К книге
Воспоминания провинциального адвокатаВоспоминания провинциального адвоката. Часть вторая. Дело Волкова по обвинению в соучастии в убийстве и ограблении
65%
Воспоминания провинциального адвоката. Часть вторая. Дело Волкова по обвинению в соучастии в убийстве и ограблении
24

В течение всей моей долголетней практики мне не пришлось пережить более тяжкие волнения, чем по этому делу. И не потому я так остро переживал, что был молод, «не обстрелян», но случай был тяжелый и мне не приходилось в дальнейшей практике столкнуться с таким потрясающим для адвоката событием.

В конце второго года моей практики я был вполне подготовлен к защитам по делам уголовным. В одном из моих воспоминаний я указал, что заменял в сессиях трех-четырех адвокатов в так называемых «казенных защитах». Я вел записи проведенных уголовных дел в течение двух лет, и таковых было около двухсот. Я писал много жалоб и других бумаг по делам, тщательно изучал дела, следил за практикой Сената, и не только клиенты, но и местная адвокатура считали меня опытным в защитах. Меня интересовала человеческая жизнь во всех ее проявлениях, я жалел людей, впавших в преступление, и отдавал защите свою душу. Я увлекал присяжных заседателей моими добрыми порывами, моим стремлением помочь, облегчить участь подсудимого, и они шли навстречу моим домогательствам. Я всегда говорил правду, не скрывал от судей неприглядных сторон дела, а объяснял их так, как понимал, и они видели во мне не защитника, добивающегося оправдывать содеянное подсудимым во что бы то ни стало, прибегая ко всяким рискованным соображениям и уверткам, а, как называл меня товарищ председателя Мейер, тринадцатого присяжного заседателя.

По данному делу я был приглашен защитником. Трое привлеченных сидели в тюрьме. Сущность дела такова.

Извозчик-лихач Федосей Синеоков, обычно выезжавший на биржу вечером, не возвратился домой 18 декабря 1884 года. Исчез и выезд. В январе рубили на Дону лед для набивки ледников, и тело Синеокова выплыло. Он был убит, по заключению врача, ударом тяжелого орудия по голове сзади, и ранение было смертельное. Дознание, начавшееся вслед за исчезновением Синеокова, установило: покойный был холост, имел сожительницу, но жили они на разных квартирах. Покойный хорошо зарабатывал, имел всегда щегольский выезд, считался человеком зажиточным. Найдены были книжки сберегательной кассы и Государственного банка, по которым Синеоков делал вклады. На убитом оказался жилет, на нательной стороне которого был пришит замшевый большой карман, в котором покойный хранил бумажник с деньгами, по показанию сожительницы. Бумажника не оказалось. Допрошенная сожительница, вдова, бездетная, показала, что зналась с покойным около двух лет. Он настоятельно просил обвенчаться, на что она дала согласие, но при условии, что он оставит «лихачество», дело ей противное:

— Мотается человек по ночам, возит пьяных людей и скверных девок, днем спит, когда люди работают, и часто сам где-то напивается в компании. Мне это было не по душе.

Он решил нанять работника, прикупить еще два-три выезда, «дневных», поселиться в ее доме, выстроить конюшню и зажить по-хорошему. Все это решили сделать летом и тогда же обвенчаться. Больше ничего не знает.

Судебный следователь направил розыск и опрос людей, с которыми покойный встречался. Были указаны два человека — лошадники-барышники, с которыми Синеоков куда-то ездил за два дня до исчезновения и выпивал с ними в трактире. Опускаю неинтересные подробности допросов, из коих выяснилось, что Синеоков ездил с ними смотреть пять извозчичьих упряжек, которые продавались за 2500 рублей, и что он решил купить их. Больше они его не видели. В показаниях допрашиваемых следователь нашел противоречия и недомолвки, почему произвел обыск в квартире заподозренных. У них нашли деньги: у одного 475 рублей, у другого 300 рублей. На полушубке одного оказалось большое пятно, тщательно, видимо, замытое. Заподозренный показал, что при осмотре лошадей на базаре он испачкался кровью от «секшейся» кожи лошади. Мелкие косвенные улики в связи со сбивчивыми указаниями о происхождении найденных денег дали основание привлечь двоих по обвинению в убийстве с целью ограбления, и они были заключены в тюрьму.

Месяца через два после убийства Синеокова бывший его работник был на конном базаре в Ростове, где опознал санки убитого, на которых ехал пожилой незнакомый человек. На санях не было полсти[336] и подушки для сиденья. Санки приметные, хотя бывшего сзади нумера нет. Рабочий подошел к сидевшему в санях и спросил, откуда у него сани. Незнакомец ответил, что сани купил дней десять тому назад в Нахичевани на конном базаре.

— А ведь сани те самые, на которых убили моего хозяина, лихача Синеокова, — сказал рабочий и тут же подозвал городового, который отправил обоих в участок.

Купил сани Андрей Волков, занимающийся извозным промыслом. Живет в Нахичевани, у него четыре выезда, шесть лошадей и собственный домик. Прибыл следователь в участок и после краткого допроса постановил привлечь Волкова к делу и заключению под стражу. В санях оказались пятна крови. По обыску у Волкова ничего подозрительного не нашли. Отзывы опрошенных людей о Волкове были хорошие: зажиточный человек, раньше был извозчиком, а лет пять сам не работает на бирже, а держит выезды, человек с достатком. Задержанные (не помню их фамилий) знакомы с Волковым как барышники. Они предложили ему незадолго до убийства лихача продать два-три выезда, но он отказал. Волков показал, что Синеокова не знал, сани купил на конном базаре у неизвестного человека. Такие продажи бывают очень часто. К весне продают, к зиме покупают извозчики санки, и ему в голову не пришло, что сани добыты путем убийства. На санях был обнаружен городской нумер, закрашенный, но при тщательном осмотре виден: «№ 1й». Все занимающиеся извозом знают, что в Ростове и в Нахичевани всего три лихача, что все они выбирают нумера в Ростове и что им всегда дают первые нумера. За два дня до убийства Синеоков взял из банка 1500 рублей, и у него всегда собирались деньги из выручки, но куда он израсходовал столь большую сумму, неизвестно, а при нем ничего не нашли.

Были в деле еще мелкие косвенные обстоятельства, которые следователь выдвинул в улики.

По обвинительному акту первые привлеченные преданы суду по обвинению в убийстве с целью ограбления, а Волкову предъявлено обвинение в покупке саней убитого со знанием, каким способом сани добыты, то есть в пособничестве, укрывании преступления[337].

В начале этого воспоминания я похвалился приобретенным опытом в защитах, а на деле оказалось, что я недостаточно знал процесс и получил жестокий урок, который заставил меня учиться и учиться.

Наступил день суда. В число присяжных заседателей вошли Я. О. Штример (фармацевт), И. К. Захарчик (юрист по образованию, служащий на железной дороге), затем несколько городских обывателей и два учащихся. Присяжные, видимо, скоро убедились, что улик нет и что обвинение в тяжком преступлении требует большей доказанности. Один из присяжных задал вопрос суду:

— Вот говорят, что Синеокова убили с целью ограбить деньги. А чем доказано, что деньги, взятые им из банка, он не израсходовал? Дал задаток, покупал лошадей, уплатил долг и прочее.

Слушание затянулось. Относительно Волкова остался лишь факт покупки саней без полсти и подушки на сиденье — самое ценное в санях лихача. Речь прокурора не укрепила обвинения. Он очень волновался, говорил долго о главных подсудимых, почему-то считая, что оправдание их поведет к оправданию Волкова. Защищая Волкова, я сделал весьма существенное упущение, а именно не указал, почему он предан суду присяжных, не указал разницу в составе преступлений — покупка вещи, добытой преступлением, кража и данные обвинения. Не предусмотрел содержания вопроса, который будет задан мне присяжными, и что можно в нем отвергнуть вследствие недоказанности обвинения[338]. И главное, ни во время судебного следствия, ни в речи я не подготовил основания для постановки дополнительного вопроса по поводу деяния Волкова. Связав судьбу Волкова с деянием, которое вменяется главным подсудимым, я не додумался до простого вывода: виновность главных подсудимых отвергнута, а ведь Волков мог купить сани убитого со знанием способа их приобретения. А я в речи считался только с недоказанностью знания Волкова о способе приобретения проданных саней и о покупке добросовестной. Когда суд огласил вопросы, поставленные господами присяжными, я проявил слабое знание этого важного отдела судопроизводства.

После получасового совещания присяжные заседатели вынесли вердикт: главные подсудимые оправданы. На вопрос о Волкове ответ:

— Да, виновен.

Я замер и едва держался на ногах. Суд ушел совещаться. Товарищ прокурора определил наказание: каторжные работы на четыре года. Присяжные заседатели, услыхав каторгу и видя мое полуобморочное состояние, подбежали ко мне, и старшина, господин Штример, взволнованно громко спросил:

— Как? Что? Каторга?

Я ответил:

— Да. Вы даже не нашли возможным дать снисхождение.

— Мы обмануты! — завопили присяжные. — Господин Захарчик, вы нам сказали, что будет арест на две-три недели и что «надо поучить» все-таки «неразборчивых покупателей краденого».

Захарчик, опустив голову, плакал и причитал:

— Я виновен, ошибся, погубил человека, я не знал, я думал…

Кто-то из присяжных потребовал пристава и просил вызвать суд. Суд вышел. Взволнованно старшина стал объяснять происшедшее, но председательствовавший член суда (один из особенно бездарных) резонно пояснил, что тайна совещания не может быть разглашаема и что присяжным было разъяснено, что они могут отвергнуть слова «без знания…», и тогда Волков был бы осужден по мировому уставу[339]. Старшина резко заявил:

— Мы не поняли вас. Вы что-то сказали вскользь.

— Прошу не пререкаться со мной, — оборвал председатель.

И суд ушел.

Затем был объявлен приговор: четыре года каторжных работ с лишением всех прав состояния. Волков с покорным спокойствием выслушал приговор. Я едва сдерживал рыдания. В мозгу стучало: ты виновен, ты погубил человека… Взволнованные присяжные решили — не оставлять дела, завтра обсудить, что делать, посоветоваться с кем-либо из старых адвокатов, для чего избрали господ Штримера и злополучного юриста Захарчика. Прощаясь с Волковым, я рассказал ему, что происходит и что впереди Сенат и прошение на Высочайшее Имя, если Сенат не уважит жалобы. Волков понял, видимо, мои страдания и скорбно сказал:

— Господь послал мне испытание, на то Его святая воля. Спасибо за вашу помощь, помогайте дальше.

— Есть у вас семья? — спросил я.

— Никого у меня нет здесь. Есть братья, да я с ними годов двадцать в ссоре, обидели они меня. Видно, придется им написать, а сейчас у меня служит хороший, верный человек, он за всем присмотрит и что нужно сделает. Он здесь, вот стоит, крестится. Скажите ему, он придет к вам, если нужно, деньги на расходы даст.

С тяжелым чувством ушел домой. Оказалось, что это происшествие — мое первое в жизни горе, и я остро его переносил. После бессонной ночи я отправился к моему другу Г. А. Фронштейну, старому юристу, моему наставнику и советчику. Рассказал о случившемся. Утешал меня. Я доказывал, что, не имея полного большого опыта, нельзя брать ответственные дела, а Г[ерман] А[кимович] резонно возражал, что данное дело чрезвычайно несложное и что несчастная случайность — участие Захарчика и несовершенство закона, запрещающего говорить присяжным о наказании, грозящем подсудимому[340], — создали данное несчастье. Что делать в дальнейшем? Герман Акимович, как цивилист, не мог мне посоветовать, кроме необходимости подать кассационную жалобу. Но он решительно считал, что мне не следует пойти в суд на совещание с присяжными заседателями, ибо это ставит суд в неудобное положение.

Потянулись тяжелые для меня дни. Поехал в суд, чтобы сделать замечание на протоколе, и узнал, что присяжные заседатели подали мотивированное прошение по делу, в котором были указаны обстоятельства, поведшие к ошибочному приговору, и в числе этих обстоятельств указано на недостаточное разъяснение председательствовавшего. Прошение было оставлено «без рассмотрения» по совершенно законным основаниям[341]. Не могу не упомянуть, что в суде полагали, что я «подбил присяжных» и что прошение составил я. Но поверенный, к которому обратились присяжные заседатели, не скрыл своих действий, и председательствовавший, сильно на меня ополчившийся, извинился предо мной.

Я продолжал тосковать и весь отдался делу Волкова. Присяжные заседатели, узнав о судьбе их прошения, прислали в заказном письме копию прошения с подписями и письмо на мое имя, полное сочувствия, причем указывали, что мои защиты всегда убедительны, проникнуты «любовью к человеку» и что они надеются на дальнейший успех в деле Волкова, невинно так сильно пострадавшего.

Для составления кассационной жалобы я обратился к присяжному поверенному Н. В. Грекову из Новочеркасска, который не нашел повода, но решил, что жаловаться надо, дабы, обращаясь к высочайшей милости, можно было указать, что в судебном порядке все исчерпано. Сенат, по мнению Грекова, не сможет и не должен поощрять вторжение присяжных заседателей в судопроизводственную часть дела. Они — судьи факта, иначе должно создаться совершенно новое положение присяжного заседателя в процессе. Н. В. Греков (с открытием Новочеркасской судебной палаты неизменный председатель Совета присяжных поверенных) составил искусную жалобу, отзывчиво отнесся к судьбе Волкова, утешал меня и предложил обратиться в Петербург к присяжному поверенному Миронову с просьбой выступить в Сенате.

Повез жалобу в тюрьму для подписи. Когда я увидел Волкова, то ужаснулся. Не предполагал, что в несколько дней человек может так измениться — ко мне вышел дряхлый старик. Вновь я пережил тяжкий час беседы.

Жалоба пошла в Сенат. На мое письмо Миронов ответил, что в Сенате выступит, но надежды на отмену приговора мало. Но случай исключительный, ибо до сего ему не встречался «такой поход присяжных заседателей».

А тем временем я стал готовить прошение на высочайшее имя. Машинок пишущих тогда не было, и надо было писать все четко, красиво, на что имелись каллиграфы — большие мастера. Составив вчерне прошение, повез его к Н. В. Грекову. Он мне дал нужные указания, сделал исправления и, между прочим, сказал:

— Боюсь, что такого рода дела обречены на неудачу. Их не докладывают царю каждое в отдельности, а собирают, скажем, дел двадцать пять. Министр юстиции выписывает их «скопом», пишется резолюция: «Не находя…». И лишь на исключительные дела или по особому ходатайству влиятельных лиц составляется особый доклад, иногда даже с личными объяснениями царю начальника канцелярии его величества. А дело Волкова для них «рядовое».

Приняв к сведению все мне сказанное, я начал готовить прошение на высочайшее имя и все приложения. Работа по тем временам большая. Надо было писать на так называемой «царской бумаге» — плотная, лучший сорт. Писал каллиграф. Заголовок прошения и обращение по установленной форме, язык рабий: «К стопам Вашего Императорского Величества повергаю мое верноподданническое прошение…».

Прошло томительное время ожидания слушания дела в Сенате. Я часто навещал Волкова, много беседовали. Мужик был толковый, расспрашивал о жизни на каторге. Рассказал, что знал. Сильно его утешило мое сообщение о том, что человека хорошего поведения и его возраста могут, не ожидая истечения четырехлетнего срока, перевести на положение ссыльнопоселенца, и тогда можно приобрести дом, заняться чем-либо, и «лишение всех прав» как бы не выполняется. Русский простой человек поразителен в своей смиренной примиряемости с неизбежным, как бы действительность ни была тяжела. Свидания были для меня грустной обязанностью, но бросить старика не мог.

Месяца через два получил извещение присяжного поверенного Миронова об оставлении жалобы без последствий. Сообщил печальное известие Волкову и сказал ему о моем предположении ехать в Петербург для дальнейшего ходатайства и в чем таковое будет заключаться. Он очень благодарил, настаивал, чтобы я взял вознаграждение, но я отказался, так как решил взять только на расходы. Расцеловались и попрощались. Надо было торопиться, так как случайно могла образоваться «партия», которую отправляют обычно в Харьковскую каторжную тюрьму до ссылки на Сахалин.

Петербург я хорошо знал, у меня были там товарищи по университету, и для моей задачи — найти, через кого подать прошение, — мне казалось наилучше обратиться к Яше Сахару, как все его называли. Редко общительный человек, всеобщий куманек, Сахар — петербуржец, сын богатых родителей, по окончании университета записался в сословие, но практикой занимался мало. Отличался он курьезной страстью — собиранием фотографий известных артистов, и с годами у него сложились редкие альбомы. Например, известная артистка М. Г. Савина была у него в карточках с девятилетнего возраста, когда впервые выступила в пьесе, где нужен ребенок. Затем период служения в оперетте и в сотнях ролей, когда стала знаменитостью. Альбомы он заказывал специальные, на переплете тисненою надписью «М. Г. Савина». Такие же альбомы для многих других. Масса автографов на фотографиях. Вся театральная Россия в ее лучших представителях имелась у Сахара в фотографиях. Приехала Сара Бернар, Сальвини и другие — и Яша уже бегает в беспокойстве, собирает фотографии, выписывает из Парижа, из Италии и не успокоится, пока не составится надлежащая коллекция, систематически подобранная. Он напоминал современных «марочников». Альбомы его были занимательны, имелся к ним указатель[342].

Знакомые у него были во всех кругах Петербурга. Написал Яше, что еду по делу и застану ли его в городе, так как мне нужна его помощь. Должен добавить, что дружбы между нами не было, но я незадолго до несчастного дела Волкова сделал Сахару интересный подарок. В провинциальных театрах в течение ряда лет подвизался драматический артист Пузинский, неизменно исполнявший роли комических старух. На это амплуа его приглашали. Других ролей он не играл. Исключительного таланта у Пузинского не было. Хорош на роли старух, причем имел весьма хороший и разнообразный гардероб. В жизни — обычная бритая физиономия актера, а на сцене, особенно в пьесах Островского, — замоскворецкая купчиха, свахи и прочие. Бабий голос, бабий говор, походка, манеры — не видно имитации, сама натура. Мне случайно попал в руки альбом с Пузинским в десяти-двенадцати ролях его репертуара, а на первом листе фотография Пузинского-мужчины. Этот альбом я послал в подарок Я. Сахару, не зная, имеет ли такой альбом интерес для коллекции. Успех превзошел мои ожидания — восторг и благодарность Сахара были велики.

В ответ на мое письмо получил телеграмму, в которой Сахар обещает полное во всем содействие и настоятельно просит остановиться у него, иначе обидится.

Покатил в Петербург. В те годы поездка долгая, с двумя пересадками, утомительная. Сахар принял меня с большим радушием в богатом доме родителей. Рассказал ему о моих переживаниях и просил узнать, через кого надо действовать, если не пойти официальным путем через Канцелярию прошений[343].

— Это узнать нетрудно, — сказал Сахар. — Это не секрет, найду знакомых с этим вопросом, побегаю сегодня, а вечером, как полагается провинциалу, пойдем в какой-нибудь театр. Значит, встретимся в пять вечера.

Пошел навестить брата[344], которого также просил узнать нужное для моего дела. Побегал по знакомым местам. Сахар вечером сообщил, что завтра он будет иметь необходимые сведения из достовернейшего источника. Вечером был в театре, Мариинском, и с любопытством поглядывал «на верхи», откуда еще недавно слушал оперу.

К обеду следующего дня Сахар категорически заявил:

— Надо обратиться к светлейшей княгине Ливен. Царь бывает у нее не менее трех-четырех раз в году, а она имеет доступ во дворец всегда. К ней попасть трудно вообще, а побудить ее помочь в делах можно только в действительно несчастных случаях. Она стара, ханжит, говорят, что она тайная католичка или последовательница секты пашковцев[345]. Ей надо написать просьбу о приеме с указанием дела, на которую тот или иной ответ непременно получится. Если она согласится помочь, то успех можно считать обеспеченным. В гражданских спорных делах никогда не окажет помощи. Более влиятельного такого рода лица нет. Действовать через министра юстиции[346] ненадежно, хотя мне указали тоже даму, через которую можно обратиться к нему и с мнением которой он считается.

Обсудив, решили писать светлейшей Ливен. Составил письмо. Помню хорошо содержание. Вначале писал, что если светлейшая княгиня подумает, что я, адвокат, действую за гонорар, то пусть не беспокоится читать мое длинное послание. Писал, что не только невинно страдающий Волков, верующий, кроткий человек, но и я ожидаю облегчения, ибо мучаюсь думами о моей вине в происшедшем. Словом, я вылил в письме всю скорбь дела, не касаясь подробностей. Прочел Сахару и брату. Одобрили. Опять каллиграфия, письмо изготовили, и я лично понес на Сергиевскую, в дом, где жила светлейшая княгиня. Я писал, что приехал из дальнего города, оставил дела и долго жить в Петербурге не могу. Помню, что письмо сдал важному швейцару в четверг 23 ноября в десять утра. Надежды на успех несколько успокоили мое тягостное настроение — настроение кающегося преступника. Хотелось возможно скорее разделаться с делом, не дававшим мне спокойно заниматься другими делами.

В пятницу в девять утра мне вручили письмо в конверте с вензелями. Четким почерком было написано: «Светлейшая княгиня примет вас сегодня, 24 ноября, в пятницу ровно в два часа дня». Подпись неразборчива.

Снарядился, облекся в черный сюртук, полуофициальный костюм того времени, и без пяти минут два меня провели в небольшую приемную комнату, где меня встретила средних лет дама, пригласившая сесть.

— Я заведую делами светлейшей княгини. Читала ваше письмо. К княгине обращайтесь «ваша светлость». Если она протянет вам руку, то поцелуйте. Когда она вам предложит изложить дело, то приведите все, даже мелкие подробности, не стесняйтесь времени, ибо дело идет о спасении человека. Ваше письмо дышит искренностью, и ее светлость верит вам. Прошение возьмите с собой. Не благодарите, что бы ни сказала вам ее светлость.

Посидели несколько минут. Вошел торжественный лакей и четко доложил:

— Ее светлость ожидает!

Дама и я пошли за лакеем, прошли большой зал, который не успел рассмотреть, и вошли в кабинет. Напротив дверей висела большая икона, вернее сказать, картина «Христос-пастух со стадом овец». Мне она показалась поразительно красиво исполненной, ничего подобного я до того не видел, и я на момент задержался. После этой паузы, которая была замечена и, как оказалось, истолкована как моя молитва, я увидел в большом кресле старушку небольшого роста, которой поклонился. Она протянула мне сухонькую руку, и я, помня ритуал, приложился.

— Садитесь, — тихо сказала ее светлость. — Вы находитесь в родстве с австрийскими Волькенштейнами[347]?

— Нет, ваша светлость, моя семья не имеет графского титула.

(Счастье, что не сказал: наш герб — мелкий жид с большими пейсами.)

— Расскажите мне дело вашего несчастного, — сказала ее светлость и полуприкрыла глаза.

Начал степенно, вошел в роль и в хорошем душевном тоне вел рассказ, в котором излил трагедию Волкова. Вскользь упомянул о моих переживаниях. Старушка много раз вскидывала на меня глаза. Я встретил сочувственный взгляд дамы, сидевшей поодаль. Мой рассказ занял долгое время. Когда я упомянул, как молитвенно-скорбно Волков переносит «ниспосланное ему испытание», старушка медленно перекрестилась. Умолк. Старушка подозвала даму и что-то ей шепнула. Дама вышла и сейчас же возвратилась. Ее светлость обратилась ко мне:

— Правильно сказал Волков, что ему ниспослано Господом испытание. На то Его святая воля! А мы, люди, призваны помочь, облегчить, ежели душа наша требует этого. Вот ведь и вы печетесь о Волкове «по душе». Надо помочь, надо помочь, какой случай!

Вновь перекрестилась.

Лакей внес большой поднос с сервированным чаем, придвинул чайный столик, на котором разместил принесенное. Дама налила чай. Ее светлость пригласила меня откушать.

— В прошении на имя его императорского величества вы так же подробно все изложили, но я добавлю все услышанное от вас, и мой друг, Лидия Карловна, хорошо примечает все слышанное. Дайте прошение, я посмотрю.

Подал все содержимое в пакете.

— А эти присяжные, кто они? — спросила ее светлость.

Пояснил.

— Так вы посвятили себя помогать ближнему? — спросила ее светлость.

Я разъяснил, как велико значение и деятельность адвоката в защите интересов человека.

Ее светлость:

— А я часто слышу неодобрительные отзывы об адвокатах и даже об их нехороших делах.

— Осуждению, — сказал я, — подвергаются недостойные, но такие люди не могут опорочить великой деятельности защитников. Недостойные люди проникают всюду.

Обменялись еще некоторыми мыслями.

— Ну, езжайте с Богом домой. Спасибо, что доставляете мне возможность заступиться за хорошего человека и христианина. Да благословит вас Бог.

Облобызал руку.

Ее светлость:

— Лидия Карловна расскажет вам, как все будет делаться в дальнейшем. Оставьте свой адрес.

Я вышел в приемную. Просидел, оказалось, у старушки час и три четверти.

Скоро пришла Лидия Карловна.

— Слава богу, — сказала она. — Бог даст, все будет хорошо. Вы получите телеграфное уведомление. К вам большая просьба-требование. Не говорите об участии в деле ее светлости, ибо ее начнут забрасывать просьбами и ее деятельность прекратится, так как ее светлость не может заменить канцелярию его императорского величества, для таких ходатайств существующую. Мы были весьма удивлены — кто мог указать вам ее светлость и ее значение при дворе? Ее светлость очень заинтересовал ваш доклад. Будьте здоровы. Моя фамилия Верле.

Крепко пожав ей руку и поблагодарив за внимание, вышел на улицу. Я почувствовал, что выполнил взятую на себя обязанность, и мне стало на душе легко. Захотелось скорей домой и со скукой подумал о долгом путешествии.

Попрощался с братом. Я. Сахар просил еще погулять в Петербурге. Тепло с ним расстался, благодарил за оказанное гостеприимство и помощь, обещал высылать ему интересные фотографии артистов. В тот же день вечером укатил восвояси. В Ростове посетил Волкова, рассказал ему о всем сделанном и обнадежил.

18 декабря 1884 года получил телеграмму: «Волков помилован», — писала Верле.

Было пять вечера, но я поехал в тюрьму. Начальник разрешил мне свидание, и Волков узнал о своем счастье. Он не проявил шумной радости, но все лицо осветилось широкой улыбкой:

— Господь услышал мои молитвы.

Изложил ему ход дальнейшего и когда можно ожидать освобождение.

Получил затем милое письмо от Лидии Карловны. Его императорское величество прочел со вниманием все дело, изволил высказать удивление, почему суд «допустил» такое решение, тут же «начертал» собственноручно всемилостивейшее помилование и вернул в Канцелярию на дальнейшее распоряжение. Она поздравляет с успехом, радуется исходу и шлет мне лучшие пожелания. О старушке ни слова. Ответил ей теплым письмом и просил передать мое глубокое уважение ее светлости. Больше я их не встречал.

Вскоре пришел ко мне Волков, одетый по-праздничному.

— Молюсь о вас, — сказал он мне, — каждодневно. Много обо мне хлопотали, много трудов положили, и век мне не отблагодарить вас.

Пришлось взять вознаграждение, совершенно невозможно было возразить — так настойчиво-страстно настаивал Волков. Пережитое изменило его мировоззрение на жизнь. Он стал считаться со своим одиночеством и томиться своею деятельностью.

— Ну еще наживу, — сказал он, — тысячу рублей, а на что они? С собой на тот свет не возьмешь.

Он решил ехать в деревню к своим родным, чтобы посмотреть, «какие они там, должно, повыросли племянники». Попрощались. Больше его не видел.

Пережитый случай заставил тщательнее готовиться к делам, учиться и учиться. Особенно изучил положение «о постановке вопросов присяжных заседателей».

Яша Сахар превратился лет через десять в почтенного нотариуса Якова Фадеевича Сахар. Захаживал в его большую контору на Невском, когда бывал в Петербурге.

Присяжных заседателей я оповестил об исходе дела Волкова. Захарчик при встречах кисло улыбался. Вместо «Светлейшей» теперь орудуют Крупская и матросская любовница Коллонтай[348].

14 сентября 1930 года

Предыдущая главаГлава 24 из 37Следующая глава