К книге
Вечера на КарповкеЧасть вторая. Провинциалка. Глава V
73%
Часть вторая. Провинциалка. Глава V
22

В этом жилище, куда суеты не

входили, каким-то

Райским виденьем сияла она…

Я думаю, не раз случалось прекрасным обитательницам Петербурга, отправляясь весною в дальние деревни, проезжать через уездные города и, выглядывая с любопытством из окон кареты, с невольным ужасом смотреть на длинные пустые улицы, по обеим сторонам которых, между небольшими, обыкновенно в три окна, домиками обывателей, возвышаются деревянные, обитые тесом домы с выкрашенными красною краскою кровлями, с флигелем, тесовым забором, соединенным с домом, с затворенными воротами, и своею величиною и некоторыми затеями уездного зодчества показывающие, что они принадлежат людям высшего сословия. Их смиренная и однообразная наружность обливала холодом, я уверен в том, души прекрасных путешественниц, особливо при мысли: что, если бы мы осуждены были провести всю жизнь в этих маленьких домиках, с маленькими окнами, которых стекла еще до половины закрыты розанелью и жасминами? И точно, картина уездного города не прельстит ни глаз, ни воображения, особенно утром: большая часть окон еще закрыта ставнями, по местам; дородная служанка в башмаках на босую ногу, с нечесаною головою и капотом, накинутым на плечи в виде плаща, съежившись от утреннего холоду, кладет руку на железный запор, придерживающий ставни, и останавливается, засматриваясь на проезжающих; и где, под отворенным окном, в халате и с трубкою во рту, со спокойствием и чувством собственного достоинства на лице, прихлебывая чай из огромной чашки, сидит толстый заседатель или секретарь уездного суда, особа важная в городе; в глубине комнаты, за чайным столиком, рисуется бледная фигура супруги его в чепце собственного изделия, хлопотливо раздающая чашки полдюжине детей разных возрастов; иногда в отворенную калитку увидишь посереди двора заботливого хозяина, в одной куртке или камзоле, толкующего с кучером, который охорашивает перед ним любимого вороного, между тем как тот и прыгает, и играет, и, рисуясь, бьет копытом землю; иногда, как амур Альбана между сатирами Рубенса и пирушками Теннера в картинной галерее, мелькает румяное личико девушки с распущенной косою, выглядывающей из-за занавески окна на проезжающих, между тем как кудрявый шалун мальчик кривит, и плачет, и дергает ее за рукав, прося молока и булки. Но по большей части все спит: жизнь пробудилась только на улице и в домиках в три окна: и что увидишь там? Хозяйка хлопочет около печки, девушка, алая, как утро, плетет кружево или ткет тесемки на маленьком станке; обстриженный в кружок торгаш, переступая подворотню калитки, крестится на улице; две коровницы толкуют, поджав руки, между тем как буренушка щиплет траву по канаве, мальчишка хлыстиком гонит гусей на луг. На перекрестке толпа мужиков, с кулечками под полою, толкуют с озабоченным видом и с открытыми головами, по чему вы угадаете, что они завидели издали новенькую крышу дома капитан-исправника. Вот и все. Это не привлекательно. Поверили ли бы проезжие красавицы, если б кто сказал им, что в этих домиках с маленькими окнами, с горшками розанели и широкими ставнями живут люди весело и часто очень счастливо; что в этой однообразной и тихой жизни есть и любовь, и поэзия? Ну, скажите, что подумали бы они?.. О, они засмеялись бы и сказали, что это из «Тысяча и одной ночи». А между тем поверили ли бы они, что между ними, в высшем кругу их, была одна, которая посереди золоченых зал, в роскошных кабинетах, упитанных запахом гиацинтов и лилий, в то время когда крещенский мороз трещит на дворе, вздыхала о светленькой, маленькой горенке, которой стены, ничем не обитые, не оклеенные, даже не оштукатуренные, представляли взорам просто, гладко выстроенные сосновые бревна, разделенные тонкими полосками мху, которого темный цвет возвышал желтый яркий лоск нового лесу? О своем дубовом столике, о пяльцах под окном, о белом шкафе в углу комнаты с ее маленькою библиотекою, где за стеклом стояли бережно «Мои безделки» Карамзина, «Страсти молодого Вертера», «Детская философия» и «Коварство и любовь», перевод Смирнова? О своем садике, где сажала она молодые березки, привезенные из подгородного лесу старым слугою отца ее? Комнатка ее была в мезонине; створчатые двери вели на балкон, с которого взор господствовал над кровлями домов, перемешанных с густою зеленью лип и кудрявых вязов, блуждал между белыми стенами церквей и шпицами колоколен, как великаны поднимающихся над городом, и терялся в синей дали окрестностей, вправо, по чистому, гладкому полю, где вилась узкою лентою пыльная дорога, ведущая к церкви, окруженной зеленой рощею, в которой между березами мелькали белые могильные памятники. Вид этот не наводил уныния на душу Кати – так звали петербургскую красавицу, – она с детства привыкла к нему; напротив, она любила эту уединенную церковь; она помнила, как, еще ребенком, в ясный вечер, когда последние лучи солнца догорали на золотых крестах и ласточка, с громким пением рассекая воздух, взвивалась к ясному своду неба, она сопровождала ко всенощной добрую мать свою, играла на лугу возле каменного крыльца, когда та молилась за нее в церкви, или бегала между памятниками под наклонившимися березами, не думая о тех, чей прах попирала в детской резвости. Теперь там спала сном вечным добрая мать ее, и каждое утро со своего балкона Катя приветствовала смиренный памятник ее, припоминая ее кротость, доброту, ее благочестие и находила удовольствие в тихой грусти, наполнявшей сердце ее при этом воспоминании. Рафаэль, не колеблясь, придал бы черты ее ангелу-благовестнику; многие матушки, видя с каждым днем расцветающую красоту ее и сравнивая ее с своими дочками, бледнели и начинали жалеть, что Катя растет одна, без матери, и перенимает дурные манеры, неприличные, что она погибнет, бедная девушка! Городничий, который когда-то, при императоре Павле еще, служил в гвардии и живал в Петербурге, говаривал часто, смотря вслед за нею, когда она вечером в толпе подруг гуляла по улице: «Хороша!.. У! Кабы ее да в Петербург, да прошлась бы она по Невскому!.. Здесь ей цены не знают!» И кому было знать цену? Мужчины приезжают обыкновенно в деревни и уездные города отдыхать после бурной молодости, растраченной в столице, и всегда чрезмерно заняты делами службы, вистом или последним указом; женщины… я не знаю, отнесся ли бы на суд их г. городничий.

Но Катю ценил отец. И как он любил ее, свою милую, ненаглядную Катю! Это была утешение его старости, его радость, его игрушка, его надежда; он жил ею, и детство Кати прошло счастливо, приятно, как веселый сон. Блажен тот, чье младенчество богато воспоминаниями приятными, чье сердце может отдохнуть на картинах детства. Как часто счастие, вкушаемое под родительским кровом, бывает единственным, последним! Счастие это – покража из обители неба, за которую часто мы должны платить здесь долгим страданием. Простите ли вы, что я занимаю вас этими столь простыми картинами? Жизнь уездного города – это так ничтожно; воспоминания детства – это так незатейливо, что я боюсь наскучить вам. Оставьте меня, если так, или позвольте уже все досказать, потому что мне надобно непременно познакомить вас с Катею и отцом ее. После я расскажу вам, как познакомилась она с графом, как полюбила его, приехала в Петербург, но это после, теперь я скажу вам, как жили они. Надобно вам знать, что отец Кати, Иван Алексеевич Амичев, быв с незапамятного времени казначеем в С…, вообще был любим в городе, но слыл чудаком: приезжал ли в город губернатор или вице-губернатор, он являлся после всех, говорил с ними как с равными, не тихо, не заикаясь; в казначействе вздумает ли вице-губернатор сделать замечание кассиру или поворчать на беспорядки пишущей братии, он смело представлял, что погрешность не так велика, как казалось его превосходительству, и, к общему удивлению, превосходительство всегда оставалось им довольно. За обедом губернатор нередко сажал его подле себя или долго говорил с ним после обеда, а он никогда никому не хвалился этим, разве только вечером, мимоходом, будто без намерения, сказывал Кате, что губернатор, прощаясь, пожал ему руку и оборотился спиною к исправнику, и плутовка улыбалась, примечая удовольствие удовлетворенного самолюбия, блиставшее в глазах старика. Однажды за столом и при многих он сказал громко, что взятки – одна из девяти язв Египта, что недостаток состояния не извинение, что лучше по одежке, и прочая, чем заставлять крещеный мир платить за свои деревни и каменные домы, но что это пройдет со временем, переменится при лучшем образовании и улучшении нравов. Это был Колумб, проповедующий Новый Свет. Но увы! Несчастнее первого, ему не удалось сказать: «Вот он!» Он также слыл весьма хорошим христианином, но я не оправдываю его за то, что покойная жена его, бывало, чтоб отслужить всенощную на дому накануне праздника, должна была выжидать, чтоб он ушел к соседям. Это очень дурно, впрочем, он строго исполнял все предписанное церковию. Особенно когда подросла Катя, он был примерно набожен, а она была над ним истинный деспот в своем филократическом (как говаривал Амичев) правлении, известном вполне только женщинам – не вздыхайте, господа мужья! Стоило ей только обнять старика, поцеловать его в высокий лоб, поглядеть на него своими ангельскими глазками, и она могла заставить его исполнить всякое ее желание.

Как божья птичка, мила, как ясное утро после долгого ненастья, она согревала радостью последние дни старика, пела, как жаворонок, сидя за своими пяльцами, и несколько раз в утро забегала в кухню посмотреть, не перешла ли кулебяка с рыбою – любимое кушанье Ивана Алексеевича, – хорошо ли уварились щи, да, несмотря на то, что у нас, за грехи наши, нынче не в обычае приучать барышень к хозяйству, как у соседей наших, немцев. Но это было также странностью Ивана Алексеевича: повар никогда не угодил бы ему, если б он узнал, что Катя ни разу не была на кухне. Он возвращался из казначейства всегда в час, и уже Катя ждала его, бросалась ему на шею, старик целовал ее и долго смотрел на милую, долго, как бы после годового отсутствия, ставил на окно шапку и палку, а Катя уже стояла перед ним с рюмкою настойки. Они обедали вдвоем, изредка с соседом, который по-приятельски заходил откушать запросто, что бог послал, и тогда Катя начинала суетливо потчевать, выхваляя блюда и потупляя глаза, когда отец говорил: «Катя сама делала ботвинью, откушайте-ка!» После обеда старик ложился отдыхать, а Катя – в сад, к своим цветам и березкам, где она садилась на скамеечке беседовать с любимым поэтом. Проснется старик, и самовар уже кипит на столе. Как! Он спит до девяти часов? Э, нет! Он в девять ужинал, а пил чай, когда здесь обедают, в шесть часов, и потом ходил гулять с Катею в сад, или в поле, или на берег реки и там рассказывал ей о пышной Неве, о величавой Волге, о крылатых судах, рассекающих светлое зеркало вод ее, о доброй матери, взирающей на них с небес. Весело было смотреть, когда подле смуглого, свежего, но уже осененного сединами лица старика улыбалось молодое, прекрасное личико девушки, устремляющей на него внимательно любопытный взор и, кажется, ловящей слова его. Меня всегда более трогала дружба между отцом и дочерью, чем между матерью и дочерью. Будучи одного пола, мать и дочь дружны без усилий с обеих сторон: матери нужно только припомнить молодость, чтоб понять сердце дочери. Кротость ее и, скажу ли, слабость вызывает откровенность девушки. Отцу нечего припоминать – он должен изучать сердце дочери, испытывать его, чтоб понять ее; должен смягчать строгость рассудка своего, чтоб не испугать девической робости. Сколько внимания, сколько осторожности нужно ему, чтоб приобрести доверенность ее! И сколько беспредельно должна она любить, чтоб свободно раскрывать сердце свое перед его опытностью! Отец и дочь, связанные дружбою, всегда подают мне о себе самую высокую мысль: это союз невинности и опыта, ничего дурного не зародится в сердце девушки, когда она знает, что взор отца читает в нем.

Такого рода была взаимная привязанность Амичева и дочери его, и часы пролетали быстро для них в этих уединенных прогулках. Возвращаясь, они останавливались под окнами соседей, преимущественно под окном Веры Максимовны, жены уездного лекаря, с которым Иван Алексеевич любил иногда поиграть в пикет или в вист вдвоем. Иван Алексеевич стучал концом палки по косяку, окно отворялось, полное лицо пожилой женщины с черными глазами и важною улыбкою появлялось, и начинался разговор.

– Что, батюшка Иван Алексеевич, налюбовались ли пурпуровыми облаками и чистою луною? Ну не стыдно ли! В ваши ли годы!

– А что же, матушка Вера Максимовна! Нам, старикам, только и радости, что полюбоваться на божий мир! У богатых есть веселье покупное: пиры, балы; у молодости раздолье: ей все веселье, а бедному и старикам остался один божий мир.

– Старичок! Лучше бы в церковь, ко всенощной. Завтра Иверская.

– Э, матушка, вы умолите за нас.

– Да что вам, почтеннейший?

– За газетами.

– Да зайдите к нам посидеть вечерок.

Между тем меньшие дочки Веры Максимовны уже выбегали на улицу, окружали Катю и уводили в комнаты.

Вера Максимовна происходила из одного очень старинного дворянского дому, но как у нас в провинциях не любят рыться в генеалогической пыли и о родословных очень мало думают, то и отец ее едва мог бы пересчитать предков своих далее восшествия императрицы Елисаветы, а Вера Максимовна просто на слово верила в древность роду своего, но она крепко держалась преимуществ, на которые имела право по рождению: выезжала всегда в карете, никогда не ходила пешком и, сохрани бог, без лакея! В церкви первая подходила она к кресту и на обедах всегда занимала первое место. И чем иначе можно было бы отличиться от толпы, когда никакие достоинства не возвышают над нею?

Вера Максимовна «по обстоятельствам» вышла замуж за уездного доктора, но честнейшего и беспечнейшего человека в мире, и управляла им, домом, именьицем, доставшимся ей после отца, и притом играла в городе роль важной дамы. Катя была у ней за свое; дочки ее любили Катю, как водится, страстно, и только недели две после каждого бала, где Катя, всегда просто одетая, танцевала больше всех и с лучшими кавалерами, они косились на нее и бывали холодны; да еще если случалось, что какой проезжий осыпал ее неумеренными похвалами или отец дарил ей новый наряд. Но Вера Максимовна всегда постоянно любила ее. Катя отлично рисовала и скалывала узоры; у Веры Максимовны было много швей, и плели кружева. Катю ласкали, называли премилою, брали на гулянье, кататься в санях по городу. Катя рисовала узоры, улыбалась и каталась. Это был первый практический урок в науке жизни: Катя вывела из него заключение, что слово бескорыстно не существует в сношениях людей обыкновенных.

Предыдущая главаГлава 22 из 30Следующая глава