Коля норовит ему налить, и она останавливает руку мужа – не быстро и не медленно. Уже хорош, улыбка потеплела. Ему – их внуку – рано пить и вообще лучше не знать, что это такое, неужели это так сложно, каждый раз при гостях эта немая сцена, в которой роли давно отрепетированы: Коля твердо ставит маленький бокальчик у тарелки внука, берется за винную бутылку и замирает на мгновение, ждет, словно это единственная секунда, когда ее рука прикасается к его. Она его останавливает, он ей начинает нучтотыладнотеберить, а она молча и властно ведет головой вправо-влево. И потом еще раз – вправо-влево. Бокальчик остается пустым, на его гранях свет люстры, отражения салатов. Заливное подала минуту назад. Мясо по-французски уже дает о себе знать из духовки. Дима (так он просит себя называть), а вообще Диомид (так что лучше пусть будет Дима) – парень не дурак, ее внук, ее единственный внук, и единственное, что осталось от дочери, – смотрит на тарелку вниз, долго. Его большую голову не может удержать шея. Поэтому он часто упирает взгляд в землю. Дима ни разу не спросил, где его мать, ни разу за эти три года. Но она, его бабушка, подозревает, что однажды спросит, и пока не знает, что ответить про бесконечные поиски, в которые тайно бросился Коля, ее муж, дед Димы, отец их дочери, бестолковой алкоголички, которая бросила единственного сына и умотала, видимо, с мужиком, очередным театральным пропойцей, неведомо куда.
Ей так жалко внука.
Ей не жалко дочь. Хотя, листая альбом, где дочь маленькая и любовно льнет к маме с папой, эта ее мама может и поплакать. В какой момент все это случается? В какой такой сволочной момент в жизни крохотная нежная девочка вырастает в пьяную шлюху?
Ей жалко мужа. Коля очень тяжело переживает. Поэтому ему она прощает теплую улыбку после коньяка. К тому же он военный, а военные пьют, она это хорошо усвоила.
И надо бы подумать про себя, жалко ли ей себя, но сейчас мясо по-французски сгорит, а такого стыда перед гостями не пережить. Идет на кухню, сдерживая каждый шаг, чтобы никто не подумал, что она бежит.
Обход.
Закрыть входную дверь. Повернуть ключ, подергать ручку.
Выглянуть в окно: цветы на месте, в палисаднике.
Кто-то повадился воровать – на букеты, на продажу, видать. Весь дом возмущался. Даже на внука думали. Идиоты. Воруют бомжи какие-нибудь, поймать при желании – раз плюнуть.
Туалет.
Зубы.
Зеркало.
Капли воды на щеках. Когда он плакал в последний раз? Да вот же, в прошлую пятницу.
Таблетки.
Пижама.
Улечься, и непонятно, что скрипит – его тело или кровать.
Гости разошлись, свет выключили, щель под дверью черна, ничего не слышно. Его комната – бывшая комната прабабушки, и он, укладываясь спать на раздвижной диван, постоянно думает: а прабабушка умерла здесь? На этом диване? В комнате есть еще странное спальное место, которое дедушка называет тахтой. Кажется, он привез ее из Германии, где служил несколько лет. У дедушки полно трофейных сокровищ, но они заперты в шкафу в их с бабушкой спальне. Или здесь? Здесь ведь тоже шкаф – встроенный, в ширину всей комнаты, вдоль (или вместо) стены, куда приходится смотреть, когда не можешь заснуть. Двери белые, покрашены грубой краской. Потому что застывшие капли можно разглядеть, вот почему грубой. Или правильно говорить «грубо покрашены»? Он поступил на журфак, а путается в мыслях, стыд, позор, изгнание, анафема, забвение. Журналист, пожалуй, крутое звание для человека, который всю жизнь был незаметной тенью в Туле, а потом тут, в Москве, в старших классах школы. Интересно, журналисты пишут стихи? Рэп, например.
Белые двери, белый потолок,
Извините, звери, но я смог, я смог.
Я смог, который укутал город.
Я смог выжить, хотя был распорот.
Бутылки бабушка уносила на кухню, затыкая бумажками. Выпить ему не дали, а он может и сам пойти – и взять. Бунт на корабле. Ладно, можно и смелее мыслить, мысли – они же только для меня, и только я их слышу, так что – бунт на ёбаном корабле.
Она не спала и слышала, как прошуршали шаги. В туалет? Дверь практически напротив, там два шага, а шурш-шурш-шурш-шурш – это уже кухня. Пить хочет? Жирное мясо было. Заболел живот? Нужны таблетки? Надо встать помочь. Коля тяжело дышал рядом; если его разбудить, может ходить до утра, держась за сердце. И так его ночные подъемы, разговоры с этими дрянными людьми по телефону выматывали. Рука стала чаще трястись. Ей было жалко мужа. Поэтому она решила не вставать. Слушать.
И поняла.
Дима пьет вино.
Сердце взгромоздилось в горле и принялось долбить тревогу.
Гены, наследственность, алкоголизм, побег, несчастье, жизнь до и жизнь после.
Она, наверное, должна была встать, открыть дверь, наорать на внука, всыпать ему. Но она никогда этого не делала, никогда. Она всегда лежала и смотрела в темноту, слушала и молчала, потому что так было заведено, с самой ее деревни, с самого ее отца, который их бросил, со всех постелей, где она была с малых лет, – лежать и слушать, лежать и молчать, не произносить ни слова, ни звука. Хоронить все в себе. Открывать этот страшный огромный шкаф, запихивать внутрь тревоги, кошмары, запирать и прятать ключ.
На следующий день, пока никого не было дома, она вызвала слесаря, дала денег, довольно много, больше, чем нужно, и он за пару часов врезал замки – в Димину дверь, в двери двух кухонных шкафов и в дверь шкафа у них в спальне. Это был самый отчаянный и смелый поступок в ее жизни.
– Опять цветы украли из палисадника.
– Марья Пална, ну украли и украли.
– Третий раз уже. Все пионы срезали.
– Я могу посторожить.
– Сиди уже, сторож. И так не спишь ночами. Старый ты уже за воришками бегать. Бог их накажет.
– Да поди вон к рынку выйди, сидят там с нашими цветами.
– Я так пионы эти любила.
– Давай в милицию позвоню, там Толькин сын разберется.
– Нечего сор из избы выносить. Бог есть, бог накажет. За решетку попадут. Не щас, так завтра.
– Ба, кстати, а что у нас за замки везде появились?
– Кашу тебе пшенную или овсяную?
– Ба, что это за замки?
– Завтракать чем будешь завтра?
– Дед, спроси ты.
– Тебя спросили, ты чем будешь завтракать.
– Ну дед. Ну ба. Ладно.
– Чего голову опять повесил? Смотри перед собой, хватит полы изучать.
– Ба.
– Что?
– Пшенную.
– Вот и ладно. А маленьким был, не любил пшенку. Помнишь, Коль?
– А то! Попробовал ложку и серьезно так: «Гов-но!»
Все засмеялись.
Лампа наклонила голову, в желтом луче кружатся пылинки. Она каждый день лазает с мокрой тряпкой по квартире, а все равно в воздухе летает пыль.
Они его закрыли.
Реально.
Спросили, сходил ли он в туалет, принесли этот страшный стариковский кувшин, кружку и закрыли.
А если захочет ночью? Постеснялся спросить. Можно поссать в окно, первый этаж же. Будет даже весело. Он напряг живот. Ссать вообще не хотелось. Удивительно, как же он так легко согласился, а они и не сказали ему, за что он наказан, хотя, конечно, он понимал, за что: бабушка наверняка обнаружила, что он всосал вина той ночью, потому и устроила все эти замки. Ёбаные замки! Но зачем его закрывать в комнате, если можно вино спрятать в шкаф, который запирается? Может, они не хотели, чтобы он узнал? Ведь иногда он не мог уснуть и слышал, как дед с кем-то говорит своим тихим басом, который невозможно превратить в шепот. Бабушка ему не отвечала, значит, не с ней. Сам с собой? Молился вслух? Да ну, дед не такой. Вроде. Черт. Телефон, по телефону, в телефон, вот что, он кому-то звонит – или ему кто-то. Что-то дернулось внутри. Вдруг звонит она. Ну точно же она, точно. Ей бесконечно стыдно говорить с ним напрямую, и она звонит дедушке – узнать, как внучок, ну то есть сын, ее сын, интересно, а она сама как там, как там она, как там сама она, как она там, как, как, как?
Как ты, мама?
Избавилась от хлама?
От Тулы и театра,
От сына и…
Он не мог придумать подходящую рифму. В голову лезло «от сына и ондатры», но такого зверька у них не было. Попугай был, простудился и сдох, когда после взрослых посиделок на кухне забыли закрыть окно, а была зима, а попугай как-никак теплолюбивое существо… Интересно, а я ондатра? Может, я тоже питомец, которого просто забыли или который настолько надоел, что без него гораздо лучше?
И Дима решил, что обязан поговорить с мамой в один из ее ночных звонков деду. Появиться из ниоткуда, резко и неожиданно выхватить трубку и сказать хотя бы простое «мама?». Или ничего не говорить, а услышать обрывок фразы. Голос, который, если честно, забыл. И как вообще можно помнить голоса, обычные голоса, без изъянов и характерных особенностей? Выскочить из комнаты хрен получится. Он же заперт.
И тогда он придумал, как оказаться по ту сторону двери.
Такие, как ее дочь, точь-в-точь такие, лазают по ночам, срезают цветы в палисаднике. Четвертый раз уже. Провалиться им пропадом. Словно из дома душу вынесли.
Когда вот говорят «дом – полная чаша», это про что, про еду? В очередную ночь уставилась в потолок. И думала, что гнездо должно быть полным, что ошибкой было отпустить ее – жила бы под боком, под присмотром, запирали бы шкафы, следили бы за поведением. Всегда воспитывали не строго, всегда любили, всегда баловали, вот и добаловали. Коля на нее руку не поднял ни разу. Так что Диму нельзя отпускать. Пусть учится, пусть работает, пусть женится, приводит жену сюда и тут и живет. Те, кому с детьми повезло, они-то и талдычат «надо отпускать, надо отпускать». Нельзя отпускать. Надо, чтобы дом был полная чаша. Не про еду, конечно. Про людей. Квартира трехкомнатная, поместимся. Он же сорвется, поедет искать мать, не найдет, или того хуже – найдет. Будет пить. С горя. С горя пьют размашисто, как головой о стенку бьются. Она помнит таких мужичков в деревне. В глазах – искры, а за ними – пустота. И искорки эти шальные. Словно там, в тяжелой косматой голове, все решено – допиться до изнеможения, перестать чувствовать, да и жить перестать тоже. Вот и дочь так. Вот и дочь. Правильно, наверное, что ушла. Потянула бы мальчишку за собой.
Коля перевернулся на другой бок, простонал. Надо заставить его пойти к тому врачу. Он чаще стал жаловаться на живот. Может, врач запретит совсем пить. И нервничать. И поиски эти закончатся.
Надо расписание сделать. Чтобы Дима после занятий в институте немедленно домой шел. Чтобы не было времени на стакан. Потом спасибо скажет. И никаких общежитий, знает она, что там да как, мало ли что он хотел поселиться и жить самостоятельно, не нужно этого. И никакой съемной комнаты. Давеча признался, что копит на комнату. На два месяца, говорит, уже есть. А хотелось бы на полгода, чтобы запас был, и работать он еще собрался, после занятий. Сам. Страшное какое слово – «сам». Сначала сам работать. Покупать продукты. Сам жить. Сам выбирать невесту. Сам спиваться. Сам выносить вещи из квартиры, воровать золотые украшения. Сам пропадать. Сам исчезать. Сам сдохнуть.
Надо найти эти деньги, пока все можно остановить. Забрать и убрать под замок. Дима, конечно, спросит, как так. А вот так. Сделано, ответит она, не лезь, попросишь, я всегда дам, у меня оно надежнее будет, а то ты растринькаешь. И он поблагодарит ее. Вот такой разговор будет. Она заснула, беседа по душам с внуком в голове звучала как сказка.
Марье он ничего не сказал. Со счета снял почти всё.
Сослуживцы – кладезь знакомств. С полицейскими свели быстро. Нужными. Не мошенниками и прощелыгами. Добротными рабочими ментами. Условились: раз в неделю, в одиннадцать тридцать ночи, звонок. Как дела. Где искали. Что нашли. Кого опрашивали. Какие базы проверяли. Раз в месяц – морги, кстати. И ничего. Жива, и то хорошо.
Он как будто всегда знал, что так кончится. Марья упрекала его в сильной любви к дочери. А ему нравилось. Ничего не мог. Жесткой руки не хватало. Она ж цветок, не солдат в подчинении. Слишком много он грубил. Слишком больно бил. В ней – в дочери – видел только любовь. И не знал, что так бывает. Что сам может так любить.
Тулу прочесали, притоны, хаты какие-то. Пусто. Город большой, затеряться можно. Перекинулись на область. В Ефремове вроде ниточка появилась. Бывшая подруга. Дочь провела у той два дня, курила много. И пила. Плакала. Планами не делилась. Ну да. Исчезла так же, как и пришла. Неожиданно. Сквозняком снесло.
Она как Марьины пионы. Росла себе в любви и тепле. А потом ночью раз – и срезало. И унесло. Ее не похищали, нет, тут он был спокоен. Она сама себя вырвала из палисадника. И без корней, конечно, увядала. Где-то в чужих руках, в чужих квартирах. Любимый когда-то цветочек.
Он не выключал телефон никогда. Клал рядом, чтоб услышать «пап, помоги» среди ночи. Но нет. Не было ни сообщений, ни звонков.
Москва сожрала все деньги – менты тут брали больше, проверяли не так тщательно, но он верил, что она где-то рядом. Когда ходил в магазин утром, всегда осматривался – не мелькнет ли. На рынке. В поликлинике. В парке. Лица смазывались, лица, как чаинки, медленно оседали на дно памяти. И все лица не те. Не те.
Тогда решил проверить Калугу, Тверь, Рязань. Столица могла напугать. Нужен был город тульского размера, тульского обихода. Чем бы она занялась? Деньги-то нужны. Разнорабочей пошла? Продавщицей? На паперть?
Передавали и документы. Фотографии. Портреты чужих людей, в которых он хотел узнать свою дочь, но не узнавал. Всё он складывал в шкаф, туда, где лежали трофеи военной службы – кортик, десантный мачете, несколько медалей. По ночам ему казалось, что из шкафа доносится бормотание – это бедные женщины пытались нашептать ему рассказ о своих сломанных жизнях.
И он тоже превращался в срезанный пион. Засыхал. Гнил.
Он уже всё посчитал – денег хватит еще на два месяца поисков. Потом поедет на дачу и всё сожжет. Может, и себя самого.
Звонили раз в неделю, по пятницам, в 23:30. Это он уже понял. Как два пальца, как говорится. Журналист должен быть наблюдательным и легко распознавать систему. Звонка не было слышно: дед сто процентов отключал звук, за пять минут до разговора клал перед собой телефон и ждал, когда экран вспыхнет. Военный, что скажешь. Завидую.
Ломать замок – громко, не выйдет. Дед успеет положить трубку. Так что нужен путь в обход. И он был.
– Ба, ужин – бомба, спасибо. Правда, вкусно!
– На здоровье.
– Когда я буду жить один, ну, чтоб вас не напрягать, давайте каждую пятницу встречаться, как сегодня. Или каждое воскресенье. Чтоб ужинать или обедать. Чтоб ты снова такие бомбы готовила. Что скажете? Как вам традиция?
– Хорошая традиция.
– Спасибо, дед, знал, что ты оценишь.
– А что тебе повадилось-то одному жить? Живи тут. Не напрягаешь ты нас!
– Ба, ну так тоже нельзя. Я мужчина.
– Ой, ну приводи сюда девчонок.
– Да я не про это. Мне надо пробиваться, а тут – теплица.
– В теплице помидоры, может, не вкуснее, зато вырастают. Не гибнут.
– Дед, да что ты со своими помидорами. Я вот вам подарок приготовил. Щас. В куртке, в кармане…
В закутке коридора он достал из кармана шоколадку и, прежде чем вернуться на кухню, тихо и осторожно вынул ключ из замка квартирной двери. Повесил его на крючок, рядышком.
Вчера он сделал дубликат, так что ночью сможет незаметно войти с улицы. А дед во время обхода перед сном просто подергает ручку. И успокоится: дверь-то заперта. А ключ вот висит. Зачем его всовывать обратно.
Они были рады вниманию. Пили чай, ломали сладкую плитку на квадратики, сражались за последний. Через полчаса разошлись.
Она решила, что Дима точно однажды ночью выберется. И надо бы купить капкан. Поставить капкан, максимально безопасный, перед его дверью. Через боль уроки усваиваются лучше. Не такой, который прям с зубьями. Есть же и другие, должны быть, которые ломают шею маленьким зверькам. Чтобы просто больно сжал ногу. Вот такой. Чтобы больно сжал.
Он открыл окно. Ночь казалась особенно тихой. И Дима даже волновался. Но что-то внутри неудержимо рвалось нарушить порядок. Свесил ноги, прыгнул, приземлился, застыл на корточках. Резко встал.
Если смотреть на вход в подъезд, окно его комнаты будет вторым справа. Так что юркнуть внутрь, подняться на один пролет – и вот она, их квартира. А дальше – тихонечко открыть дверь, метнуться в комнату, где дед с телефоном, вырвать трубку из рук, приложиться ухом к…
У палисадника стояла она. Закутанная в какое-то длинное пальто, не-не, слишком тепло же для такого пальто, может быть плащ, блин, ни хрена не видно, просто темный силуэт. Женщина.
Ночью. У их подъезда. Женщина. Силуэт. Плащ мешком на теле. Лица не видно, но понятно же. Да? Она?
– Мама? – Его голос сорвался, откатился к версии двухлетней давности.
Она дернулась, вроде бы повернула на него голову. И побежала.
Дима тоже, за ней, в носках.
– Мама! – крикнул он. – Стой!
В ее руках какие-то ветки; вязанка хвороста, что ли.
– Стой!
Она споткнулась, шаги сбились, тело качнулось, почти упало, ветки выпали, и он догнал ее.
– Мама, ты?
– Уйди от меня! – Незнакомый скрипучий голос.
Или он забыл и это ее голос?
– Мама?..
– Уйди! Я резать буду!
К нему вытянулась рука, в ладони был зажат инструмент. Как ножницы. А, секатор.
Дима попятился.
– На тебе, сука!
В грудь, в живот, в бедро посыпались какие-то колючие укусы. Словно слепни налетели. Стало страшно, голова закружилась, Дима машинально начал отступать, все тело прошиб холодный пот, и он повалился на спину.
– Нет у меня сыновей, дочь у меня! – навзрыд сказала над ним фигура. – Дочь у меня, дочь! Была дочь.
Он лежал и видел, как женщина подбирает ветки, ах, ё-моё, это же цветы, цветы из палисадника, бабушкины цветы. И не мама это, нет, у нее голос не скрипел, у нее голос лился как маленькая речка, Дима все перепутал, Дима почти поймал воровку пионов, Дима почти совершил геройский поступок и теперь вот лежит. Жгли укусы. Хотелось жить. Он перевернулся на живот, попробовал встать, на четвереньках пополз к дому. И стал кричать.
Марья особенно волновалась не за здоровье внука, а что он там один, сам, в больнице. Сам.
Улыбался и просил принести книжек.
Ел за обе щеки.
Врач сказал, что ничего критичного, ранения неглубокие, дней пять – и выпишут.
Внук наслаждался свободой, и дед знал, что его теперь не заманить обратно.
Принес ему заначку – то, что Дима копил на комнату, – доложил свои. На полгода хватит, как внук и хотел.
Марья готовилась к выписке, говорила, что надо забрать его рано-рано утром, чтобы соседи не глазели, когда они вернутся. Но в больнице сказали, что раньше девяти тридцати не выйдет. Так что она сидела и смотрела на часы.
Она почти бежала, а он ее осаживал, жаловался на боль в боку, хотя ничего не болело, просто не хотел торопиться. Хотел дать ему время. Предвидение – важный навык для старшего офицерского состава.
Койка была пуста.
– Так он сказал: сам доберется. Вот, записку оставил, – сказал молодой врач, неловко улыбаясь.
«Снял комнату. Спасибо вам за все. Увидимся в воскресенье, приду на ужин», – написал Дима.
Бегство бегству рознь.
– Слушай, ба! Ну вкусно, обалдеть. Спасибо большое! Ходить не могу уже.
– На здоровье, на здоровье.
– Вы не волнуйтесь, соседи приличные, все студенты, но такие, заучки, никаких вечеринок. Хозяева строгие, в соседнем подъезде живут. Мне тоже надо про учебу думать, про работу. Так что это. Пойду уже скоро…
– А чай с конфетами?
– Чай… Дед, ба, вы знаете, я всегда думал, в чем же наша проблема, что с нами не так. И знаете… Вот… Потому что мы очень быстро делаем вид, что ничего не произошло. Что у нас так принято – не задавать вопросов, не кричать. Не разговаривать друг с другом. Не обижать. Подбирать слова, а не вываливать друг на друга свои чувства. Боль или любовь, неважно. Словно мы больше всего боимся расковырять болячку, и потому вот так всегда. Всё всегда так. Чай, конфеты – чтоб рот был занят, его ведь для того и придумали – пихать в себя сладенькое. Не говорить же, что думаешь. Согласны?
– Тут вот, смотри, шоколадные, а тут карамельки, вот в этих начинка ореховая, давай хоть с собой тебе соберу, а?