая может закончиться арестантскими ротами за ложное показание под присягой. Знаю достоверно, что в Ростове вы не были, Казарского с мостовой не поднимали и ничего, что собираетесь показывать, не видели.
Свидетель сдрейфил, но фасон держит и спрашивает:
— А вы кто такой?
— Служащий по сыскной части в трамвае.
Это уже ему показалось страшным:
— Да ведь неизвестно, что я покажу, а ссылаться на меня всякий может.
— Но ведь вы получили письмо, в котором указано, какое показание вы дадите. Значит, вы согласились?
— Я, — говорит, — письма не получил. Скажу вам откровенно, что они опасались писать мне сюда, а как часто делается, на правление в Задонске. Мы там получаем, наша почта неисправная. Собирался сегодня съездить туда.
— Не трудитесь, ваше письмо перехвачено и пока не передано прокурору.
Тут коммерсант осел:
— Что же мне делать?
— Показать, что ничего не знаете и не понимаете, почему на вас сослался Казарский.
Познакомились, угостил он меня хорошо. Парень, видно, жуликоватый. Казарский его далекий родственник. В Ростове он был, но после полученного Казарским где-то ушиба. Познакомился с адвокатом Ф. Он хотел было вовсе не ехать на допрос, но я настоял, и он поехал. Потому я и не пришел в правление, чтобы он не видел меня с вами. А теперь я с Ф. могу спустить шкуру, — закончил наш «сыщик».
История с письмом мне не понравилась.
— Как же, — говорю, — вы присвоили чужое письмо и теперь еще собираетесь шантажировать Ф.?
Посмотрел он на меня недоуменно:
— Как так, Лев Филиппович? Наталкиваюсь на преступление и должен попустить? Письмо это преступное, и каждый гражданин обязан, если оно к нему попадет, предотвратить преступление. А господин Ф. пускай потанцует.
— Ну этого вы не сделаете. Человек вы приличный, за деньги письма не отдадите. Ф. не может быть привлечен, ибо преступление не совершилось. Его уговаривание дать ложное показание не имело успеха. Плюньте, не стоит пачкаться, я вам выхлопочу вознаграждение в трамвае, когда дело закончится.
Сыщик заулыбался:
— Насчет Ф. сболтнул так себе, личность он грязная, напорется на настоящее дело. В Задонске останусь до завтра, хочу побыть спокойно в монастыре.
Распрощались.
Чтобы не возвращаться к этому делу, результат получился такой. Приехав в Ростов, встретил в суде Ф. и сказал ему о показании свидетеля и что письмо его, Ф., очутилось у служащего трамвая. Ф. очень растерялся и спросил:
— Какое письмо?
Я ему сказал, что письма не видел. Ф. дело прекратил навсегда. Что стало с письмом, не знаю, не спрашивал, не хотел копаться в грязи. «Спустил ли шкуру с Ф.» служащий трамвая, не знаю, но возможно, что они сошлись.
Обращаюсь к рассказу.
Пообедал. Монах несколько раз заходил ко мне, угощал и уговаривал погостить в монастыре и познакомиться с отцом-библиотекарем — «умнеющим человеком». Но и это меня не соблазнило. Принес монах книгу, в которой расписываются посетители и записывают сумму, данную за содержание. Нашел записи ростовских жителей из богатого купечества. Расписался и я, уплатил по расчету, какой имел бы в гостинице. Тепло распрощался с монахом, обещал приехать пожить, оставил ему недопитый портвейн и икру.
Поехали. Мой ямщик любопытствовал узнать, что я видел, а я ему сказал о возможности и необходимости помочь семьям убитых на монастырской работе и чтобы он заехал в селение и указал мне волостного писаря[439]. Ямщик недоверчиво на меня покосился, а я обещал дать ему лишний рубль за потерю времени.
— Да я не об этом, — сказал он, — а так что не понимаю.
— Поймешь, когда монастырь уплатит бабам и детям.
Вскоре свернули с шоссе и покатили в селение (забыл название). Писаря застал дома, жил при правлении. Объяснил писарю, в чем дело, сказал, кто я, и просил позвать баб. Писарь оказался толковым человеком, готовым помочь вдовам и детям, но когда я сделал расчет, что вдовы и девочки получат до выхода в замужество содержание, а мальчики до совершеннолетия из расчета 10–15 рублей в месяц, то он усумнился, что такая большая сумма будет присуждена, да еще с монастыря. Позвал баб. Пришли горемычные. Писарь сказал им, в чем дело, подбодрил их ямщик, я дал им, четырем вдовам, 55 рублей — они в ноги.
— Когда же мы сплатим?
— Когда получите деньги.
Одна вдова с четырьмя детьми, по словам писаря, должна пойти по миру побираться. Другим мало лучше. Оставил распоряжение, какие мне нужны документы, дал деньги на совершение доверенностей, взял адрес ближайшего мирового судьи, обещал писарю выдать вознаграждение за помощь, в чем надобность окажется, и просил получить для меня полицейский протокол о событии. По приезде в Ростов послал каждой бабе подробное письмо, в чем будет заключаться предстоящее дело, в какой сумме предъявлю иск и что вознаграждения себе не выговариваю, а если придется пригласить поверенного в Воронеже, то расходы будут удержаны из судебных издержек. Просил указать мне свидетелей.
Вскоре получил нужные документы, составил иски и послал в Воронежский окружной суд от имени Петрова, которому сделал передоверие, ибо я в то время был еще «хроническим помощником». Иск был хорошо обоснован, так как показания свидетелей, записанные в протокол полиции, совершенно разъясняли дело. Монастырь вел постройку без надлежащего технического надзора, почему отвечает пред семьями убитых. Сооружение делалось без разрешения и без плана. В Воронеже просил помочь присяжного поверенного Розенберга, описав ему, почему я попал в поверенные баб.
Монастырь, получив четыре исковых прошения и ознакомившись с сущностью требований, счел, конечно, дела ерундой и не послал поверенного. Состоялось постановление суда о допросе свидетелей, и тогда монастырь командировал уполномоченного — монаха. Свидетели удостоверили, что архитектора или техника не было, распоряжался монах, который дал тонкие доски и другой плохой лес для укрепления. Рабочие беспокоились, выдержит ли скрепа, монах успокаивал, стена завалилась, шесть человек успели отскочить, четверо погибли. Установили заработок погибших в течение года и прочее.
В это время администрация монастыря обратилась к присяжному поверенному, который разъяснил, что суд удовлетворит иски полностью, как совершенно доказанные и основанные на ясном законе. Отец-казначей, как мне передали, был у председателя суда, который ничего, конечно, сказать не мог, кроме лишь: суд разберет. Вызвали баб к настоятелю монастыря — они не пошли.
Из всех сих действий монастырь усмотрел поругание, крамолу и «это жиды (Розенберг и я) сочинили» дело.
За три дня до заседания я получил телеграмму от Розенберга: «Убедительно прошу приехать, выступить по делу не могу, передоверия не имею». Пришлось поехать в Воронеж, поездка неблизкая, но бросить дело, конечно, нельзя было. В Воронеже узнал о поднятом вокруг дела шуме, почему тихий Розенберг не пожелал фигурировать, сказав:
— Откровенно говорю — боюсь скандала, нападения хулигана.
Затем председатель суда получил запрос о делах из министерства и, узнав, что я буду в Воронеже, просил зайти к нему. Нашел молодого юриста, согласившегося выступить в заседании, и отправился к председателю суда, Ивану Васильевичу Денисенко, пользовавшемуся большим уважением в судебных кругах, в адвокатуре и в обществе. Большой знаток процесса, хороший оратор, просвещенный, передовой по взглядам, внимательный к людям — таков Денисенко. Отец его был весьма популярным врачом в Таганроге. Иван Васильевич родился в Таганроге, окончил там гимназию. Он был старше меня на двенадцать лет, почему я его не знал, но с сестрой и братом его был знаком.
Принял меня Денисенко шумно-весело:
— Так вот каков угнетатель обители, вносящий «соблазн» в народ. Господи, столь молод и столь испорчен!
Познакомились. Внешне Денисенко был красив, типичный интеллигент-шестидесятник — слегка седеющая шевелюра с локоном на лбу «как у Тургенева», борода, пенсне, хорошо одет, приятный голос, мягкие манеры.
— А почему, — спросил он, — мне знакома ваша фамилия?
— По Таганрогу, — ответил я.
— Как так?
Объяснил, что я воспитанник Таганрогской гимназии и знаком с его семьей. Иван Васильевич обрадовался, стал расспрашивать о своих товарищах, живущих в Таганроге. Нашлось много общих знакомых.
Перешли к злосчастным делам. Денисенко из ящика стола вынул бумагу — это было предложение сообщить министерству содержание исковых дел, предъявленных к монастырю, и как возникли эти дела. Прочитав, Иван Васильевич сказал:
— Хороши наши заправилы, чем занимаются. Ну, я еще понимаю запрос о сущности дел, но спрашивать меня, «как возникли эти дела», нелепо и даже оскорбительно. Что ж, я должен произвести негласное дознание, и непонятно даже, о чем? Убиты рабочие обвалившеюся стеной, предъявлен совершенно основательный иск к представителю казенного православия, и министерство вмешивается так неумно и неосновательно.
— Разрешите мне, Иван Васильевич, подать вам письменный отзыв, который отошлите в министерство с копией искового прошения.
Иван Васильевич одобрил мою мысль, и я обещал назавтра утром вручить ему отзыв. Засел в уютном нумере «Дворянской гостиницы» и накипевшее возмущение излил. Между прочим, писал: если бы врач, проезжая селение, узнал, что может оказать помощь тяжко болящим, и если бы этот врач был человеколюбивым, то, конечно, сделал бы возможное. Сословие присяжных поверенных воспитывает нас в необходимости помочь угнетенному и нуждающемуся в помощи защитника. Защита вдов и сирот знает мораль всего человечества и особенно религии. Когда я узнал о происшедшем в селении, о нужде, в которую впали четыре семейства с малыми детьми, когда выяснилось, что эти семьи не знают своего права получить обеспечение, то счел своим обязательным долгом помочь. А что я действовал совершенно бескорыстно, подтверждает мое официальное письмо в волостное правление, в коем заявляю, что за мои хлопоты не возьму вознаграждения. Когда я увидел осиротелых женщин, уже впавших в нужду, то дал им 55 рублей и оставил нужные расходы на совершение доверенностей и на почтовые. Я не счел возможным обратиться к монастырю с предложением обеспечить семьи убитых, так как настоятель монастыря знал о происшедшем несчастье, выдал женам погибших по 5 рублей и в течение нескольких месяцев монастырь не поинтересовался узнать, как живут осиротевшие семьи.
Насыпал еще много от полноты душевной. Был тогда молод, задорен и считал себя вправе изложить правдиво мои чувства, вложенные в действия против монастыря.
Пришел утром в суд к милому Ивану Васильевичу и подал мое донесение, которое он тотчас стал читать. Я следил за выражением его лица. Он часто улыбался. Окончил.
— Хорошо, — сказал он, — я отошлю подлинный ваш ответ. Вы указали писаря, ямщика и женщин. Министерство, надеюсь, удовлетворится, а прокурор Святейшего синода, который, надо полагать, по донесению монастыря обратился в министерство, вряд ли одобрит отношение настоятеля к потерпевшим. Кстати, член-докладчик нашел, что вы имели основание предъявить требования в большей сумме.
Разошелся с Иваном Васильевичем в добрых отношениях. В 1903 году я узнал, что Денисенко впал в немилость в министерстве. Председательствуя по делу, в котором жандармский ротмистр являлся свидетелем и ссылался на «агентурные сведения», указать которые по долгу службы не может, Денисенко по этому поводу сказал присяжным заседателям:
— Суд совести не знает ничего тайного в разбираемом деле. Все должно быть гласно, проверено, обсуждаемо. И если свидетель, давая показания, ссылается на тайну как на источник своих сведений да еще облекает «таинственность» в непроницаемость «по долгу службы», то такое показание надо выбросить, с ним не считаться, ибо вы не можете проверить его достоверность.
Ротмистр сообщил по начальству. Денисенко числился в либералах, но ввиду его популярности, безупречной службы и солидных знаний решили «обезвредить его». Дали И. В. Денисенко чин тайного советника и назначили в гражданский департамент Новочеркасской судебной палаты председателем. Типичнейшего судью-криминалиста на старости лет посадили в гражданское отделение. Старшим председателем, первым по открытию Новочеркасской палаты, был Крашенинников. В то время он еще не успел нашуметь. Он достиг печальной известности как судья в Петербурге в той же должности. Был он моложе годами Денисенко и назначен старшим, будучи председателем Орловского окружного суда. Затем был старшим председателем известный судебный деятель Хлодовский, которого считали жестоким судьей в делах политических. Когда же назначили Преснякова, то Денисенко не скрывал своего возмущения. Пресняков состоял председателем Минского окружного суда, и Щегловитов нашел возможным представить его на утверждение в старшие председатели судебной палаты[440] за следующее дело.
Три охотника-поляка травили лисицу, которая вскочила в часовню, стоявшую в степи. Часовня (православная) была без присмотра, брошена, двери плохо закрывались, в часовне не было икон и других предметов культа, окна выбиты, крыша проломлена. Лисица забилась под пол, и выгнать ее оттуда было невозможно. Бешено рвались собаки, вскочившие в часовню, но лисица нашла безопасное место. Охотники пошли в ближайшее поместье крупного помещика-поляка просить лом и топор, чтобы поднять пол в часовне и достать лисицу. Помещик (забыл фамилию) распорядился дать инструмент и вместе с управляющим, также поляком, пошел смотреть, как выгонят лисицу. Взломали пол в часовне, лисица выскочила, и ее пристрелили.
Отношение русской власти к полякам в бывшем Западном крае известно[441]. Эту историю с лисицей обратили в дело о кощунственном оскорблении святыни, так как в часовне имелось «освященное место бывшего престола», считающееся навсегда «священным», а потому неприкосновенным. Все участники, не только охотники, но и давшие лом и топор и присутствовавшие при взломе пола престарелый аристократ-помещик и его управляющий, были привлечены к уголовной ответственности за кощунство — преступление, караемое каторгой, почему привлеченные были заключены в тюрьму[442].
Судебный следователь не нашел состава преступления и направил дело на прекращение. В мотивах было сказано, что умысла оскорбить святыню не было, что наружный и внутренний вид часовни ясно показывали, что это брошенное, стоящее без надзора сооружение с выбитыми стеклами окон, протекающей крышей и не запирающейся дверью не может быть святыней, а ввиду отсутствия икон и крестов поляки не могли знать, что это здание — бывшая часовня, а не караулка или что-либо другое. С этим заключением согласился и прокурорский надзор, и оно вступило в окружной суд. Пресняков посмотрел на дело иначе. Как радетель православия, он нашел заключение следователя неправильным. Когда же один из членов суда пытался доказать правильность заключения, то Пресняков предложил ему остаться при мнении. Большинством голосов окружной суд отменил постановление следователя, а затем состоялось иное постановление. Все лица были привлечены и, после выполнения всех требований Устава уголовного судопроизводства, преданы суду. Дело было назначено к слушанию в глухом местечке Минской губернии. Пресняков лично поехал председательствовать. Присяжные заседатели, сплошь мужики под водительством Преснякова, вынесли всем подсудимым обвинительный приговор без снисхождения, и всех подсудимых приговорили к ссылке в каторгу. Дело нашумело, заговорили о нем в газетах. Приглашенные лучшие адвокаты принесли кассационную жалобу, но Сенат оставил ее без последствий.
Не знаю, выжил ли старик-помещик и какая судьба его постигла. Говорили о подаче на высочайшее имя, но последовало ли помилование — не знаю. В воздаяние за великую услугу православию и государственности Щегловитов провел Преснякова, совершенно ничтожного судью, на высокий пост старшего председателя.
Внешний вид Преснякова был отвратителен. Небольшого роста с очень широким туловищем. Большая голова совершенно голая, дынеобразная, суживающаяся кверху. Глаза без ресниц, воспаленные, прикрыты светло-дымчатыми очками. Цвет лица красновато-желтый, болезненный. Мундир тесно стягивал уродливое туловище на тонких растопыренных коротких ногах. Казалось, что если расстегнуть мундир, то все содержимое осядет и выльется жижица, наполняющая тело. Таков без преувеличения был Пресняков. Голос слабый, говорит с пришептыванием, сильно картавит. На щеках слабая растительность.
— Видали красавца? — сказал Денисенко. — Первый визит он нанес архиерею, отслужил молебен, затем представился атаману, а потом удостоил нас. До его прихода в палату пришел курьер и поставил в кабинете маленькую иконку, освященную воду и просфору.
Грустно покачивая головой, Денисенко добавил:
— Начинается гнилостное заражение и в нашем ведомстве. Все делаемое Пресняковым пустяки, конечно, если бы он был сведущим судьей, имел бы необходимые знания, чтобы вести судебный округ, имел бы авторитет в ведомстве. Но хорошо его знающие бывшие сослуживцы говорят о нем как о полном ничтожестве и плохом человеке.
Вот кто волею Щегловитова призван был возглавить округ Новочеркасской палаты, а не Денисенко, благородный, знающий, умница и приятный человек. Сидел Денисенко в гражданском отделе, приучался на старости лет к новому, сложному, требующему много знаний делу. Председательствовал. Члены палаты при нем были знающие цивилисты, и судебное производство не страдало. Обычно палата до заседания обсуждала более серьезные дела. Отношение Денисенко к адвокатуре было наилучшее. Некоторые из нас, в числе их и я, часто с ним общались.
Пресняков воевал по делам политическим, награждая подсудимых каторгой и ссылкой, причем костюм подсудимого, который он носил до и во время совершения преступления, имел значение у Преснякова при определении наказания. Он всегда добивался знать костюм подсудимого, почему спрашивал:
— Подсудимый, как вы были одеты тогда-то?
Ответ:
— Косоворотка.
— А пояс какой был на вас? А головной убор?
Некоторые адвокаты вышучивали его очень тонко. Так, в одном «политическом процессе» имелась печатная прокламация, выдержки которой приводились в обвинительном акте, и эта прокламация была хорошо знакома участникам процесса. Один из защитников просил палату огласить эту прокламацию, что, по закону о прочтении документов, обязательно. Пресняков неохотно подчинился и читал. В прокламации было сказано: «Подлое, подкупное царское правительство…». Прочел Пресняков, а защитник к нему:
— Я не расслышал, какое правительство?
Пресняков осерчал и громким голосом сердито:
— Подлое, подкупное.
Заулыбались подсудимые, кое-кто из сословных представителей, а Пресняков продолжал читать.
Все его приговоры были жестоко-суровы. Члены палаты были им подобраны «бессловесные».
Проходили годы. Началась война[443], но мы еще жили полною жизнью. Денисенко стал хворать. Посетил его. В разговоре случайно узнал, что ему через месяц исполняется семьдесят лет и сорок восемь лет служения в юстиции. Я пригласил нескольких адвокатов и возбудил вопрос о чествовании Денисенко. Отозвались все душевно. Зеелер и я были избраны устроить праздник. Мы решили приобрести первое издание Судебных уставов[444] — том большого формата, переплет серебряный, доска, застежки-закон художественной работы Сазикова. На доске соответствующая надпись: «И. В. Денисенко от присяжных адвокатов Новочеркасского округа». Первый лист — адрес в трогательных выражениях с многочисленными нашими подписями. Виньетка на адресе исполнена хорошим художником. Решили также поздравить его дома, открытого праздника не делать ввиду войны и болезни Ивана Васильевича. Спросили, можно ли его навестить, не повредит ли ему посещение? Получили разрешение, и шесть адвокатов пошли. Иван Васильевич рад был нас видеть, не подозревал цели прихода. Посидели, и я произнес маленькое вступительное слово, развернул чудесно исполненное подношение и прочел адрес. Старик был глубоко тронут вниманием адвокатуры и сказал:
— Вся моя деятельность прошла в дружбе с вами, ценил вашу деятельность, понимая ее необходимость и силу в процессе.
Мы боялись, что ему повредит волнение, и просили не говорить много, а отложить нашу беседу, когда он выздоровеет. В палате, конечно, узнали о скромном чествовании. Друзья Ивана Васильевича были довольны. Вряд ли Пресняков был доволен. Иван Васильевич поправился и устроил у себя вечер, на котором присутствовали члены палаты и несколько присяжных поверенных. Провели прекрасный вечер. По настоянию Ивана Васильевича мне пришлось рассказать мое путешествие в Задонск, о поклонении Тихону и о его внушении мне взыскать с монастыря в пользу вдов и сирот презренные рублики. Иван Васильевич добавил о запросе министерства, которое умолкло после полученного нашего ответа.
В 1916 году И. В. Денисенко скончался. Не стало хорошего человека.
Перебирая в памяти это время, надо порадоваться, что Иван Васильевич вовремя ушел и ему не пришлось пережить ужасы революции с выселением, ограблением, уничтожением, а может быть, и насильственной смертью в тюрьме. Первое время палачи хватали без разбора.
В 1922 году чекисты вскрыли при народе мощи Тихона, чтобы доказать их тленность[445]. Ограбили собор. Теперь гоняют крестьян и рабочих на поклонение мумии величайшего изувера Ленина[446]. Дзержинский еще не канонирован[447].
Хорошо прожили, а может быть, и сейчас держатся бабы и их семьи, в пользу которых я взыскал большие для них деньги.
По телеграмме Керенского присяжный поверенный Казмичов сместил с должности Преснякова[448]. Жалкое впечатление производил недавний громовержец. Встретил его в Ростове, жаловался на несправедливость.
В «Последних новостях» в июле сего года печатались воспоминания А. Л. Толстой — дочери Л. Н. Толстого, в которых она вспоминает И. В. Денисенко[449].