Ах, как мила моя княжна!
Мне нрав ее всего дороже.
Немножко ветрена… так что же?
Еще милее тем она.
«Какая ты хорошенькая, мама!» – говорил четырехлетний румяный мальчик в русской рубашке, со светлыми кудрями, как амур Альбана, хлопал ручонками, прыгая на одном месте перед молодою женщиною, которая поправляла перед зеркалом свои черные атласистые букли.
– Ты любишь маму нарядную?
– Люблю маму, люблю папу.
– А еще кого?
– Люблю дядю Лелю.
Молодая женщина обернулась к ребенку, потрепала его по полной щечке и спросила вполголоса:
– За что же Лелю?
– У Лели славная сабля, золотые снурки. Леля дает мне розовых карамелей, много, много!
– Ты лакомка, Коко!
И Коко получил розовую карамель, вероятно, за то, что был лакомка; Коко закричал с радости и побежал показать няне свое приобретение. Мы будем иметь случай познакомиться с Лелею; теперь скажем только, что Коко давал это имя адъютанту своего папеньки, который по целым часам иногда бегал с ним по залам. Между тем маменька продолжала любоваться своею прическою.
– Мне кажется, эти шатоны совсем ко мне нейдут? Не правда ли, Анюта?
– Ах, сударыня! Все, что вы ни наденете, прекрасно к вам. М-r le Beau, который убирает целый город, то же говорит.
– А ты перенимаешь у него? – сказала с довольною улыбкою молодая женщина. – Не кричи, Коко!
– Мама, это Леля выучил меня петь.
– А ты, Serge, ты ничего не скажешь мне об моем туалете? – продолжала она, обратясь к немолодому уже мужчине, стоявшему у камина.
Serge был мужчина лет…, в которые уже и мужчины не любят говорить о летах. Уже шесть лет, как он был женат, и с первого дня женитьбы принял обыкновение раз в неделю посвящать часть утра прекрасным бакенбардам, которые, как черный бархат, лежали по полным, румяным щекам его. Он освобождал их от серебряных волосков, которые начинали также показываться и на висках его. Но с некоторого времени это занятие сделалось чаще и отнимало более времени у барона.
В 13-м году, при взятии Лейпцига, Serge был уже полковником и бригадным командиром в последнюю турецкую войну. Густые эполеты шли к его высокому, стройному стану, несколько более чем полному, что, однако, его не портило. Он был, что называется, bel homme[6]; сверстники находили его моложавым, красавицы очень любезным, и комплименты, которыми он осыпал их, не казались еще смешными в устах его. Имя его встречалось далеко в летописях Ливонского ордена и, от времен Плетенберга переходя чрез века, досталось не без известности предку его, который, вследствие неудачной попытки ливонского дворянства у Карла XI, переселился на Русь, где Великан созидал новое царство и привлекал дружелюбно иноземцев. Это пересадное дерево так сдружилось с климатом и почвою, что приняло все свойства туземной растительности и от всего немецкого сохранило одно имя, к которому барон был чрезвычайно привязан. Пусть будет он хоть Рейхман.
Густые эполеты барона, равно как и две тысячи душ Натальи Васильевны, супруги его, играли важные роли в их женитьбе. Деревни и эполеты, длинные деревни и густые эполеты, суть разнородные вещества, из которых составляется волтанческий столбик большого света, делающий чудеса!.. На сей раз эполеты были проводником, который привлек на генерала благоволение отца Натальи Васильевны и, можно сказать, к счастию ее. Генерал сверх эполетов имел порядочное состояние, хотя и не без долгу, как говорили в свете, и множество душевных качеств, которые, казалось, ручались за счастие баронессы. Может быть, он и не влюбился бы в Наталью Васильевну, если б узнал ее в хижине; барон не любил эклог, но теперь он истинно был привязан к ней как добрый муж.
И Наталья Васильевна любила его; не скучала его рассказами о Монтмартрском сражении, о приступе к Варне и называла его своим героем. Чрез него она имела вход во дворец, бывала на придворных балах, в Белом зале. Честолюбие всегда находит небольшой уголок в сердце женщины; оно развивается, если время и обстоятельства лелеют его, как растение, пересаженное на добрую почву под небом благотворным, и томится, как оно, если ни небо, ни почва не благоприятствуют ему. Одним была недовольна баронесса: она находила Сержа слишком матерьяльным, слишком привязанным к прозаической стороне жизни. Он не умел понимать сердца ее. Но как быть? Мир есть страна изгнания, где ничто не совершенно.
При вопросе Натальи Васильевны барон посмотрел на нее с улыбкою несколько насмешливою, что не ускользнуло от ее внимания. С некоторого времени баронесса заметила, что муж ее был как-то странен в обращении с нею, как будто бы он был чем-то недоволен, как будто хотел говорить о чем-то и не мог. Наталья Васильевна видела это и потому всегда была готова к войне оборонительной.
– Разве мнение мое также значит что-нибудь? – сказал он, не оставляя своего места.
– Негодный! – Баронесса подбежала к мужу, обняла его одною рукою и другую приложила к губам его, говоря: – Целуй, целуй! А то я поссорюсь с тобою.
– Поссоришься, за что же? Что значит мнение мужа в деле туалета?
– Вот неблагодарность! Да для кого же, если не для вас, господа мужья, хотим мы быть прекрасными?
– Очень благодарны! – отвечал барон, кланяясь в пояс. – Очень благодарны!
Наталья Васильевна казалась недовольною. Барон обнял ее и несколько минут смотрел на нее, любуясь этим милым личиком, на котором досада оставила следы живого румянца.
– Знаешь ли, Наташа, что это платье к тебе очень идет? Эти атласистые плеча кажутся еще белее в этой темной рамке синего бархата.
– Вы очень добры, генерал! – сказала она, ускользая из рук его с видом, который говорил: «Я хочу, чтоб следовали за мною». – «Ласка женщины – золото политика», – думал барон, но исполнил желание своенравной красавицы. Он сел возле туалета ее и с удовольствием смотрел на молодую женщину, которая, стоя перед зеркалом, расправляла свои прекрасные волосы.
– Право, Наташа! Ты сегодня вскружишь не одну голову! Бедный Левин!
– Это что значит? – спросила баронесса, обратясь к мужу и совершенно забыв о букле, которую расправляла.
– Что ж вас это удивило так, M-me la baronne[7]?!
– Serge, да это ни на что не похоже. Этот иронический тон! И к чему тут Левин? – сказала она, подходя к мужу с видом театральной невинности.
– По совести, Наташа, Левин… нам не противен?
– Что за мысль? Уж не ревность ли это?! О, как я буду рада!
– Чему же?
– Ревнивый муж! То есть немного ревнивый: да это прелесть! Всегда надежное средство помучить его, отомстить кое за что… самым невинным образом. Ах, как бы я это любила!
– Право? Но ты знаешь, что я не ревнив.
– Ах да! И это скучно! Вечно рассудителен, вечно холоден! С тобою нет средства и поссориться.
– О, не всегда!
– Всегда, ты никогда не выходишь из себя… Скажи же, скажи: зачем говорил ты об Левине?
– Потому что давно хотел говорить с тобою о нем, – отвечал с важностию барон, что смутило немного Наталью Васильевну.
– О, да это становится серьезно, – сказала она, придвинула креслы и села подле мужа, положив руки на плечи его. Она была очень хороша и твердо уверена, что этот маневр обезоружит генерала, который приготовляется говорить серьезно и об Левине.
Но генерал почитал себя очень сведущим в женской тактике. Он посмотрел с большею важностию на Наталью Васильевну, на лице которой было написано внутреннее волнение, и вдруг засмеялся.
– О, так и вас, наставниц наших в хитрости, можно провести! – сказал он. – Опыт удался прекрасно!
– Что это значит?
– Неужели ты думала, что Левин может серьезно беспокоить меня? Он добрый, хороший малый, но как я могу думать, чтоб он привлек на себя особенное внимание моей Наташи? Она не может быть соперницею какой-нибудь Лидии Езерской. Той извинительно влюбиться, хоть по уши, в хорошенького поручика Левина: он по всему ей пара, а не тебе.
– Благодарю за доброе мнение, – сказала Наталья Васильевна, несколько покраснев. – Стало быть, г-н барон не совсем неприступен человеческим слабостям, и если бы Левин…
– …был каким-нибудь Байроном или Ламартином, это дело другое. У нас в сердечке есть струны, которые сотрясаются при звуках славы или молвы, разносящей известное имя.
– Может быть.
– Левин имеет приятные таланты, правда, поет очень мило, довольно хорошо знает музыку, но я не вижу в нем ничего особенного. Словом, он не тревожит меня.
– А если б это был не Левин, ты ревновал бы, а?
– Нет, ревность мужа стесняет свободу жены, а я не хотел бы отнимать твоей. Мое дело – заботиться о чистоте моего имени, вот и все. Жену без добрых нравов не спасет никакая ревность, никакие предосторожности. Но для чего говорить об этом? Сердце Наташи мне порукою за безопасность мою.
– Но это все для света; ты не боишься потерять сердце жены твоей?
– Да мне кажется, что одно не бывает без другого.
– Ах, Серж, не говори этого; разве нет Петрарков?
– Разве я это сказал? Любовь играет в мяч и ходит, сгорбясь над клюкой. Примеры виданы, следственно, Петрарки возможны.
– Нет, вы ужасны, мужчины! Вы никогда не поймете сердца женщины.
Генерал улыбнулся.
– Может быть, Наташа, но я скажу тебе одно: я лучше люблю уступить, чем разделять.
– О, как это решительно и холодно! Ты не знаешь поэзии любви, Серж, твоя любовь есть что-то прозаическое, материальное.
– Мне кажется, эта букля немного низко положена, посмотри, Наташа, не лучше ли так!
Наталья Васильевна взглянула в зеркало как бы нехотя, и ей показалось, что поднятые кверху с выражением сердечной скорби глаза ее придавали ей сходство с белокурыми головками плачущих Магдалин Гвидо, и она улыбнулась; в голове ее мелькнуло сравнение…
– Как смешно одевается эта Езерская! Крошечное лицо и совсем закрыто волосами! Точно моя Бьюти.
– Мнения различны. Я сам слышал, как на бале у князя К… ее называли одною из самых хорошеньких.
– По крайней мере, те, которые называли ее так, не могут похвалиться хорошим вкусом.
– Спроси Левина: он, кажется, из первых почитателей красоты ее.
– Что это, mistriss Green, вы не укладываете Коко? Я совсем этим недовольна! Он должен быть в постели в восемь часов.
Она бросила сердитый взгляд на mistriss Green и протянула руку маленькому Коко, который с робостью подошел к ней прощаться.
– Ты привезешь мне гостинцу, мама?
– Поди спать, Коко.
– Я буду умен, мама!
Бедное дитя! Хорошенькие глазки его как будто спрашивали, за что сердятся на него. За что? Дитя! Он забыл, что сам часто бьет своего картонного солдата, когда сердится на няню! Людям, не привыкшим управлять собою, надо непременно на что-нибудь излить свой гнев: так водится!