К книге
ЛушаЭпилог Джона Фогель. Невозможное
100%
Эпилог Джона Фогель. Невозможное
54

Война заканчивалась, как умирает чудовище. Вот оно лежит, серое, испустившее дух, но стоит подойти ближе, вдруг вскидывает голову, поднимает веко над налитым кровью глазом, бьет шипастым хвостом, вытягивает к небесам шею и страшно ревет в агонии.

Эстер на глазах сына канула в бездну как стояла, с чашкой чая в руке. Он потом пытался вспомнить ее лицо перед падением, но вспоминалась только дурацкая чашка с голубыми полосками.

Джона Фогель редко думал о матери на своей базе «ланкастеров» в Уоддингтоне, а ведь Степни сильно бомбили. Когда звонил, рот раздирала зевота, знал наизусть, что она скажет. Вечная скучная озабоченность его здоровьем и питанием, маленькие, неважные новости о неизвестных ему соседях, которые она неутомимо сообщала, всегда обрадованная его звонком, единственная называвшая его Иончиком. Теперь его Иончиком никто не назовет, и ничего не вернуть, не изменить, не исправить.

В полдень 26 марта 1945 года отпущенный из части на празднование Песаха, Джона звонил в дверь. Мать бросилась обнимать его прямо на лестнице, часто приговаривая на идише и на русском ласковые, радостные слова. Незнакомые соседки открывали двери и тоже кудахтали радостно, норовили его обнять. Он обнимал всех, коллективный вернувшийся сын. В многоквартирный дом на Валланс-роуд, населенный в основном еврейскими семьями, гости съехались на праздник. Халатик матери пах старостью. Джона впервые заметил, как сильно она сдала за войну. Мама ерошила ему волосы и смеялась. У нее были мокрые руки, она заканчивала уборку, рассказывая, как живет во Флориде Белла Аронзон. Она еще перед войной вышла замуж за американца, владельца магазина готового платья, и теперь иногда писала из Америки, присылая фотографии синих небес, пальм, стариков в плавках и старушек в купальниках.

От всех этих бесконечно повторяющихся рассказов Джона был рад сбежать в паб «Принц Уэльский».

Спустя четыре года после отъезда Ханны в Россию, они продали свой старый дом и опустевшую дедову лавку «Швейцарская кукушка» и переехали вот в эту пятиэтажку под названием «Хьюс Мэншонс» на четвертый этаж.

Мечта Эстер разбогатеть и жить в Финчли осталась мечтой, однако вырученных за дом и лавку денег хватало ей на вполне безбедное житье и добротную обстановку, так что, купив машинку самой последней модели, шила Эстер теперь больше по вдохновению.

Новая их квартира в «Хьюс Мэншонс» (две спальни, гостиная и кухня) Джоне нравилась — просторная, полная неба, воздуха, криков речных чаек и гудков с Темзы, хотя мать и жаловалась, что подниматься на четвертый этаж все труднее.

Семья потихоньку истаяла.

Сначала отца насмерть сбил грузовик. Отец, оглохший после контузии при Вердене, его не услышал. Потом уснул и не проснулся дед Аарон. Потом уехала в Россию Ханичка с малышкой Алисой и вычеркнула их из своей жизни. Джона, как и мать, во всем винил ее мужа, коммуниста-ботаника из Кембриджа.

Правда, перед отплытием в Россию из Тилбери Ханна написала письмо, в котором была семейная фотография, очень хорошая, в лодке на реке. Был там и их российский адрес. Заказное письмо приняла в их отсутствие старая чокнутая соседка, миссис Коэн, о чем совершенно забыла. Его случайно нашел и отдал им ее пожилой сын, когда уже было слишком поздно: примчавшись в Тилбери, они с матерью увидели только корму отплывающего парохода, который увозил Ханну и Алису. Тот вечер, когда они вернулись домой из порта, был ужасен. Такой он мать никогда не видел. Она кричала и выла, как на похоронах. Словно вся скопившаяся в ней боль рвалась наружу.

Потом сколько ни писали они с матерью Ханне на этот адрес (смешные, чудные буквы, которые ему приходилось старательно рисовать на конверте), от Ханны ни разу, ни разу не пришел ответ. Он долго не мог поверить, что она забыла их совсем. Но поверить пришлось.

Итак, к началу войны от всей семьи остались только он и мать.

Вечером 26 марта 1945 года Джона пришел из «Принца Уэльского» поздно, сильно навеселе. Открыл дверь своим ключом и лег спать — мать постелила ему на диване, в гостиной.

Между сном и пробуждением он вдруг услышал кукушку. Механическую, дедову. Конечно, это ему снилось, потому что мать продала перед переездом на новую квартиру всех дедовских кукушек, не оставила ни одной.

И тут же в дверь постучались.

— Иончик, вставай, ленивая голова!

Он уже понял, что выспаться не получится. В комнату ворвался запах яблочного пирога с корицей. Накрыл подушкой пульсирующую болью голову и отчаянно промычал, совсем как во времена, когда она будила его в школу.

— Мам, ну хоть сегодня дай поспать…

Она засмеялась:

— Вставай, вставай, я как раз…

Он отнял от лица подушку, услышав где-то над потолком странное жужжание, словно летел гигантский шмель, и одновременно увидел мать в дверном проеме, входящую в комнату.

И вдруг все исчезло, все рухнуло.

Треснуло, оглушительно лопнуло небо.

Там, где стояла мать с чашкой чая, в праздничном фартуке с ромашками по темно-синему полю, там, где была дверь, вдруг возникла сетка мартовского дождя из серого неба и окна соседних домов. И тут же звуки из мира исчезли. Совершенно оглохший, он покатился куда-то, инстинктивно цепляясь за все, что мог, пытаясь удержаться, подняться на полу, накренившемся, как палуба в шторм.

Все произошло так внезапно, что на его сетчатке Эстер еще протягивала чашку с голубыми полосками, хотя в это время она уже летела вниз, вперемешку с кирпичами, щебнем и телами соседей. Наверное, они кричали, наверное, грохот стоял невыносимый, но для Джоны все происходило в космической тишине.

На многоквартирный дом «Хью Мэншонс», населенный в основном евреями, упала бомба класса V2, которую сбросил, возвращаясь на базу, немецкий летчик.

Последняя бомба Второй мировой, сброшенная на Лондон.

Дом раскололся пополам, похоронив под щебнем и кирпичами сто тридцать четыре человека.

Так чудом выживший Джона Фогель остался один.

В его повторяющихся ночных кошмарах кренился пол, комната летела вниз, как отвязавшаяся кабина лифта, он протягивал руки и успевал, успевал схватить мать за фартук с ромашками, но ткань рвалась, и мать летела, летела вместе с обломками кирпичей в бездну в полной тишине. Удержать ее всякий раз не хватало сил. Чувство вины пожирало его: не лежи он тогда в кровати с похмельем, а стой рядом, поднимись бы немного раньше, то успел бы протянуть руку, удержать… И он ненавидел себя за то, что последний в их в жизни вечер провел в проклятом пабе.

Он помогал пожарным извлекать из завала людей весь день и всю ночь. Почему-то наиболее сохранными находили тела детей, а от взрослых — неузнаваемые куски. Джона разгребал щебень, но ему казалось, что это делает кто-то другой, что он просто смотрит на все со стороны. Среди мертвых матери не было. Шли третьи сутки, он забыл, как это — есть или спать, и вспомнил, только когда один из пожарных сунул ему фляжку виски.

— Here, old chap, have a drink: you can go mad this way. They've died instantly. No suffering[128].

И Джона был благодарен пожарному и повторял про себя шепотом, как заклинание:

— No suffering… No suffering…

Сделав несколько глотков и отдавая флягу обратно, он вдруг увидел поодаль среди щебенки белый осколок со знакомыми голубыми полосками и ручкой. Говорят, он потерял сознание и пожарным пришлось приводить его в чувство с помощью той же фляги и пощечин.

Джона вернулся в часть и сделал на своем «ланкастере» больше вылетов, чем кто-либо еще в его эскадрилье. Каждую ночь бомбил немецкие города, и становилось легче. Вернулся сон. Он знал, что делает нужное, правильное, он был благодарен, что ему была дана такая возможность добивать издыхающее чудовище, которое повернулось вверх своим мягким подбрюшьем. Бился огонь в беспомощных скелетах соборов и жилых кварталов. Он знал: из этого логова уже дважды выползала война и могла выползти опять, если он не разрушит до основания ее гнездо. Перед глазами стоял осколок с голубыми полосками.

Сила и власть, которую давал груз на подкрылках его «ланкастера», успокаивали, как успокаивает крепкая, едкая сигарета. Он больше не планировал, что будет делать, когда кончатся ночные вылеты. В нем оставалось еще столько запекшегося гнева. Но война кончилась.

В конце апреля к ним в летную часть приехал корреспондент «Таймс». Он искал его, Джону Фогеля, одного из чудом выживших в «последней бомбардировке Лондона».

Корреспондент был совершенно седым, несмотря на сухое, еще нестарое лицо, прихрамывал и пах дешевым трубочным табаком. Они пошли в паб Airmen, сели в углу. Днем там не было почти никого. Журналист, представившийся Джереми Крофтом, задавал правильные вопросы, но ничего не записывал, так что все было больше похоже на простую беседу. Может, поэтому Джона, побледнев, сказал ему, что думал. Что рано заканчивать. Что не за всех и не за все отплачено. И ударил кулаком по липкому столу. Журналист молчал. Он сам был ранен при Ипре во время войны, которую тогда напрасно называли Последней.

— Отплатить можно тем, чтобы попробовать опять стать живым, дружище, — глухо сказал журналист, со знанием дела. — Но это труднее всего. Война — ревнивая сука, ей мало мертвых, она не отпускает и живых.

Именно после этой публикации в «Таймс» с фотографией (необыкновенно удачной) бравого Джоны в летной форме в часть позвонила женщина и попросила его к телефону.

— Джона Фогель? Я надеюсь, что не ошиблась. Я много лет ищу свою подругу по имени Ханна, урожденную Фогель. Она приходила к нам в гости с мальчиком. Может быть, вы помните Машу и Флоренс из Гранчестера, под Кембриджем?..

— Под Кембриджем… Гранчестер… Гранчестер… У вас были большие шахматы и лягушки?

— Да, конечно, и лягушки, — удивленно и обрадованно засмеялась она.

Конечно же! Гранчестер. Лето. Пруд. Лягушки. Пирожные. Вишневый сок. Кувшинки. Гигантские шахматы на траве. И высокая русская подруга Ханны, которая делала все очень красиво: ходила, садилась, запрокидывала голову, смеялась, поддевала вилкой торт, отпивала из чашки. Маша.

Они встретились в Кембридже в чайной напротив Кингс-колледжа. День был солнечный, весело тренькали велосипедные звоночки.

Ее голос завораживал, умиротворял.

— Я все эти годы ждала от нее письма, но Ханна порвала со мной отношения, и, наверное, правильно. Мы ведь тогда решили ехать в СССР вместе, но я струсила в последний момент. И не смогла оставить очень больного человека. Я объясняла, написала несколько писем, но Ханна меня так и не простила и ни на одно из писем не ответила. Я потом пошла работать в мастерскую печатных машинок. Мне понравилось. Стала настоящим механиком. Не смейтесь. С моим Робертом познакомилась там же, он принес чинить свою Imperial, тяжелую, как постамент. Роберт был археологом, сотрудником музея Фитцуильяма. Мы были очень счастливы. Объездили Египет и Ближний Восток. Роберт погиб при эвакуации из Дюнкерка… У нас близнецы, Генри и Айзек. Сорванцы невообразимые. Да, мы все там же, в Гранчестере, Mill Hamlet.

Джона вдруг поймал себя на мысли, что мог бы бесконечно смотреть и бесконечно слушать эту красивую женщину с таким замечательным голосом, которая знает, как дальше жить и для чего жить.

Он дал бы все, чтобы увидеть ее опять, но таким, как сейчас, он не мог, не имел права… Следующая их встреча три месяца спустя произошла уже совершенно при иных обстоятельствах.

После демобилизации Джона пошел в лондонскую бригаду, разбирающую завалы после бомбежек. Вокруг шла мирная жизнь: открылись чайные, булочные, в Сент-Джеймском парке играл духовой оркестр, среди развалин на Пиккадилли парни в белых рубашках играли в крикет. А рядом под завалами щебенки и расколотых кирпичей лежали разбитые патефоны, кожаная обувь и чемоданы, осколки чашек, полуистлевшие тела взрослых и детей. Неотмщенные призраки приходили ночами к его кровати и смотрели. Просто смотрели.

Джону доводило до бешенства беспамятство людей: как они смеют опять ходить в рестораны, покупать билеты в кино, смеяться, встречаться под часами, ездить на автобусах на работу, словно ничего не было!

Однажды он тоже решил жить как все, познакомился с девушкой в легком платье и отправился в кино на последний сеанс. Перед картиной показывали хронику новостей — о восстановлении союзниками послевоенной Германии, расчистке городов от последствий бомбардировок. И он вдруг увидел — показали крупным планом — глаза уцелевших берлинцев, стоявших среди гигантского пространства щебенки, в очереди за супом к британской полевой кухне.

Придя домой, в ванне своей съемной квартиры в Финчли, Джона вскрыл себе вены. Скорая, вызванная квартирной хозяйкой, приехала вовремя…

Оставив детей с соседкой, Маша первым же поездом примчалась в лондонскую больницу. Ей позвонили, потому что он, сам не зная почему, указал ее номер телефона в своих бумагах как «ближайшего родственника» — next of kin: прочерк ставить не хотелось, а больше было некого…

…Через два года у них с Машей родилась Танечка. Маша рожала трудно, развилась почечная недостаточность, он чуть не сошел с ума от беспокойства и обнаружил в тот день две очень важные вещи: что никто в жизни еще не был ему так дорог, как Маша, и что он больше не думает о войне.

Дела в магазине печатных машинок, который они в итоге купили, заложив дом, шли хорошо — демобилизованные возвращались в университеты. Мастерская стала любимым детищем Маши, а Джона в конце шестидесятых заочно выучился в Открытом университете на учителя русского языка и стал преподавать в нескольких кембриджских школах, все меньше занимаясь и магазином, и мастерской.

Жили все там же, в домике у мельничного пруда, похожем на белый гриб на толстой ножке с коричневой шляпкой. Отсюда они проводили в университеты Генри, Айзека, а потом и Таню, которая уехала жить в Канаду.

Маша отметила свое семидесятилетие тем, что, наконец, окончила и опубликовала в небольшом независимом издательстве биографию Флоренс с названием «Последний поезд из ада». Книга неожиданно хорошо распродалась.

Они старились с веселым фатализмом, много путешествовали и новый, 1990-й год встретили на Галапагосских островах, где немигающие игуаны с серых камней смотрели зелеными глазами так, словно знали о них все.

Наконец, в декабре 1991 года в ответ на многочисленные запросы, Джону оповестили, что он может получить доступ к архивному делу Ханны Уэскер.

Джона тут же вылетел в Москву.

Москва, декабрь, 1991. Приемная КГБ, Кузнецкий мост.

«Прием граждан круглосуточно».

Судя по чугуну и золоту вывески, «прием граждан» планирoвался в этой организации на долгие столетия, подумал Джона.

В небольшой комнате за большим овальным столом над разбухшими папками сидели пожилые люди, почему-то все очень грузные. Мужчины выглядели скорбно-торжественно, как на похоронах. Пожилая женщина напротив от Джоны утирала слезы клетчатым мужским платком и что-то едва слышно шептала. Покрасневшая, истончившаяся кожа век растягивалась под толстыми пальцами. Обтерев руку тем же платком, она с благоговейной опаской продолжала переворачивать ломкие листы. Руки у нее дрожали. Тут у многих дрожали руки.

Это похоже на панихиду, подумалось Джоне, только вместо незримых покойников — папки. Эксгумация.

Молодой сотрудник КГБ с нежной шеей над форменным воротником, повертев паспорт Джоны, как диковину, положил и перед ним увесистую, кисло пахнущую серо-зеленую папку. На обложке — каллиграфические буквы имени, фиолетовые штампы шифров и канцелярских отметок и пятна, о происхождении которых Джона старался не думать.

Вот и все, что осталось от Ханны и ее ребенка. А ей сейчас было бы столько, сколько и Маше. Сотрудник посмотрел внимательно светлыми глазами.

— Если воды принести нужно лекарство запить или плохо станет, у нас тут ведь все бывает, стукните в дверь, я в соседнем кабинете. Документы не изымать, но можете делать выписки.

И ушел.

— Воды он принесет. Сначала извели людей ни за понюх табаку, а теперь — воды, сволочи… — услышал рядом шепот.

Шептала женщина в сером пуховом платке, из которого свешивались добрые, бульдожьи брыли. Она закрыла папку, достала из сумки старый целлофановый пакет, оттуда — мензурку и стала сердито капать в нее толстыми багровыми пальцами какие-то резко пахнущие капли.

Джона открыл папку. Вероятно, одна из фотографий делалась сразу после ареста. Красивая, возмущенная, женственная, бездонные глаза смотрят уверенно: мне скрывать нечего, ошибка сейчас выяснится… И — фотография уже тюремная. Без даты. Седое, потухшее существо, ей трудно даже сфокусировать взгляд. «Ханичка», — дотронулся до первой фотографии. Господи, как похожа на мать. Горло перекрыл комок, не проглотить.

Какие-то бумаги, протоколы. В машинке, вероятно, западала буква «о», она пропечатывалась нечетко, образуя странный, округло-упрямый узор.

Сестра была осуждена по статье 58, пункт 5 «Склонение иностранного государства или каких-либо в нём общественных групп, к объявлению войны, вооружённому вмешательству в дела Союза ССР или иным неприязненным действиям, в частности: к блокаде, к захвату государственного имущества, разрыву дипломатических отношений и другим агрессивным действиям против СССР».

Многословный, канцелярский документ гласил, что все они: Ханна и Кристофер Уэскер, упоминались и еще какие-то фамилии, и русские, и немецкие, и английские, — были завербованы международным троцкизмом и отправлены в СССР для диверсионно-террористической деятельности под видом строительства города-сада с целью свержения советской власти. Пятнадцать лет исправительных работ.

Хотя и с трудом, но Джона узнал подпись сестры, нацарапанную побуревшими чернилами: она всегда выводила характерную петельку над h. Hannah.

Перевернув страницу, вдруг узнал собственный детский почерк! Начал листать, потрясенный. Почерк матери. Почерк Ханны. Почерк Маши. Письма, письма.

«Дорогая мама, я написала тебе уже четыре письма, но ни на одно не получила ответа. Почему? Я о многом здесь передумала. Я смотрю на Алису и страшусь от самой мысли, что когда-нибудь между нами может наступить такое же отчуждение, как между тобой и мной. Я не знаю, как это случилось, но нам нельзя так дальше. У меня возникла идея. Мы с Кристофером следующим письмом (из-за бюрократических проволочек) высылаем вам с Джонни приглашение провести у нас месяц или дольше. Я поговорила с нашей квартирной хозяйкой, Александрой. Она замечательная и совершенно не против, и свободная комната у нее есть. Лучше приехать летом, например в июле. Дом, где мы живем, стоит в яблоневом саду. Недалеко очень чистая река с песчаным пляжем, где все купаются. В Вороже есть театр, красивые парки, библиотеки, скверы, и вообще — совершенно нормальная жизнь, хотя и без излишеств, но мы абсолютно ни в чем не нуждаемся. Вы приедете и сами увидите. Кристофер дни и ночи проводит на строительстве огромной оранжереи, которую должны окончить зимой. Для нее уже доставили из Англии растения, и у нас в спальне “живут” три небольших апельсиновых деревца в кадках.

Мама, я видела вас с Джонни в Тилбери на пристани, я махала, но вы так меня и не заметили. Все это очень грустно. Это нужно исправить и встретиться.

Приписка для тебя, Джонни. Пожалуйста, уговори маму приехать. Я научу тебя плавать, если ты еще не умеешь. Я научу тебя печь в костре картошку, как делают русские мальчишки на пляже, это безумно вкусно. Мы поедем в настоящий русский лес, где такая вкусная лесная клубника, я научу тебя собирать грибы. Алиса все время просит меня рассказывать о тебе “все-все-все”. Милый мой Джонни, я верю — вы обязательно приедете, и я тебя обниму.

Люблю вас, приглашение вы получите в следующем письме.

Мама, пожалуйста, ответь.

Очень жду нашу встречу летом!

Ваша Ханичка».

Последний адрес: СССР, город Ворож, ул. Речная, 34.

Он закрыл глаза и долго так сидел. В голове звучал голос Ханички. Его никто не торопил. Люди за столом сменялись другими. Лица, лица, круговорот лиц. Их поток казался бесконечным. «Панихида» продолжалась, сотрудники несли все новые, и новые, и новые папки…

Дело Ханны просто обрывалось, безо всякого заключения о смерти, освобождении или переводе на спецпоселение. Он вошел в соседний кабинет и, не выпуская папки из рук, спросил тонкошеего сотрудника Лубянки, что это может значить. Тот пожал плечами.

— Странно. Может, побег? Хотя вряд ли.

Маленькая желтая справка с фиолетовой круглой печатью гласила, что Алиса Кристоферовна Вескер, от роду пяти лет и девяти месяцев, была отправлена в детприемник. И все.

Сотрудник ожидал, что Джона положит на стол папку, но тот все стоял и не выпускал ее из рук.

— Скажите, нельзя ли как-то узнать, навести справки, куда была отправлена девочка Алиса Уэскер… Вескер? Это моя племянница. Если услуга платная, я готов…

— Сколько было ребенку?

— Пять лет девять месяцев…

— Пять? Практически невозможно. Вы не первый просите. Еще постарше кто — отыскивались. Бывало. А такие малыши — как иголки в стоге сена. Понимаете такое выражение?

— Понимаю, но имя редкое.

— Не имеет значения. Имена им меняли и отправляли в любой детдом. От Минска до Владивостока. Страна-то большая у нас. А вы где русский так хорошо выучили?

— Я преподаватель русского языка. Скажите, а город Ворож, это далеко?

— Да нет, одна ночь на поезде, с Павелецкого.

И он подробно объяснил, как добраться до Павелецкого.

«Неужели, и он бы мог? Если иначе сложилась бы история, ситуация?» — думал Джона, неподвижно глядя на юного любезного сотрудника в форме КГБ, пока тот говорил.

— И еще, у меня большая просьба, товарищ офицер. Огромная. Я знаю, что это против правил — изымать документы, но вот несколько писем, их написала сестра — больше ничего не осталось от всей моей семьи. Хотя бы одно письмо, вот это.

— Не положено.

— Я понимаю. Но я готов писать, кому угодно, добиваться, где угодно. Хотя бы одно письмо. Поймите!

Кагэбэшник поднялся, прошел к двери, плотно ее закрыл, вернулся за стол, и Джона увидел, как его губы беззвучно, энергично задвигались, складываясь в слова:

— Хорошо. Одно. Сто пятьдесят баксов.

На бурлящий ворожский вокзал поезд из Москвы прибыл тридцать первого декабря с опозданием, к полудню. Настроение везде царило возбужденное. Люди спешили, кто-то нес на плечах ели, колыхались зеленые лапы, в слякоти тротуаров змеились длинные шумные очереди, в которых люди кричали, ругались, смеялись. Где-то играла бравурная механическая музыка, какая бывает на каруселях в парке аттракционов.

Моросил легкий дождь, от которого темнел и сжимался снег.

Даже «арктические» ботинки Джоны промокли, внутри захлюпала вода.

От водителя такси немного пахло водкой.

— Отвезите в хорошую гостиницу, пожалуйста. Где свободные места.

— О, велком ту Раша, валютный дедушка. Вот подарок мне под Новый год, — рассыпался смехом кряжистый водитель. — Домчим с ветерком. Тебе… вам то есть, надо в бывшую «Советскую» на проспекте. А места найдутся. Кто с валютой, тот у нас король. Если надо, рублевых повыгонят… А сам откуда ж будете?

— Из Кембриджа.

— Америка?

— Англия.

— А, ну все одно, теперь друзья. Мир. Дружба. Жвачка. А у нас вчера страна кончилась.

Джона не нашелся что ответить.

— Была семьдесят лет, и вся вышла. Столько народу за это ухайдокали, и все зря.

— У… хайдо…?

— Ха-ха-ха, не понял? Ну, пришили, значит, кокнули, в расход пустили, на тот свет отправили. Вишь, иностранец, какой у нас язык богатый. А страну, черт, назвали вчера как-то по-новому, на три буквы, ха-ха-ха, все не запомню никак. А ты, дед, по-русски хорошо-то как трёкаешь! А у нас с языками туго. Не учили нас, дед, языкам, чтоб к вам не сбежали от лучшего будущего, ха-ха-ха.

— Скажите, улица Речная отсюда далеко? Мне дом тридцать четыре нужен.

— Речная? Дом тридцать четыре? Погоди-погоди… Ч-черт, не знаю такой! А я ведь тут вырос, все улицы как свои пять пальцев…

Таксист задумался.

Улица шла по холму, и Джона увидел внизу, за одноэтажными домами, бесконечное, потемневшее, как весной, пространство замерзшей реки в маковой россыпи рыбаков.

Наконец водитель присвистнул:

— Тю, да что ж я думаю-то! У меня ж там теща бывшая обитает неподалеку, на Сакко и Ванцетти. Нет больше такой улицы — Речной! Давно нет.

— Дом снесли?

— Бери круче, дед. Затопили. Водохранилище строили. И Речную, и Садовую, и еще улиц двадцать — все затопили! У нас не мелочатся, не то что у вас! Р-раз — и полгорода под водой! Давно это было, при Лысом, — захохотал балагур. — А у тебя там что, родня жила?

— Родня.

— Там неподалеку ресторан «Речной». Могу отвезти, хороший ресторан. Может, и не то, что в вашей Англии, но хвалят.

— Спасибо, в другой раз.

— Ну, смотри, а ежели захочешь чего русского национального… — он щелкнул себя по шее, — сегодня-то в магазинах уж не достать, иди к вокзалу, на Кольцо, скажи, от Жорика. Эх, иностранец, начинается новая жисть. Построим капитализм, и будем как англичане — не отличить. Картавого с площади уберем. Хау ду ю ду, да гуд бай. Газоны, цветочки заведем. Сортиры теплые. Колбас сто сортов. Так куда едем?

Джона уже понимал, он совершенно зря приехал в этот город. Дурацкий, импульсивный поступок. Ничего здесь не осталось и не могло остаться. Не нужно было приезжать.

— Отвезите меня на вокзал, мне нужно обратно в Москву.

— Тю! Так поездов, дед, до завтра не будет, а в аэропорт я сейчас ни за какие коврижки не поеду. Это у черта на куличках, до Нового года не обернуться. Душа праздника требует. Ну что, в гостиницу?

Под свежей краской вывески «Бристоль» еще виднелось старое название: «Советская». Подумал: почему «Бристоль»? Странный выбор названия для такого совершенно русского города.

Все было иначе в этот приезд. Его никто не встречал, никаких обязательных экскурсоводов и переводчиков в штатском, как десять лет назад, когда они с Машей туристами приезжали в Ленинград. «Чужой город», — сказала Маша решительно и горько перед фасадом Елисеевского, глядя на голого бога Меркурия. Больше в СССР они не ездили.

Принял душ, попросил в номер что-нибудь поесть и бутылку вина.

Их принесла одновременно стеснительная и кокетливая толстушка средних лет. Он щедро оставил на чай. Вино оказалось хорошим, венгерским. Джона расправил пожелтевшее письмо на холодном стекле стола и пил вино, глядя в окно на черно-белый чужой город, где оказался один под Новый год, наедине с голосом Ханны и ее круглыми, аккуратными буквами, написанными старомодно, так сейчас уже не писали.

Допив бутылку, заснул и Новый год проспал. Его не разбудили даже шум ресторана и взрывы новогодних салютов.

Ему ничего не снилось.

Утром первого января, когда улицы городов особенно тихи, пусты и меланхоличны, он застегнул чемодан на взвизгнувшую молнию и несколько раз безнадежно набрал приемную, чтобы вызвать такси. Решил попытать счастья в аэропорту. Никто предсказуемо трубку так и не поднял. Ночью, после оттепели, ударил мороз — минус десять, как показал оконный термометр. Одевшись потеплее и закрыв номер на ключ, Джона Фогель стал спускаться по мраморной лестнице с чугунными литыми перилами, упрятанной под облысевшую ковровую дорожку. Наверняка, у вокзала будут таксисты, за доллары отвезут в аэропорт.

Еще на лестнице, Джона услышал гул пылесоса внизу и вдруг почувствовал аромат апельсинов, прорезавший затхлый воздух гостиницы.

На подоконнике лестничной площадки, в высоком окне, ослепшем от морозного узора, сидел мальчик. Лет семи, в серых маленьких валенках и в чем-то вязаном и теплом. Он чистил апельсин. Такие лица писал Эль Греко. Рядом с мальчиком восседал большой рыжий кот и рассматривал Джону с пристальностью пограничника на паспортном контроле.

— А у нас дедушку убили, — громко сообщил мальчик Джоне, когда тот поровнялся с ним. — Он за пенсией ходил. Апельсин хотите?

Джона остановился. Мальчик, не дожидаясь ответа, отломил дольку и протянул ему.

— Кто убил твоего дедушку? Их поймали?

Мальчик печально покачал головой.

— Нет. Мама говорит, уже не поймать. У нас в городе столько людей!

Сел рядом с мальчиком на подоконник, жуя дольку.

— Это мама внизу убирает?

— Да. У нее выходной, но когда она убирает, то не плачет. А когда она не плачет, то и я не плачу.

— А как дедушку звали?

— Дедушка Саша. Он головы людям лечил. У них головы болели, а он лечил. А у вас голова когда-нибудь болела?

— Болела. Мама твоя в гостинице работает?

— Только зимой. Она вообще-то художница, но только летом.

— Как это — только летом?

— Она портреты рисует людям на улицах. И в центральном парке, и у фонтанов, и на площади Победы, везде. Она очень хорошая художница, но зимой с мольбертом на улице холодно. Вы знаете, что такое мольберт?

— Знаю.

— У меня и папа художник, он рисует синих попугаев.

— Почему синих попугаев?

— Потому что у него на Кубе их полно. Мама говорила.

— Твой отец живет на Кубе?

— Да, а знаете, почему она так называется?

— Почему?

— Там из кубиков все дома. И кубики в основном желтые и красные. А море и попугаи синие. Красиво, наверное.

— А ты там бывал?

— Нет, но мама говорит, что, когда я вырасту, совсем вырасту, мы вместе обязательно к папе поедем. А пока нельзя. Потому что у папы недостаточно кубиков, чтобы построить такой большой дом, где все мы поместимся.

— А где вы живете?

— На Карла Маркса. Я, мама и бабушка Лариса. Она к нам переехала давно, летом, когда я еще маленький был. У нее квартиру маклеры отняли, и ей негде было жить. Вы знаете, что такое маклеры?

— Нет, — соврал Джона, кладя в рот еще одну дольку.

— Это пираты, как Джон Сильвер в «Острове сокровищ», но только они одеты по-нашему.

— А вас как зовут?

— Джона.

— Ого. Как капитана Сильвера? — Глаза мальчишки загорелись радостным изумлением.

— Не совсем…

— А меня — Саша, в честь дедушки. А по-кубински Алехандро. Бабушка Лариса меня Санечкой называет, мне не нравится, как девчонку, а мама, когда сердится, называет Александр: «Alexander Munk, your behaviour is unacceptable»[129].

Мальчик здорово имитировал чье-то чужое выражение и голос.

«What a pronunciation!»[130] — удивленно отметил Джона и спросил по-английски:

— Кто тебя учил языку?

— Мама.

— А как ее зовут?

— Луша. Луша Мунк. А вы из Англии?

— Из Англии.

— Oh, good. Do you want to hear my favourite song?[131] — спросил мальчик и, не дожидаясь ответа, тоненько и весело запел:

Twinkle, twinkle little star

How I wonder what you are…

Внизу резко выключился пылесос.

— Саша, с кем это ты там? — спросил в наступившей тишине женский голос.

— С дедушкой Джоном! — оглушительно крикнул мальчишка. — Он из настоящей Англии! Иди к нам!

Джона Фогель поднялся с подоконника навстречу торопливому звуку шагов невидимой пока женщины.

Издательство «Время»

http://books.vremya.ru

letter@books.vremya.ru

Предыдущая главаГлава 54 из 54К книге