К книге
Энтомология для слабонервныхСтрана шмелей. Зазеркалье
96%
Страна шмелей. Зазеркалье
49

Полгода прошли как в бреду. Поцелуи, зеркала, рояли, новые платья, духи, музыка. Волшебные маски Онежского помогли за три недели восстановить лицо. Лирическим баритоном по ночам были перепеты все хиты «Джипси Кингс». Этим же голосом исполнялись колыбельные и побудки. Старшим Гинзбургам по телефону Онежский объявил, что женится на их дочери и что в данный момент занимается документами перевода из одного университета в другой. «Можно нам приехать?» – волновались Ульяна с Аркадием, но Онежский убеждал – не надо. Приедем сами. Через пару недель. Но время шло, а солист оперетты не шевелился. Оленьке почтовым извещением с факультета пригрозили, что она будет отчислена, если до конца семестра не появится на лекциях и семинарах. Олег уверял: мол, уладит этот вопрос со дня на день. В квартиру ежедневно привозили пакеты с нарядами. Кружась в платьях по бесконечным комнатам, гордая Оленька спрашивала:

– Это прямо с «Лужи»[46]? Да?

– Лллюжжжи! – передразнивал её Онежский, копируя голосом рыночных торговцев. – Это из европейских бутиков, дурочка: Италии, Германии, Франции…

Оленька поднялась на каблуки, стала носить шелка и драгоценные колье. Перед концертами и тусовками приезжала визажистка Света, рисовала ей лицо и укладывала волосы то ниспадающими локонами, то высоким гладким пучком. И главное, Оленьку полюбили зеркала. Они не просто отражали её, они целовали каждую линию, каждую ресничку, каждую родинку на её теле. Зеркал было много. В квартире Онежского, в театрах, в концертных залах, в ресторанах, где ежедневно что-то отмечали. Оленька растворялась в зазеркалье, она влюбилась в своё отражение, умела изящно изогнуть шею, обнажить ножку, эффектно поднять кисть, послать воздушный поцелуй. Даже секс с подачи Онежского стал происходить в зеркальной комнате, где похоть преломлялась в десятках плоскостей, в сотнях граней. Будто дьявол поместил их в заколдованную шкатулку и щекотал себе нервы, любуясь и препарируя каждую позу, каждый надрыв, каждый оргазм.

Оленька не видела происходящего за окном. Прямо у подъезда в запрещённой зоне останавливался «линкольн» и возил её из одного зазеркалья в другое. Окна автомобиля тоже были зеркальными, тонированными. И Оленька вместо мира вокруг осязала только своё отражение. Эйфория длилась до начала зимы, пока дверной звонок не разорвал атмосферу богемного полудня. Онежский распевался в дальней комнате, Оленька только пробудилась. Домработница пошла открывать и вернулась в спальню озадаченной.

– Там какой-то бомж, похожий на лешего, требует вас, – сказала она абсолютно голой Оленьке, которая, не стесняясь, гладила себя перед зеркалом.

Оленька накинула прозрачный халат с перьями и, прихватив его небрежно пояском на талии, выплыла в огромный холл. В дверях, не решаясь зайти, стоял Бурдякин. На нём топорщились утеплённые камуфляжные штаны и такая же куртка с коричневым искусственным мехом на воротнике. Мятую шапку-ушанку он держал в руке.

– Бронька! Как я соскучилась, – бросилась она к лешему на шею.

Не выпуская шапку из рук, Бурдякин обнял тонкую хрустальную Оленьку и уткнулся ей в шею жёсткой щетиной, которая мгновенно стала мокро-солёной.

– Бронька, ты плачешь? Родной мой, хороший! – Оленька целовала его заросшие щёки, вгоняя в ступор терзающую пипидастр домработницу. – Пойдём позавтракаем!

Он отрицательно тряс головой, всхлипывал и держал красавицу за плечи.

– Зачем ты здесь, Оля! Что с тобой? Ты словно куколка бабочки впала в зимнюю диапаузу! Ты вообще знаешь, что происходит дома? Лина ушла из семьи и живёт с каким-то Игорем в вашей сраной Москве, Гинзбурги не разговаривают с Перельманами, одна тётя Зоя всех успокаивает и твердит, что девочки перебесятся. Твой папа трижды приезжал в Москву, встречался с этим певцом в театре, но тот не пригласил его в квартиру. Тётя Зоя через дипломатов нашла адрес Онежского. Охрана сутки не пускала меня в подъезд. А ты? Почему ты никому не звонишь? Родители сходят с ума. В универе тебя вот-вот отчислят, я купил справку, что у тебя сотрясение мозга и ты лечишься в столице. Только это и спасает. Оля-а-а! Очнись!

Оленька вздрагивала, будто к её плечам подключили переменный ток. За одну минуту кровообращение, казалось, несколько раз сменило направление, сердце то останавливалось, то колотилось как бешеное. Это было похоже на пощёчины Лины Перельман: каждое предложение Бурдякина хлестало с новой силой. Домработница скрылась, по-шакальи предупредив хозяина-тигра о незваном госте. Онежский вышел в коридор, босиком, в маске из голубой глины и распахнутом шёлковом халате, обнажающем прокачанный живот и серые трусы-боксеры.

– Что здесь происходит? – вальяжно спросил он. – От кого так воняет? Вы кто, сантехник? Я вас вызывал?

– Это Броня Бурдякин, – тихо сказала Оленька. – Мой будущий муж.

– Вот как? – изумился Онежский. – То есть из нас троих сантехник – это я?

– Она поедет со мной, – нахохлился Бурдякин. – Оля, собирайся.

– Господи, какая неудачная мизансцена. – Певец громко фыркнул, поправив маску в зеркальном отражении. – Оля, давно тебе приказывают, когда собираться и куда ехать?

Оленька нервно теребила перья на халате и тёрла одной босой ногой другую. Она действительно чувствовала себя личинкой бабочки-однодневки, которая вот-вот разорвётся после зимней спячки.

– Значит, так. Броня, езжай домой. Передай родителям, что я жива, здорова и скоро вернусь. Олег, мы идём завтракать и всё обсудим.

Бурдякин в тяжёлых ботинках растаптывал принесённую на подошве грязь. Он сопел, хрюкал, мялся и наконец выпалил скороговоркой:

– Через два месяца я еду в Антарктиду изучать бескрылых комаров. Мы защитили проект, экспедицию оплачивают бизнесмены из «Межрегионгаза». Одним из участников я заявил тебя. Такой возможности больше не представится никогда. Думай, Оля. Твоя жизнь не здесь. Твоя жизнь в науке. И последнее. Там, у подъезда, сидит тощая бездомная кошка и громко мяукает. Но ты оглохла и ослепла. Ты потеряла себя. Просыпайся, иначе будет поздно.

Он развернулся, толкнул плечом дверь и вышел. Тяжёлые башмаки застучали по лестнице. Лифтом Бурдякин не пользовался никогда. Оленька закрыла лицо ладонями и села на обувной пуфик. Домработница, не стесняясь своего любопытства, по-прежнему мяла пальцами взъерошенный пипидастр. Онежский театрально развёл руками и выпучил глаза.

– Броня Бурдякин… бескрылые комары… тощая кошка… Я в своём доме или уже в психушке?

– Кошка! – вышла из оцепенения Оленька и, сунув ноги в кроссовки, выскочила за дверь.

Через пять минут она и вправду вернулась с рыжей грязной кошкой на руках. Прошла в кухню, открыла холодильник, достала молоко и фаршированную рыбу, заказанную из ресторана. Рыбу выложила в дорогую пиалу из тонкого фарфора и опустила на пол. Дрожащая кошка, хрипя и подвывая, стала рвать её на куски. Пока Оленька наливала в низкую хрустальную вазочку молоко, Онежский, цепенея, наблюдал за её действиями. Он смыл-таки очередную маску и стал похож на себя, живого.

– Оля, ты свихнулась? – спросил он с каменным лицом. – Ничего, что это мой дом, моя посуда, моя кухня?

– Таня, готовь ванну с густой пеной и большое полотенце, – не обращая на него внимания, крикнула домработнице Гинзбург, – сейчас будем купать зверя!

– Оля, я с тобой разговариваю? – повысил голос Онежский.

– Да, Олег, я тебя слышу, – тихо произнесла Оленька. – Завтра ни меня, ни кошки здесь не будет.

– Я не об этом! – Голос певца задрожал, он притянул к себе Оленьку с рыбно-молочными руками. – Мы вызовем лучшего ветеринара, мы купим самой дорогой еды, эта кошка будет спать в нашей постели! Только не говори таких слов!

Завтрак откладывался до обеда. Оленька, Таня и Онежский, изодранные в клочья, два часа безуспешно пытались поместить в пенную воду замызганную бестию. Кошка демонически орала, будто её пытали огнём, и, вырвавшись, мокрой крысой носилась по дому, оставляя на полу грязные мыльные следы. Наконец Онежский отловил её шёлковым одеялом и, завернув в рулон, выпустил в ванну. Таня фиксировала кошку поперёк живота, «бог» оперетты держал ей лапы, Оленька намыливала чумазую морду и тощий зад.

– Рыжая сволочь! – кричала в истерике домработница, когда лапы вырывались и когтями срывали с неё кожу. – Что ж ты не сдохла на улице?

– Жизнь – не только твоя привилегия, Таня, – тихо отзывалась Оленька, вытирая кошку пушистым полотенцем. – Когда-нибудь, когда ты станешь подыхать на улице, тебя тоже спасут неизвестные люди. Не ради корысти. А просто из человеческого милосердия.

(К слову, спустя пять лет, безработная Таня упала посреди московской подворотни в голодный обморок и, ударившись о железную урну, два часа лежала без сознания на январской земле. Её увидела старушка, выцветшая, сухая, вызвала скорую помощь и ещё час, пока машина ехала, сидела рядом и держала Танину голову на своих коленях. Потом, много лет позже, они коротали вместе старость и вспоминали «лихие» девяностые, где от роскоши до нищеты было одно короткое замыкание. И Таня, забыв уже сколько десятков раз, рассказывала историю любви её богатого поющего хозяина к безумной девке из провинции, чокнутой, взбалмошной, ходившей по квартире голой и собиравшей кошек по всем подворотням.)

В этот день обедали на бегу, Онежский опаздывал на репетицию, переходящую в спектакль. Не жуя, проглотив пару яиц «в мешочек», он натягивал брюки и вытирал белым полотенцем окровавленные до локтя руки. В театре к выходу его готовила гримёрша Клавдия Игнатьевна – бессменный врачеватель актёрских душ, знавшая о жёнах и любовницах каждого все подробности и нюансы. Увидев на любимчике царапины шириной с верёвку для повешения, пожилая женщина покачала головой.

– Олежик, ты совсем обезумел от своей любви, – сказала она, тонируя кремом его холеную кожу. – Она всё равно уйдёт, твоя Оленька. Таких не удержишь. Да и надо ли? Разве одна она на свете?

– Одна, Клавдия Игнатьевна. – Онежский смотрел в зазеркалье трюмо стеклянными глазами. – В том-то и дело, что одна.

* * *

Той же ночью с Оленькой состоялся серьёзный разговор. Она плакала, что живёт не своей жизнью, что соскучилась по родителям, по учёбе, по бездомным кошкам, по бескрылым комарам, по Перельманам, включая Линку-дуру, по Бурдякину, наконец…

– Господи! – взмолился Онежский. – Какие проблемы? К маме с папой поедем завтра же, с Линкой помиришься, кошек соберём по всей Москве и окрестностям, экспедицию я организую тебе сам, бескрылых комаров окрылим, учёбу восстановим! Но вот Бурдякин! Ну это же чудо чудовищное! Его даже аленький цветочек не спасёт! Он не превратится в принца, Оля-а-а-а!

– Он хороший, – спорила Гинзбург.

– Я оплачу ему экипировку и снаряжение. Я пробью в Министерстве науки все его проекты! Только пусть оставит тебя в покое! – Певец покрывал поцелуями её руки, колени, лопатки. – Ну сравни: Ольга Онежская и Ольга Бурдякина. Это же две ветви развития, две судьбы, два пути – эволюция и деградация, благословение и проклятие!

Оленька вырывалась, царапалась, как кошка, заворачивалась в простыню и садилась за стол, уткнувшись в свою истрёпанную тетрадь. Онежский уже знал: в таком состоянии любимую лучше не трогать. Стихи её прабабки, бабки, матери были каким-то заговором, заклинанием, заклятием. Иногда она читала ему эти странные строки, и каждый раз Олег спрашивал:

– А это кто написал? Ты? Ульяна? Бэлла? Лея? – Он выучил их имена наизусть, а способ выражать мысли у всех был идентичным.

– Неважно, – отвечала она. – Кто-то из нас, жён, матерей, дочерей Гинзбургов. Это наша Библия. Наша Тора. Наш Коран.

Онежский смеялся. «Священное писание» Гинзбургов казалось не чем иным, как наспех собранными в ладошки девичьими слезами. По незнанию складывалось впечатление, что у каждой «поэтессы» – десятки любовников, сотни приключений, тысячи незаконных поцелуев. Но потом Онежский понял, нет, почувствовал: все они – просто фантазёрки. И кто их возлюбленные – реальные мужчины или мифические персонажи: лесные духи, нептуны, цари ветров, – можно только догадываться…

Предыдущая главаГлава 49 из 51Следующая глава