Два года вела я эту сумасбродную жизнь. Мне подарили купе и викторию. По утрам я ездила в лес; обедала там и сям. Когда же обедала дома, у меня собирались гости – люди лучшего света. Вечер я проводила в театре. Или у Лаборд, или у одной из подруг; в полночь отправлялась в Золотой дом, или в Английскую кофейную, или черт знает куда.
Не следует воображать, что весело в этой жизни, в которой пляшут и ужинают. Это жизнь страстей. Кто же может предупредить их игру? Некоторые из моих приятельниц пережили настоящие романтические драмы.
Кто не помнит ударов кинжалом де Гранпре или де Гранпри, прозванной за это Кинжальницей? Кто забыл о женщине, выскочившей из окна? Кто не знает об ударах ножом, нанесенных Юлии на авансцене? И сотни других происшествий, которые можно описать кровью жертв.
Я никогда не любила драмы. Смерть не страшна мне, но я боюсь холодного оружия.
Когда я ужинала всякий вечер, во мне родилось такое отвращение к жизни – к своей жизни, – что я решилась покончить с собой. Я ничего не любила и жаждала лишь забвения или молчания.
Доставляло ли мне удовольствие окружавшее меня веселье, шумное, но искусственное? Давно уже я слышала одни и те же глупости и приходила в отчаяние преимущественно оттого, что по сто раз смеялись одному и тому же острому слову. Следовало бы хоронить без эпитафии ум, отживший свое время!
Мне хотелось, чтобы моя смерть была эффектна; я не хотела преглупо задохнуться дома от угара, подобно белошвейке, и решила умереть за ужином в Золотом доме, среди смеха, сигарного дыма и брызг шампанского – конец, достойный начала.
Я захватила с собой пузырек лавдана.
Когда я села за стол, мной овладела нервная веселость, перешедшая всякую меру. Я толковала и вкривь и вкось, высказывая, вероятно, очень глупые суждения, потому что собеседники и собеседницы помирали со смеху.
Известно, в Золотом доме не всегда смеются.
Когда граф Г. собрался уезжать, я сказала:
– Мне также нужно отправиться.
Я вынула пузырек с лавданом и, показывая вид, будто надеваю перчатки, вылила содержимое его в стакан шампанского.
Один из моих друзей нагнулся ко мне и шепнул:
– Куда отвезти тебя?
Я не ответила.
– Ты не пьешь, – сказала мне Коралия.
– Пью за здоровье моих поклонников, – сказала я, взяв стакан, и выпила все до последней капли, не поморщив бровью и не побледнев. – Теперь, друзья, – продолжала я, – вы можете запеть De profundis [43], потому что я отравилась.
Молчание. Гробовое молчание. Потом все разом заговорили:
– Она с ума сошла!
– Правда ли это?
– Не с отчаяния ли в любви?
– Не проигралась ли она?
– Так как я умерла или почти умерла, то доставьте мне удовольствие, произнесите мою надгробную речь, – предложила я.
– Пошлите за доктором, – сказала какая-то сострадательная душа.
– Если позовут доктора, – вскричала я, – то переломаю все и брошусь из окна.
– Ну что ж! – сказал один собеседник, прибывший из Японии и много видевший на своем веку. – Прочтем ей надгробную речь. Она жила в союзе с семью смертными грехами…
– Тс! – сказала Коралия. – Вы даром потратите свое красноречие. Правда, она влила яд в свой стакан, но я видела это и подменила своим.
Эта минута была самой лучшей в моей жизни. О непостоянство женского сердца! Я жаждала смерти и хотела только жить. Расцеловав Коралию за ее поступок, я не желала больше прикоснуться к отравленному стакану.
Стало быть, греховный мрак менее ужасен, чем могильный?