Абиш Кекилбаев
ВСТРЕЧНЫЙ-ПОПЕРЕЧНЫЙ
Сначала он объявился в городе. В том самом, что раскинулся у моря. И не будь этого моря, еще неизвестно, очутился бы он в наших краях или нет. Впрочем, думаю, все равно очутился бы. Потому что ему надо было собственноручно передать в политчасть простреленный партбилет Ахата-кукё, моего старшого брата. А в билете, оказывается, было вписано название того самого города, который раскинулся у моря. Сойдя с парохода, он сразу же направился в военный комиссариат. II там, покончив с делами, расспросил, как добраться до нашего аула.
День ждал попутной подводы — не было. Два дня ждал — не было. Три дня прождал — не было. На четвертый день, разозлившись, отправился пешком. На окраине города наткнулся па столовую. Заказал порцию украинского борща — не наелся. Заказал еще одну — не наелся. Заказал третью тарелку — наелся. «С тех пор мне больше ни разу не удалось похлебать борща»,— вспоминал он потом. И при этом обязательно сглатывал слюну. Глядя на него, и я каждый раз облизывался. Он — потому что хоть и один раз, но все же от пуза наелся диковинного борща. Я — потому что не только сроду его не ел, но до этого даже не знал, как он называется.
Так вот, наевшись до отвала, он решил немного отдохнуть в тени возле столовой. Снял сапоги, перемотал портянки и в это время увидел, как на шелудивую, худющую рыжую суку, обнюхивавшую отбросы, яростно набросился вислоухий, с волчьим загривком, мосластый черный пес. Вцепился в глотку несчастной, подмял под себя, того и гляди в клочья разорвет. «Прочь, пааадлессс!»— закричал он раз, пес — ноль внимания. Еще раз крикнул, пес — хоть бы что. В третий раз рявкнул — то же самое. Тогда он снял ремень с большой, с кулак, медной пряжкой, шарахнул разъярившегося пса по морде — тот, нахалюга, опешил, заскулил и дал деру.
Путник закинул вещмешок за плечи, выбрался на большак и потопал в сторону нашего аула. Шел, шел, целый день шел, а перед заходом солнца поднялся на бугорок у обочины дороги, сел, закурил. И тут услышал: кто-то за спиной тихо, жалобно так заскулил. Схватив ремень, лежавший рядом, путник оглянулся — неподалеку сидела па задних лапах та самая рыжая сука.
Дальше пошли уже вдвоем — человек и собака. Шли день — до нашего аула не дошли. Шли еще день — не дошли. Шли третий день — не дошли. На четвертый день, вечером, уже в сумерках, увидели: в голой степи горит огонек. Подошли. На треноге побулькивал казан. Рядом темнела юрта. Сунул было путник голову в проем двери — никого нет. Не решаясь шагнуть через порог, постучал кулаком по притолоке. «Можно?»— спросил раз. Ответа нет. «Разрешите!» — подал голос второй раз. Молчок. В третий раз спросил — опять ни звука. «Что ж... делать нечего»,— решил он про себя и уже собрался было уйти восвояси, как услышал за юртой протяжный стон верблюдицы.
Он быстро поправил пилотку, одернул гимнастерку», ловко отогнав складки под ремнем назад, и вытянулся. Сначала он увидел, как, выплыв из густеющей темноты, блеснуло в отсвете огня ведро; потом забелел огромный тюрбан, накрученный па голову; наконец, показалась суетливая старушонка, спотыкавшаяся о подол длинного, просторного платья. Заметив незнакомца, старуха в испуге застыла. Видя, как испугалась старуха, еще напряженнее вытянулся незнакомец. Так они и стояли, уставясь друг иа друга, а чуть в сторонке попеременно косилась на них в изумлении приблудная рыжая сука.
К счастью, в это самое время вернулся с пастбища старый табунщик, мой дядя Даир, старший брат мамы.
Тут только его старуха и пришла в себя. Убедившись в этом, как бы очнулся и незнакомый путник.
Втроем вошли в юрту. Незнакомец сразу сел на большую деревянную ступу в правом углу. Дядя Даир, раздеваясь, пригласил его пройти на почетное место — не идет. Бабушка, расстилая дастархан, тоже пригласила гостя на почетное место — не идет. Так и сидел на деревянной ступе, как истукан. И даже чай пил, все так же сидя в углу.
В это время за юртой послышался топот, кто-то спросил:
— Эй, есть кто живой?
— Заходи, кто бы нн был,— ответил дядя Даир, продолжая прихлебывать из чашки горячий чай.
В юрту вступил военный в капитанских погонах. Незнакомец, неподвижно сидевший на ступе, заполошенно вскочил, вытянулся в струнку и, приставив пятерню к виску, звонко отчеканил:
— Товарищ капитан! Демобилизованный гвардии ефрейтор Казнев Самат разыскивает родителей гвардии старшего лейтенанта Ахата Бекбаева, погибшего смертью храбрых на войне!
Дядя Даир и его старуха, ничего не понимая, растерянно переглянулись.
— Ясно. Сядь! — вяло отозвался капитан.
То, оказывается, был нынешний бухгалтер Бекен, возвращавшийся с фронта. До глубокой ночи просидели мужчины за тихой беседой.
А на другой день, после обеда, дядя Даир нежданно нагрянул в наш аул. С ним был чернявый щуплый незнакомец. Он смущенно переминался с ноги на ногу, без конца дотрагивался до крохотной пилотки на макушке и поправлял широкий, с медной пряжкой ремень.
Должно быть, внушения дяди Даира возымели действие на незнакомца: у нас он уже не сидел на ступе в углу, опершись на деревянный пест. Переступив порог, он разулся, прошел на почетное место, уселся чуть ниже дяди Даира, поджал под себя ноги — маленький, невзрачный, будто бугорок или кочка в степи. Заметно выцветшую, в белесых от пота разводьях пилотку сунул под колено. Достал из кармана металлическую расческу, попытался причесать, пригладить жесткие, как скребок для чистки казана, густые волосы. Примятые пилоткой, они, едва их коснулась расческа, вдруг встопорщились, грозно ощетинились во все стороны. Под непробиваемым ежиком с трудом можно было различить узкую полоску лба. Ну, а подо лбом, как известно, полагается быть глазам. Глаза незнакомца были похожи на две крохотные пуговички, расположенные рядом. Не было даже намека на белки глаз или на красные прожилки — ровно поблескивали лишь маленькие черные зрачки. Словно не желая приковывать к себе внимания, на маленьком лице чуть бугрился плоский носик, а под ним, где положено быть усам, опять- таки торчком росли редкие, не более десятка, щетинки. Вмиг собравшиеся у нас аулчане, как ни пытались, ничего больше другого не могли разглядеть в незнакомце, скромно сидевшем возле дяди Даира.
Между тем дядя Даир приказал мне подать кумган с теплой водой и принялся, по обыкновению не спеша, ополаскивать руки. Потом не спеша плеснул две пригоршни воды в лицо; потом не спеша потер нос; потом не спеша вытерся большим полотенцем. Потом не спеша расспросил про житье- бытье всех в ауле. Потом не спеша расспросил про хозяйские дела. Потом не спеша пил чай. Потом, когда убрали скатерку- дастархан, снова попросил подать кумган.
Чем медленнее становились движения дяди Даира, тем заметнее ерзал чем-то встревоженный гость. Глазки-пуговки за- бегали-зашныряли туда-сюда, то устремляя маслянистый взгляд на необъятное лицо табунщика, то поспешно отворачиваясь. Обратили ли на это внимание другие — не знаю, но я обратил, и меня почему-то разбирал смех.
Должно быть, дядя Диар тоже догадался о беспокойстве гостя и вскоре заговорил. Речь свою он начал издалека. Мой дядя слова роняет медленно, веско. Вообще он больше всего на свете презирает спешку. Если при нем кто-нибудь начинает суетиться и выказывать нетерпение, то такого, кто бы он ни был, дядя Даир отчихвостит самыми последними словами. Поэтому никто не осмеливается торопить моего степенного дядю. Но при этом вот что странно: самый быстрый скакун в округе — у моего медлительного дяди. Самая резвая собака — у моего медлительного дяди. Самая вспыльчивая камча, то и дело гуляющая по спине старухи,— у моего медлительного дяди.
Дядя Даир сидел сейчас на коленях. Глаза его выпучились и холодно поблескивали. Жесткие усы встопорщились, концы их грозно и круто задрались. Слова в нем клокотали. Он говорил неистово, яростно. Он хлопал длинными обожженными степным солнцем ресницами и говорил. Он потюкивал черенком плети себя попеременно по коленям и говорил. Он вытирал большим полотенцем обильный пот со лба, смахивал светлые струйки широким небрежным жестом и говорил. Он ловким щелчком корявых пальцев сбивал зеленых мух на войлочной подстилке и говорил. Он говорил... говорил... говорил... Серые, будто с налетом соли, глаза дяди Даира метали искры, кустистые брови устрашающе сошлись на переносице. Казалось, он вступил в поединок с невидимым лютым врагом, затаившимся не то в укромном уголочке под семью пластами земли, не то в недоступной выси за шестью слоями неба. И еще чудилось, что если этот злодей ненароком попался бы сейчас дяде Даиру в руки, он разорвал бы его в клочья.
Через некоторое время дядя Даир будто подломился: голос его зазвучал глухо и скорбно, словно он прощался с самым дорогим человеком. Он закрывал глаза, безутешно покачивал головой. Теперь он не пот со лба вытирал большим полотенцем, а слезы на глазах. Вдруг дядя Даир, как бы обессилев, оборвал речь, распахнул сильно покрасневшие глаза, огляделся вокруг. Тогда и я покосился по сторонам и с недоумением увидел, что все... всхлипывают, всех душат слезы. Гость весь сжался, сник, будто придавленный к земле. Голова свесилась на грудь.
Как только дядя Даир закончил свою длинную речь, все враз завыли на разные лады. Дряхлая моя бабушка, кое-как сидевшая возле сундука, обложенная с трех сторон тремя подушками, обвила шею папы. Грузная, крупная телом мама, одна занимавшая все пространство, отведенное для домашней утвари, обняла дядю Даира. А Жазира, моя женге, скромно опустившаяся па одно колено возле меня, закинула руку в браслетах па мою шею. Плакали навзрыд, содрогаясь телом, безутешно. А я ничего не могу попять, пытаюсь изо всех сил вырваться из объятий Жазиры. Мне с трудом удалось вывернуться и посмотреть в сторону гостя. Он изо всех сил прижимал пилотку к глазам. Плечи его вздрагивали.
Отпустив дядю Даира, мама обняла теперь гостя. Маленький щуплый солдатик, словно ребенок, утонул, исчез в могучих объятьях мамы. Ее скорбному причитанию теперь вторил его отрывистый, как кашель, плач. Потом, все так же рыдая, стали попеременно обнимать гостя и папа, и бабушка, и тетушка Жазира. Тут мигом сбежались аулчане и тоже с плачем, с горестными воплями принялись обнимать одного за другим всех членов нашей семьи.
Я выскочил во двор, побежал к песчаному холмику за аулом и там, в укрытии, чтобы никто не видел, тоже заплакал. Плакал долго-долго, слезы лились сами по себе. И еще я боялся, что ребята увидят меня, плачущего, и засмеют, и потому скрывался по лощинам, за бугорками и все плакал, плакал, никак не мог успокоиться. Пока не зашло солнце, пока не стемнело, я так и просидел в своем укрытии на холме.
Очнулся оттого, что. рядом будто кто-то робко фыркнул. Я вскочил. Худющая, все ребра на виду, рыжая сука, поджав меж задних пог тощий хвост, подползла ко мне на брюхе и боязливо лизнула мою ногу.
Вместе с собакой я отправился домой. Скорбный плач утих. В земляной почке, жер-ошаке, перед нашей мазанкой горел огонь. Там толпились все женщины аула, а все мужчины собрались в нашей юрте. Теперь они плотно окружили не дядю Даира, а щуплого незнакомца. Дядя Даир внимательно слушал, низко опустив голову на грудь. Если кто-либо неуместными расспросами перебивал рассказчика, дядя Даир строгим взглядом тотчас осаждал его. Когда я показался на пороге, он и па меня посмотрел так сурово, что я и сам не заметил, как юркнул к бабушке и сунул голову под ее просторную безрукавку.
Гость между тем продолжал рассказывать про что-то своим по-ребячески высоким, тонким голосом. А усевшиеся вокруг аулчапе, казалось, были готовы его слушать до утра. Прижавшись к бабушке, крепко закрыв глаза, будто слушаю длинный сказ, я навострил уши. Не все было понятно, о чем рассказывал гость, но я все равно слушал, слушал, Сначала я слушал, сидя в обнимку с бабушкой. Потом слушал, прислонив голову к ее плечу. Через некоторое время слушал, положив голову на ее колени. Слушал... слушал. Глаза плотно закрыл, а уши навострил. У бабушки, должно быть, онемели ноги, она переложила мою голову на подушку сбоку, а я даже не шелохнулся, будто сплю, но все равно все слышал. И понял я вот что: наш гость — несомненно, смельчак, храбрец, герой. Одним словом, настоящий батыр. И еще я понял: мой старший брат, мой Ахат-куке,— тоже батыр. Притом не какой-нибудь там рядовой батыр, а большой батыр, самый-самый, ну как Коблапды, как Алпамыс, как Таргын и Камбар, которые воспеваются в древних сказаниях. Так вот, мой Ахат-куке и этот наш с виду неказистый гость погнали врага, не давая ему опомниться, от города Сталинграда за нашим синим морем до самого Берлина, который, как я понял, находится за семьюдесятью перевалами на краю земли. Загнали лютого семиглавого дракона в его же логово и всыпали ему как следует. А он и подыхая продолжал сопротивляться. II в последнем сражении смертельно ранил моего Ахата-куке. Но все равно победили наши. Тот недавний большой праздник в нашем краю — с конными скачками, с борьбой силачей-полуанов, с песнями,— оказывается, проводился как раз в честь этой победы.
Слушая это, я и забыл, почему давеча так горько плакал. Слушая это, я и не заметил, как уснул на подушке возле бабушки.
Проснулся рано, на рассвете. Все еще спали, прямо на полу, впритык. Я вгляделся в лица: среди спящих не было ни дяди Даира, ни вчерашнего щуплого гостя. Я выбежал на улицу. Дяди Даира и след простыл. Не видно ни седла, ни уздечки. А в тени юрты на большой узорчатой кошме, под лоскутным сатиновым одеялом, что-то бугрилось. У изножья стояли рядком обтерханные, исцарапанные колючками и травами кирзовые сапоги. Я вспыхнул от радости и, пока гость не проснулся, все ходил и ходил вокруг.
Когда солнце поднялось на длину конских пут, гость наконец проснулся. Увидел меня, присевшего па корточки у его изголовья, поздоровался и протянул руку:
— Ну, батыр, как дела?
Потом попросил принести воды, чтобы помыться. На правом бедре, гостя явственно виднелся шрам. На левой руке, выше локтя, обозначилась ямка. От нее тянулись белесые рубцы. Маленький серповидный шрам был заметен и возле ключицы.