Магтахинэ приходила ближе к ночи, сразу после того, как в окнах домов занимались редкие огни, а над деревней раскидывала свое звездное покрывало милосердная сентябрьская ночь. Она стояла на веранде, сложив на груди руки, и смотрела во двор. Василий успел уже привыкнуть к визитам покойной жены. Заметив ее прозрачный на фоне темнеющего неба силуэт впервые, он, вопреки ирреальности ситуации, испытал не страх, а чувство растерянности и беспомощности. Анатолия к тому времени уже легла – из-за неважного самочувствия она почти все свободное от домашней работы время проводила или на тахте – за необременительным рукодельем, или же в постели. Василий преданно ухаживал за ней – и чаю заварит, и пледом вечно зябнущие ноги укутает, и не забудет вовремя поднести травяной настой, который нужно было принимать три раза в день, строго до еды. Если доводилось отлучаться в кузницу, он обязательно предупреждал об этом Ясаман и Ованеса, чтобы они не оставляли ее без присмотра. Анатолию забота Василия трогала до глубины души. Непривычная к ласковому и внимательному обращению, она, насколько позволяло здоровье, отвечала ему тем же – готовила любимые блюда, привела в порядок весь его скудный гардероб – перелицевала и перешила старое пальто, заштопала белье, связала несколько пар шерстяных носков, сшила из отреза хлопчатобумажной ткани, что берегла для себя, две рубашки. Вечерами она учила его грамоте – Василий, высунув от усердия кончик языка, выводил закорючки букв, с трудом удерживая в неповоротливых, искореженных тяжелым кузнецким трудом пальцах карандаш, а потом, хмурясь и сбиваясь, читал, старательно выговаривая по слогам слова. Давая ему отдохнуть от занятий, Анатолия читала ему вслух книги, которые забрала из библиотеки в первую зиму холода и тем самым уберегла от гибели. Содержание этих книг Анатолия помнила наизусть, но, отмечая неподдельный интерес Василия к художественному тексту, читала ему с таким удовольствием, словно впервые брала их в руки. Засыпали они трогательно обнявшись. Она, улыбаясь, думала о том, каким многоликим может быть человеческое счастье, многоликим и милосердным – в каждом своем проявлении. Смущалась и краснела, вспоминая первую неловкую ночь любви, случилась она спустя неделю после того, как Василий перебрался к ней. Можно тебя обнять, спросил он, нерешительно потянувшись к ней, Анатолию так удивил его вопрос – бывший муж брал ее никогда не спрашивая разрешения, почти всегда – вопреки ее воле, распаляясь от приговоренного молчания и безвольных ее слез, потому эта обезоруживающая, высказанная стыдливым шепотом просьба о ласке стала для нее таким откровением, что она сама потянулась к нему и обняла, стесняясь своего порыва. Василий, несмотря на неотесанный вид и грубоватый мужицкий нрав, оказался удивительно предупредительным в постели, принимал ее нежность с благодарностью и относился к ней так бережно и ласково, что Анатолия впервые ощутила интимную сторону жизни не как унизительную муку, а как счастье. В силу преклонного возраста их чувства были лишены пылкости и затуманивающей сознание страсти, а тела – возможности любить так часто, как это дано молодым, но они принимали это с пониманием и были безмерно признательны небесам за благословенную возможность делить осень своей жизни с тем, кто тебе воистину дорог. «Если бы мне сказали, что нужно еще раз пережить все, что я прошла с бывшим мужем, чтобы быть потом с тобой, я бы на это согласилась», – как-то призналась Анатолия Василию. Он был тронут ее словами до глубины души, но так растерялся, что не нашелся что ответить. Пропадал потом на кузне целый день, а вечером принес неумело выкованную розу – первый цветок, смастеренный им за многолетнюю работу кузнецом. «Я не умею, как ты, сказать словами», – признался он и осекся, не зная, как правильно закончить мысль, «потому решил выковать свои чувства в металле?» – пришла ему на помощь она, «да», – ответил он.
В день, когда Василию впервые явилась покойная жена, Анатолия легла пораньше, измученная грозой. Погода с утра стояла душная и вязкая, не давала дышать – лето было на исходе, уходящий август капризничал и истерил, накалял добела полдень, а ближе к ночи разражался чудовищной силы грозой, разрывал воздух копьями небесных аждааков, лил горячими потоками дождя, но долгожданного облегчения не приносил. Василий заглянул в спальню, убедился, что Анатолия уже уснула, – в придачу к накатывающим приступам слабости она в последнее время мучилась еще и ногами – жаловалась на боли в суставах и отеки, потому спала, подложив под колени сложенный вчетверо плед. Сетовала, что поправилась, всю жизнь была худющей, словно щепка, а теперь бока себе отъела и живот, скоро буду круглая, как головка сыра, шутила она, ничего, я тебя и толстой буду любить, вымученно улыбался Василий – состояние здоровья Анатолии неуклонно ухудшалось, было ясно, что без поездки к врачам из долины не обойтись, но она сопротивлялась и ударялась в слезы каждый раз, когда кто-то заговаривал об этом. Василий оставил дверь в спальню приоткрытой, чтобы услышать, если она позовет, а сам пошел на кухню – заварить чаю с мятой. Входная дверь почему-то была распахнута настежь, он подошел, чтобы притворить ее, и сразу же увидел Магтахинэ. Она стояла, прислонившись животом к перилам веранды, простоволосая и почему-то короткостриженая, и, сложив нагруди руки, смотрела во двор, в тот его угол, где находилась конура Патро. Несмотря на то что она сильно исхудала и была ниже своего роста на целую пядь, Василий сразу ее узнал по привычному силуэту – однажды, еще по молодости, она неловко повернулась, запуталась ногой в бахроме половика, упала с высоты своего немалого роста и повредила плечо. С того дня оно часто ныло, особенно к перемене погоды, и Магтахинэ инстинктивно задирала его, а руки держала сложенными на груди, из страха нечаянно задеть что-нибудь локтем и сделать себе больней. Василий хотел было подойти, но она повернула к нему неожиданно молодое, без единой морщинки, лицо и сердито замотала головой. Дверь от дуновения ветра захлопнулась, а когда Василий отворил ее снова, веранда была пуста.
С того дня Магтахинэ являлась почти каждый день, обязательно ночами, дождавшись того часа, когда Анатолия уснет, Василий безошибочно угадывал ее приход, выглядывал на веранду, она стояла там, прижав к груди руки, и смотрела во двор. Он больше не делал попыток подойти, но знал, что она приходит не просто так, а чтобы что-то ему рассказать, вот только пока медлит, непонятно почему. Визиты покойной жены его не пугали, несмотря на испортившийся к преклонному возрасту характер, Магтахинэ была женщиной доброй и беззлобной, самоотверженно ухаживала за своими родителями, которых хоть и упрекала в недостаточной любви, но скорее по привычке, чем из-за обиды. Они с Василием поженились через год после того, как отступил голод, и она приняла и полюбила девятилетнего Акопа как родного. И даже после, когда у них родилось трое сыновей, она различий между мальчиками не делала, относилась к нему с особенной нежностью и не отходила от него ни на шаг, когда у Акопа случались необъяснимые приступы лихорадки. Василий хмурился и тяжело вздыхал, вспоминая страдания младшего брата. Первый приступ случился спустя несколько месяцев после смерти матери: Василий, не дозвавшись брата к ужину, пошел искать его по дому и нашел на полу в гостиной, у Акопа была такая высокая температура, что, прикоснувшись к его лбу, он испуганно отдернул руку. Василий быстро раздел его догола, обтер тутовкой, уложил в постель и побежал за Ясаман. К ее приходу Акоп снова лежал на полу, распластавшись горячим телом на прохладных досках, и заходился в бреду. Пока Ясаман пыталась напоить его травами, он вырывался и стонал, а потом, уложенный в постель и накрытый двумя одеялами, чтобы пропотеть, жалобно плакал и просил убрать из-под подушки меч, который оставил там злой дэв Аслан-Баласар. Приходилось поднимать подушку, показывать, что ничего там нет, но Акоп не унимался, перекатывался в другой конец кровати, протягивал руку к окну – посмотрите, он ждет, чтобы, улучив момент, прийти и убить нас своим мечом. Василий перенес его в другую комнату, подальше от злополучного окна, но и это не помогло – Акоп безутешно рыдал и умолял убрать меч, иначе никому не будет спасения. Лихорадка продержалась всю ночь и отступила лишь к рассвету, а к полудню мальчик проснулся на удивление здоровым, только слабеньким, ничего не помнил, кроме того, что потерял сознание от сковывающего душу ужаса – почувствовал за спиной присутствие кого-то страшного и упал. С того случая приступы повторялись ежемесячно, иногда даже чаще, отходил от них Акоп по нескольку дней, боялся темноты, старался не оставаться в одиночестве. Василий делал все возможное, чтобы ему помочь, – несколько раз отвозил на лечение в долину, водил по толкователям снов и знахарям, приглашал священника. Увы, все старания пропали втуне: врачи отклонений в здоровье мальчика не находили, заговоры знахарей не действовали, толкователи снов, как ни заглядывали в свои стеклянные шары, ничего разглядеть не могли, а вызванный на дом молодой тер Азария, подоспевший как раз к очередному приступу Акопа, промолившись над ним несколько тяжелых ночных часов, не выдержал душевного напряжения и беспомощно расплакался, прижавшись лбом к его горячей ладони.
Единственной, кому удалось разгадать причину выматывающих приступов Акопа, оказалась Магтахинэ. В отличие от Василия, который старался не заговаривать с братом о болезни, чтобы не заставлять его заново все переживать, она мягко, но настойчиво выводила его на разговор, собирала по крупицам и складывала обрывки воспоминаний в пока бессмысленные, но картинки. Со временем она научилась предугадывать припадки, правда, как это у нее выходит, объяснить мужу не могла, потому что вычисляла их приближение исключительно интуитивно, опираясь на свои ощущения и догадки. В такие дни Акоп находился дома, под ее наблюдением, а оставшийся без помощи брата Василий вынужден был проводить в кузнице чуть ли не круглые сутки, чтобы справиться с работой. Но, как ни старалась Магтахинэ держать Акопа в поле своего зрения, ей не удавалось застать начало приступа, что ее безмерно удручало и злило, потому что откуда-то она знала, что разгадка болезни мальчика кроется именно в тех нескольких секундах, которые предвосхищают его обморок. Василий относился к уверенности жены как к причуде, иногда даже подтрунивал над ней, но в глубине души лелеял надежду, что Магтахинэ все-таки сумеет разузнать причину странной болезни брата.
И однажды, спустя два долгих года, когда все уже успели отчаяться и разочароваться, Магтахинэ это все-таки удалось. В тот день, оставшись по ее настоянию дома, Акоп складывал в поленницу колотые дрова. На веранде, завернутый в теплое одеяло, спал в люльке годовалый племянник Карапет, первенец Василия и Магтахинэ, удостоверившись, что ребенок уснул, она спустилась во двор, чтобы быть поближе к Акопу, но не успела сойти с последней ступеньки, как Акоп, не оборачиваясь к веранде, пробормотал быстрым полушепотом: сейчас ребенок упадет. Магтахинэ испуганно повернулась и ахнула – каким-то чудом выпутавшись из одеяла, малыш высунулся из люльки и свесился вниз, опасно перегнувшись через невысокий дощатый бортик. Она в три прыжка преодолела лестницу, схватила сына на руки, прижала к себе, сердце билось так громко, словно находилось не в грудной клетке, а снаружи. Кое-как уняв сердцебиение, она с тревогой добралась до края веранды и увидела то, что и ожидала увидеть, – посреди двора, на груде колотых дров, лежал сраженный припадком мертвенно-бледный Акоп и стонал от сжигающего внутренности чудовищного жара.
– Может, потому ты и болеешь, что умеешь видеть наперед? – осторожно предположила на следующий день Магтахинэ.
Акоп, который ничего, кроме леденящего душу страха, не помнил, бессильно прикрыл глаза.
– Какой в этом смысл, если я сразу все забываю? – прошептал он.
– Не знаю.
Спустя время свидетелем его приступа стала заглянувшая за кукурузной мукой Бехлванц Мариам. Магтахинэ купала ребенка, а Акоп стоял рядом и держал наготове полотенце. Вдруг он отступил на шаг, нашарил рукой стену, прислонился, закатил глаза и медленно сполз на пол и за секунду до того, как потерять сознание, выговорил сквозь сжатые зубы: уста Само. Магтахинэ сунула мокрого сына Мариам, а сама кинулась к Акопу.
– Ничего не спрашивай, – бросила она через плечо, – помоги одеться ребенку, а потом сбегай к Сербуи, предупреди, что с ее отцом приключилась беда.
Уста Само, пастуха, нашли на краю дубовой рощи. Старик лежал, окруженный преданным и молчаливым стадом, и рыдал от боли, словно ребенок, – оступился, неудачно упал и сломал лодыжку.
Весть о том, что младший брат кузнеца Василия предвидит беду, быстро распространилась по деревне. Люди стали приходить, чтобы разузнать о своем будущем, но Акоп беспомощно разводил руками – видеть-то, может, и видит, но ничего не помнит. К его сбивчивым объяснениям маранцы относились с недоверием, обижались, упрекали в бесчувствии и нежелании помочь. Дальше всех пошла старая Парандзем, у которой от неведомой болезни полегла вся дворовая птица. С какой-то радости решив, что причиной тому приступы Акопа, она распустила слух, будто он не предчувствует, а наоборот, накликает несчастье. За вредный нрав и отвратительное злоязычие никто в деревне ее не любил, но некоторые из маранцев все-таки поверили сплетням Парандзем и стали относиться к Акопу как к прокаженному. Они прятали от него детей, не появлялись в кузнице, если он там находился, а встретившись с ним на улице, боязливо крестясь и пряча глаза, переходили на другую сторону.
Если Акоп воспринимал это с несвойственным его юному возрасту хладнокровием и даже радостью – пусть думают, что хотят, лишь бы не досаждали назойливым вниманием, то Василия такое отношение к брату обижало и ранило в сердце. Несколько раз он пытался объясниться с односельчанами, ссорился и доказывал, распаляясь, даже лез в драку, но добился обратного эффекта – теперь маранцы обходили стороной и его. Впрочем, работы от этого в кузнице не убавлялось – страх страхом, а добротной мотыгой, которая прослужит долго и не сломается от постоянного дробления глыб (а каменного добра на макушке Маниш-кара было не меньше, чем земли), не у каждого мастера можно было разжиться. Потому маранцы продолжали ходить в кузницу, а Василий, несмотря на обиду, молча принимал заказы и делал свою работу так, как только умел – старательно, усердно и зачастую в долг, никогда не отказывая в рассроченной оплате тем, кто не в состоянии заплатить за его труд сейчас.
Напряжение, возникшее между односельчанами и семьей Василия, наверное, продержалось бы долгие годы и превратило бы кузнеца и его брата в конце концов в изгоев, если бы не событие, случившееся той же весной и буквально перевернувшее с ног на голову отношение Марана к Акопу. К тому времени участившиеся припадки стали такими выматывающими, что казалось – любой из них может стать последним. Ясаман, которая всегда была рядом, боролась за здоровье юноши, как могла. Она составила специальный сбор трав, вытяжка из которых должна была помочь ему легче переносить тяжеленные приступы. Акоп старательно выполнял все ее предписания: принимал горькие настойки, спал в любую погоду с распахнутым окном, обливался холодной водой, дышал, как она учила – пятнадцать глубоких вдохов-выдохов по утрам, сразу после пробуждения, и перед сном. Лечение, безусловно, помогало, потому что за все эти годы у него не случилось ни одного не то что серьезного заболевания, но даже банальной простуды, а настигшая деревню эпидемия ветрянки, от которой не удалось увернуться никому, даже старикам, обошла его стороной, словно не заметила. Но с припадками назначенное Ясаман лечение справиться было не в силах. Мучительные и тяжелые, они со временем стали до того непосильными, что застигнутый ими врасплох Акоп терял сознание мгновенно, не успевая не то что предупредить о привидевшейся беде, но даже осознать, что с ним произошло.
Отчаявшись хоть как-то облегчить состояние брата, Василий предпринял еще одну поездку в долину. Но и этот визит к врачам ничего не дал, более того, не обнаружив у юноши отклонений, они не придумали ничего лучше, чем предложить оставить его в клинике для душевнобольных. Взбешенный Василий увез Акопа с твердым намерением никогда больше не возвращаться в долину.
– Если ему суждено умереть от припадка, пусть лучше это случится на моих руках, чем там, среди сумасшедших, – заявил он.
Акоп переживал за Василия больше, чем за себя, потому никогда не жаловался и не стенал. Старался не унывать – оправившись от очередного приступа, помогал в кузнице – работал споро и увлеченно, не требуя к себе снисходительного отношения, очень обижался, если Василий предлагал ему передохнуть или оставлял самую трудную часть работы себе. Он был бесконечно благодарен Магтахинэ за заботу, любил ее, как сестру, был предупредителен и ласков к ее родителям – старики, остро переживавшие за шаткое здоровье своей младшей дочери Шушаник, сильно сдали, у Петроса отнялась левая нога, а доведенная бессонницей до истощения его жена слегла от нервной хвори, называемой в народе болезнью жимажанка – болезнью сумерек [27]. Акоп с готовностью помогал по дому – убирал, стирал, стряпал, возился с обожаемыми племянниками-погодками, старшему из которых исполнилось к тому времени семь, среднему – пять, а младшему – три года. Мальчики уже всё знали о болезни своего дяди и трогательно ходили по дому на цыпочках, давая ему отоспаться в тишине после тяжелейшего приступа. У Василия сердце обливалось кровью, когда он наблюдал за сыновьями, за братом, за несчастной своей Магтахинэ, разрывающейся между нуждающимися в уходе родителями и семьей, с наступлением каждого января он вздыхал с облегчением, в надежде на то, что новый год будет милосердней и счастливей старого, а к декабрю с горечью констатировал – жизнь и не думала становиться легче, принося с собой все новые и новые испытания.
Случай, изменивший отношение маранцев к Акопу, они так потом и называли – день, когда младший внук Кудаманц Арусяк уберег нас от гибели. На отвесном склоне Маниш-кара, с противоположной стороны от той, что рухнула при землетрясении в пропасть, зияла широкая и глубокая проплешина – там год от года, сразу после таяния снегов, сходил, подминая под себя упорно прорастающий кустарник дикой сливы, поток селя. Люди давно уже привыкли к грохоту низвергающейся в самое сердце пропасти стремительной лавины, спускалась она всегда по одному и тому же проторенному пути, оставляя за собой влажно-бурый, пахнущий холодом и сырой землей развороченный шрам. От селя деревню защищал огромный вулканический зубец, торчащий клыком чуть выше самых крайних домов, – раз за разом спотыкаясь о его несокрушимый асбестовый бок, грязевая лавина сворачивала направо и уходила восвояси, не причинив Марану вреда. Люди, свято верящие в незыблемость каменного зубца, устоявшего даже в знаменитое землетрясение, относились к селю с беспечным безразличием – смысл бояться того, что никогда до тебя не доберется?
Что зубцу не устоять, привиделось однажды Акопу. Это был единственный раз, когда, очнувшись после припадка, он вспомнил в подробностях картинку, представшую перед глазами: сель, устремляясь вперед смертоносным ледяным потоком, дробил на мелкие осколки спасительную глыбу и, с чудовищным чавканьем поглощая дом за домом деревню, смывал ее в пропасть, не оставляя в живых никого.
Поскольку никогда прежде запомнить предсказание не удавалось, Акоп важности ему не придал, решив, что это обычный обман памяти. Но на следующий день, томимый неясным беспокойством, сходил к восточному склону, просто для того, чтобы удостовериться, что все с ним в порядке. Чтобы обойти его по периметру, понадобился целый час, огромная асбестовая глыба возвышалась на краю деревни, литая и цельная, без единой трещины, и казалась абсолютно несокрушимой. Успокоенный увиденным, Акоп расстелил в ее солнечном подножии архалук, с облегчением растянулся, чтобы дать себе передохнуть, и устремил взгляд в небеса. Земля была холодной, но уже покрылась нежными побегами трав, подснежники успели отцвести, уступив место блекло-голубым высокогорным фиалкам, распустившим свои робкие листья, но пока временившим с цветением. Было почти безветренно и благостно, совсем низко над головой, цепляя макушку Маниш-кара белоснежным невестиным подолом, медленно проплыло облако, разливая вокруг молочную тишину… Акоп сложил под головой ладони, улыбнулся, вдохнул полной грудью отдающий талым снегом невесомый воздух, прикрыл глаза – и внезапно увидел на внутренней стороне век два зияющих провала-воронки. Они вращались с чудовищной скоростью, перемалывая своими ледяными лопастями в мертвую пыль камнебокую часовню Марана, если прищуриться, можно было разглядеть ее купольный крест – он мерцал в слепом провале угодившей в капкан птицей, которая рвалась вверх, раскинув в бессмысленном полете тонкие крылья.
Акоп вынырнул из ледяного морока в твердой уверенности, что в этот раз вулканическому зубцу не выстоять, и что единственной возможностью спасти деревню будет каменное ограждение, воздвигнутое между ним и восточными домами. В том, чтобы убеждать брата в грозящей Марану опасности, не было никакой необходимости – Василий верил Акопу безоговорочно. Но как убедить в этом остальных мужиков, особенно тех, кто категорически настроен против него, когда времени оставалось ничтожно мало, а в строительстве спасительного ограждения дорога` была каждая пара рук?
Недолго думая, Акоп направился к дому Меликанц Вано, к которому маранцы относились с особым пиететом, да и как можно было еще относиться к человеку, сделавшему все от него зависящее, чтобы приумножить Ноево стадо и спасти тем самым деревню от гибели? Вано выслушал его, не перебивая, вопросов задавать не стал, ничего не обещал. Выпроводив Акопа, сходил в кузницу, поговорил с Василием. Тем же вечером собрал у себя во дворе все мужское население Марана. Какими словами он их убеждал – Кудаманц-братья не знали, ибо идти на это собрание отказались наотрез, Василий – потому, что до сих пор не простил односельчанам предвзято-суеверного отношения к брату, а Акоп – потому, что не видел в этом никакой необходимости.
Защитную стену вдоль восточного края деревни маранцы воздвигали почти месяц. К началу Цветоносной недели [28] она уже опоясывала каменный зубец с той его стороны, где ютились три крайних двора. По настоянию Акопа ее дополнительно укрепили прочными балками и обложили мешками с землей. Сель сошел накануне Вербного воскресенья, в самое безмолвное и страшное время ночи – энбашти. Из-за поглотившего деревню снежного вихря люди разглядеть впотьмах ничего не смогли, а с раннего утра обнаружили лишь нижнюю часть защитной стены – верхняя ее половина, взяв на себя чудовищной силы удар, раздробилась и рухнула в пропасть, увлекши за собой деревянные балки и мешки с землей, а на месте каменного клыка, на протяжении многих столетий защищавшего деревню, остался грубый ров – словно кто-то прошелся по склону Маниш-кара огромным плугом, вспарывая его живое плечо широким лезвием лемеха.
Акоп подошел к полуобвалившейся стене, приложил к ней ладонь, прислушался. Обернулся к односельчанам:
– У нас впереди целый год, чтобы ее восстановить. Я слышу грохот других селей, они не будут такими сильными и не причинят деревне вреда. Но стену все равно нужно укрепить. На всякий случай.
Маранцы молча расступились, пропуская своего спасителя, кто-то протянул руку – извини. Акоп замотал головой.
– Не за что извиняться.
Он шел сквозь толпу, стремительно бледнея, худой и изможденный, с беспокойными, цвета остывшего пепла, глазами. Василий, не сводивший с него взгляда, сразу почувствовал неладное, заторопился, расталкивая людей локтями, и успел подхватить брата за секунду до того, как тот свалился в обморок. Тело Акопа горело чудовищным жаром, ноги сводило в конвульсиях, голова беспомощно запрокинулась назад, из горла вырвался протяжный, хриплый стон. Люди, впервые ставшие свидетелями его припадка, растерялись и испуганно замерли, но через мгновение подняли его на руки и помогли отнести домой. Магтахинэ отвела сыновей к родителям, чтобы они не пугались стонов дяди, а, вернувшись, застала изможденного от переживаний мужа у постели Акопа – чем я могу тебе помочь, чем? – повторял Василий, хватая за руки мечущегося в горячечном бреду брата. Она обняла мужа, прижала его голову к своей груди, Василий сделал слабую попытку вырваться, но потом обмяк и беспомощно разрыдался – не могу я так, не вынесу я больше этого.
Вопреки обыкновению, к следующему утру приступ не закончился, Акоп то терял сознание, то приходил в себя, метался по постели, голова раскалывалась от невыносимой боли, а глаза жгло так, словно в зрачки воткнули два огненных прута. К десяти часам, когда апрельское солнце затопило своим целительным светом деревню от края до края, а в часовне началась праздничная служба, Василий вынес брата из дому. Рядом шла Магтахинэ и подсказывала, куда идти. Спустя годы, когда она, вконец надломленная невзгодами, превратила своим недовольством и бесконечными жалобами-причитаниями жизнь мужа в беспросветную пытку, Василий ни разу не позволил себе ни одного слова наперекор. Он терпел до последнего, а когда становилось совсем невмоготу, отводил жену за руку в дальнюю комнату и запирал ее на засов, а потом, украдкой проверив, стоит ли под окном деревянная лестница, уходил в кузницу – коротать там долгий бессмысленный день. Магтахинэ жаловалась на свою горькую судьбу, на неблагодарность родителей, на невыносимую боль, которая поселилась в ее душе со дня гибели сыновей, но ни разу она не упомянула имени Акопа, ни разу не упрекнула мужа в долгих двенадцати годах ночных бдений, когда приходилось дежурить у постели больного не для того, чтобы помочь – какая может быть помощь при неизлечимом недуге, а просто чтобы быть рядом. В то утро Василий вышел на веранду, чтобы попросить жену перестелить промокшую от пота постель Акопа, она стояла, прислонившись к деревянным перилам, и, прижав к груди руки, глядела в тот угол двора, где спустя тридцать лет Василий поставит конуру собаки, Магтахинэ обернулась на звуки его шагов и сказала: я знаю, почему он так страдает, потому что каждый раз воюет со смертью, вырывая из ее когтей чью-то жизнь, но она этого никому не прощает, вот и мучает его припадками. Василий не нашелся что ответить, смотрел, словно громом пораженный, только ртом воздух хватал, а Магтахинэ помолчала и добавила: ты не волнуйся, я, кажется, поняла, что нужно делать, заверни его в одеяло и вынеси из дому, мы пойдем на мейдан. Василий сделал так, как она просила, вынес из дома брата, как в ту морозную ночь голода, когда он отнес его, пятилетнего, к краю пропасти и узнал о том, что вся долина светится синими огнями, Магтахинэ молча шла рядом, прижав к груди руки, Маран словно вымер – люди ушли на праздничную службу, и только домашние звери и летающие в небе птицы были свидетелями тому, как они несли к мейдану измученного, умирающего юношу. Чисто вымытая по случаю Вербного воскресенья площадь сияла на солнце, словно тщательно натертые стеклышки, в которые дети ловят солнечных зайчиков, Магтахинэ вывела Василия на середину мейдана, попросила убрать одеяло и уложить на землю Акопа – тот мгновенно очнулся от прохлады и открыл глаза, Магтахинэ опустилась рядом на колени, погладила его по щекам, по лбу: Акоп-джан, скажи, что ты этого больше не хочешь, я этого больше не хочу, шепнул Акоп, едва шелестя своими бескровными губами, не мне говори, а ей, рассердилась Магтахинэ, ты знаешь, кто тебя мучает, скажи ей, что ты этого больше не хочешь, крикни один раз, но так, чтобы она услышала, Акоп едва заметно кивнул, прикрыл глаза, глубоко вдохнул и исторгнул из себя нестерпимо страшный, ранящий гортань вопль. Вопль этот, обернувшись тысячами ледяных осколков, вонзился в его душу, вывернул ее наизнанку, обездвижил и обезволил, поворотил беззащитным нутром к нестерпимо холодному дыханию закрутившихся под веками вертунов и, взорвавшись слепящей вспышкой, заполонил собой все и вся, не оставляя даже самой ничтожной надежды на спасение. Душа Акопа повисла над холодной бездной жалким ветошным клочком, а потом полетела вниз, в ее вечную мерзлоту, в бескрайний ее мертвяной морок. Но в самый крайний миг, когда обрушились все небесные своды и рухнули последние опоры, когда от бездушного дыхания вертунов заиндевело время, она извернулась и вырвалась на этот ничтожно краткий миг, чтобы выдохнуть, обжегшись: Я НЕ ХОЧУ БОЛЬШЕ ТАК. Ее оглушило, опрокинуло, поволокло в бездну, ударило о чертополоховы берега, засосало в смрадную тьму, пронзило такой чудовищной болью, что она растеклась ртутными каплями по пространству, выжигая в его сумрачном теле светящиеся огненные лабиринты. И внезапно, на самом краю, когда не осталось ничего, кроме безысходной обреченности, когда страдание стерло черту между жизнью и смертью и погасило последний свет, – наступило абсолютное безмолвие.
«Вставай!» – велел кто-то не терпящим возражения голосом.
И Акоп открыл глаза.
С того дня, когда стала приходить Магтахинэ, состояние Анатолии неуклонно ухудшалось – теперь, в придачу к общей слабости, ее донимала чудовищная тошнота, любая съеденная крошка, не задерживаясь в желудке, просилась обратно. Если в августе она жаловалась на прибавку в весе, то к октябрю исхудала так, что все ребра можно было пальцами пересчитать, а однажды ночью Василий проснулся от того, что она, не сумевши добраться до нужника – от слабости подкашивались ноги, сидела на полу и безудержно рыдала, причитая и жалуясь на свою горькую судьбу. Он помог ей справиться со своими делами, уложил в постель, взбил подушку, чтобы ей высоко было лежать, – так меньше мутило. Поставил чайник, а пока вода закипала, сидел рядом и гладил ее по рукам. Анатолия плакала – от стыда за свою немощь, от того, что легла на его плечи тяжелым бременем. Она несколько раз пыталась извиниться перед ним, но Василий ее обрывал – не обижай меня такими словами, я этого не заслужил. Заварив крепкого сладкого чаю, он напоил ее с блюдца, бережно дул перед каждым глотком, чтобы остудить кипяток, Анатолия выпила треть чашки – больше не смогла, откинулась на подушку, прикрыла глаза. Василий лег рядом, осторожно приобнял ее, поцеловал в висок.
– Я перед тобой очень виновата, – прошептала Анатолия.
– Не начинай опять, – перебил ее Василий.
– Дай мне досказать, – взмолилась она.
Василий молча выслушал ее покаянный рассказ о внезапном кровотечении, о том, как она утаила это от Ясаман, как малодушно, чтобы выпроводить его из дому, согласилась на предложение съехаться, как потом не нашла правильных слов, чтобы переубедить его.
– Я знала, что ничем хорошим эта затея не кончится, но не смогла сказать тебе правду.
– Ты жалеешь о том, что мы вместе? – спросил Василий.
– Ну что ты! – Анатолия виновато зарылась лицом в ладони. – Я жалею о том, что усложнила тебе жизнь.
– Ты не мне жизнь усложнила, а себе. Если бы вовремя сказала про кровотечение, Ясаман бы знала, как тебя лечить.
– Она бы не стала лечить. Она бы попросила Сатеник вызвать карету скорой помощи. А я не хотела в долину. Я хотела умереть.
– Почему?
– Потому что устала жить.
– И сейчас этого хочешь? – спросил с горькой усмешкой Василий.
Анатолия расплакалась.
– Сейчас я хочу жить как можно дольше.
Василий подождал, когда она уснет, осторожно поднялся, накинул на плечи архалук, вышел на веранду. Магтахинэ ждала его у перил. В этот раз она стояла к нему не спиной, а лицом, и была ровно такой, какой он увидел ее в день венчания – юной и красивой, в жемчужно-серебристой минтане и кружевной накидке, обрамляющей нежный овал лица. Она улыбнулась, но подойти ему не разрешила – подняла предостерегающе руку.
– Зачем ты приходишь? – спросил Василий.
Она не ответила.
– С того дня, как ты стала появляться, ей становится все хуже и хуже. Ты за ней приходишь?
Магтахинэ совсем по-детски обиженно замотала головой.
– Прошу тебя, помоги ей. Раз ты Акопа спасла, то и ее спасешь.
При упоминании имени Акопа Магтахинэ замерцала-запереливалась золотыми искринками. Через секунду она исчезла, бесследно растворившись в воздухе. Василий подошел к тому месту, где она стояла, потрогал перила. Они были теплые, словно к ним прислонялся живой человек. Он постоял немного, вдыхая полной грудью острый осенний воздух. На востоке занимался рассвет, разгоняя ночную мглу, падала первая, скудная роса. К утру будет вторая, обильная, пахнущая травами и влажной землей. На краю деревни возвышалась защитная стена – с того дня, как Акоп отрекся от своего дара и навсегда избавился от припадков, с макушки Маниш-кара сошло двадцать два селя, но все они прошли мимо, не причинив деревне вреда.
Ранним утром Сатеник отправила в долину телеграмму. А спустя два часа, после первичного, но тщательного обследования, карета скорой помощи, трезвоня на всю округу сиреной, увезла Анатолию в больницу, оставив в ступоре оглушенную неожиданной новостью деревню. На пятьдесят восьмом году жизни, пережив последних своих родственников почти на полвека, прошедшая через голод, холод, предательство и войну, но сумевшая вопреки тяжелым испытаниям сохранить доброе сердце и чуткий нрав, младшая дочь Севоянц Капитона и Агулисанц Воске оказалась на пятом месяце беременности.
После отъезда кареты скорой помощи маранские старики с замиранием сердца ждали вестей из долины, которые приносил или ездивший за продуктами Мукуч, или же почтальон Мамикон, с упрямством барана раз в две недели штурмовавший долгий, пологий путь до деревни, чтобы доставить в почтовое отделение пустопорожнюю прессу и рекламные листовки.
Новостей, увы, было мало, потому что вход в специально оборудованную палату, где под наблюдением врачей лежала Анатолия, был закрыт не только для сторонних посетителей, но и для Василия. Единственное, что ему разрешалось, это передавать с медсестрой свои нацарапанные печатными буквами корявые записки, на которые Анатолия отвечала длинными посланиями, полными заверений, что обходятся с ней отлично, кормят вкусно, не дают подниматься из опасения, что она может потерять ребенка, – как-никак возраст, все будет хорошо, любимый, писала Анатолия, Василий, разбирая по слогам ее письма, каждый раз спотыкался о ласковое обращение и повторял про себя – любимый, любимый. Жил он в захолустной гостинице, от которой добираться до больницы три часа в один конец, чтобы платить за дешевый неотапливаемый номер, устроился дворником, взяли его с неохотой, пеняя на возраст, но все-таки пошли навстречу, и теперь Василий совсем не высыпался, потому что с раннего утра размахивал метлой, убирая с окраинных городских улочек осеннюю листву, а потом допоздна, пока в больнице не погасят верхний свет, сидел под окнами палаты, в которой лежала Анатолия, охраняя ее покой. Можно было, конечно, оставаться в Маране и ездить в долину с Немецанц Мукучем, но он остерегался покидать город из суеверного страха, что, не будь его рядом, с Анатолией может случиться непоправимое. О ребенке, как ни странно, он совсем не думал и даже не очень верил в его существование, поспешность, с которой Анатолию упрятали в больницу, и строгая секретность, коей ее окружили, подвигли его к мысли, что у нее, скорее всего, такая же неведомая науке болезнь, как у Акопа, только если в случае с Акопом ему удалось провести врачей, то теперь они добились своего и отняли у него единственного человека, который ему дорог больше жизни. О своих опасениях Василий никому не говорил и даже Анатолии не писал – мало ли, вдруг медсестра прочитает его записку, покажет начальству, и ему навсегда запретят показываться на территории больницы. Одну попытку вызволить ее из плена он уже предпринимал, пришел к главному врачу, потребовал немедленно ее выписать, тот, опешив от напора, сначала показывал ему какие-то снимки и бумаги с непонятными закорючками, потом принялся совестить, однако Василий не стал его слушать, потребовал пустить его в палату, а когда получил отказ, обозвал шелудивым щенком, за что, скрученный охраной, был выставлен за порог больницы, и теперь единственное, что ему позволялось, это передавать записки и сидеть под окнами палаты Анатолии.
Мукуч каждую неделю доставлял ему продукты, которые собирали деревенские старики, – хлеб, сыр, орехи, сухофрукты, немного солений и топленого масла, нехитрую выпечку – сали или гату. Василий был бесконечно благодарен за участие, выкроил из сэкономленных денег крохотную сумму, приобрел в магазине рукоделья восемь наборов для вышивки – ткань и разноцветные шелковые нитки – и передал их в деревню, мужики обойдутся, а вот женщин хочется отблагодарить, объяснил он Мукучу. Тот отнекивался, но гостинцы забрал, а спустя две недели привез восемь одинаковых вышитых подушечек – старухи просили передать их Анатолии, чтобы ей мягко было лежать. Подушечки в больнице не взяли, дескать, Анатолия лежит в стерильной палате, и лишняя зараза им не нужна. Оскорбленный Василий оставил их в гостиничном номере, чтобы увезти потом обратно в Маран.
К концу ноября из-за северного перевала пришла большая посылка с припасами и денежным переводом. Мамикон, утирая пот со лба, приволок ее в гостиницу, Василий сначала решил, что это посылка для Ейбоганц Валинки, которую нужно с Мукучем передать в Маран, но Мамикон обиделся – почтальон я, и доставлять посылки тоже мне, отправление для Валинки я на той неделе отнес, чуть спину себе не сорвал, а это тебе, от Тиграна и его жены, как ее там, забыл имя, ах да, Настасьи.
В посылке обнаружились рыбные и мясные консервы, сгущенное молоко и несколько упаковок песочного печенья, а также бережно завернутое в нарядную бумажную упаковку белоснежное одеяльце – нежное и мягкое, из какой-то невесомой пряжи.
– А это кому? – опешил Василий.
– Ребенку, наверное, – восхищенно зацокал языком Мамикон.
Василий возражать не стал, только пожал плечом. Убрал одеяльце под вышитые подушки, разложил на подоконнике консервы. Попытался отдать несколько штук Мамикону, но тот замахал руками, попятился к входу – ты что, с ума сошел, тебе жить не на что, а ты едой разбрасываешься.
Присланных Тиграном денег оказалось ровно столько, чтобы оплатить гостиничный номер на два месяца вперед, растроганный Василий сходил на почтамт, отправил телеграмму с благодарственными словами и заверением, что вернет деньги, как только заработает. Ответ не заставил себя долго ждать, на второй день горничная доставила ему вчетверо сложенный листок бумаги, Василий попытался прочитать сам, но не смог – больно крохотные были буквы, потому сходил за помощью к привратнику. Тот повертел в руках телеграмму, нацепил очки, прочистил горло и прочел, делая многозначительные паузы в конце каждого предложения: «Дядя Васо, ничего не надо возвращать. Одна просьба – дождитесь моего приезда. Крестным ребенка должен быть я».
– Какого ребенка? – оторвался от телеграммы привратник.
Василий почесал в затылке, покряхтел и неожиданно для себя рассказал чужому человеку о беде, которая случилась с Анатолией, о том, что все радуются ее беременности, а он в нее не верит, потому что не привык доверять врачам. Если получит на руки ребенка – одно дело, значит, не врали, а если нет – придется воевать с больницей, вот только как, он пока не знает.
– Чьего ребенка? – не понял привратник.
– Моего, – раздраженный его непонятливостью, буркнул Василий, забрал телеграмму, отправился в почтовое отделение и продиктовал ответ: «Даст Бог – обязательно».
Ночью, вернувшись после дежурства под окнами палаты Анатолии, он обнаружил на пороге своей комнаты белесого, словно обсыпали мукой, вертлявого молодого человека, который, тыча ему в лицо металлической коробочкой с проводами, затараторил о беременности старухи.
– Какой старухи? – прищурился Василий.
– Ну вашей супруги, – пояснил молодой человек, – расскажите, как вы на старости лет умудрились зачать ребенка. И почему вашу супругу заперли в больничной палате? Может, у нее какая-то опасная для окружающих болезнь? Или, может, что-то не так с ребенком?
Василий отвесил ему подзатыльник и, подгоняя пинками, спустил с лестницы, потом сходил к привратнику, поднял его за грудки и несколько минут тряс в воздухе, а далее, пригрозив выдернуть позвоночник, если тот еще кому-то сболтнет об Анатолии, аккуратно поставил на пол. Привратник нашарил рукой спинку стула, сел, накапал себе успокоительного, заклацал зубами о край стакана. На второй день, затребовав назад уплаченные авансом за проживание деньги, Василий съехал в другую гостиницу, но новость, подхваченная прессой, быстро облетела долину, и теперь на страницах всех газет пестрели статьи о столетней жительнице горной деревни, которая каким-то чудом оказалась беременной. День ото дня новости становились все несуразней и бредовей: мол-де, старуха была последней жительницей деревни, и забеременела она от злого духа, а заперли ее в больнице потому, что ребенок, которого она ждет, есть не что иное, как самое воплощение зла, которое вскорости, возродившись в образе человека, погубит всю долину. Другие газеты, не иначе в пику первым, писали, что дитя, наоборот, зачато от Святого Духа, и что наконец-то грядет новый Спаситель, который приведет все человечество к долгожданному покою и процветанию. Территория больницы теперь со всех сторон была окружена плотным кольцом зевак, религиозных фанатиков и журналистов, не дающих проходу медработникам. Больнице пришлось утроить количество охраны, а медперсоналу – покидать место работы через подвальные коридоры, благо выход оттуда был в соседнее строение, в котором ютилась всегда многолюдная юридическая контора, и уходить оттуда неузнанными, смешавшись с клиентами, не представляло большой сложности.
В один из ноябрьских вечеров наблюдавший за зеваками из-за угла Василий столкнулся с главным врачом, который, надвинув на глаза котелок и высоко подняв ворот пальто, выскочил из юридической конторы и заторопился в противоположном от больницы направлении. Узнав Василия, он подхватил его за локоть и какое-то время, не замедляя шага, вел вверх по улице, а потом, завернув в подворотню и удостоверившись, что никто их не слышит, сообщил громким шепотом:
– Вам опасно здесь находиться. Не знаю, откуда журналисты прознали о вашей жене, но теперь они никому прохода не дадут. Я оставлю мой домашний адрес, заглядывайте раз в неделю за новостями, чаще приходить неблагоразумно, вдруг вас выследят.
Василию не хватило духу признаться, что причиной шумихи, поднятой вокруг больницы, стала его неосторожная откровенность.
– Как моя жена? – спросил он.
– Не очень, – сдвинул котелок на затылок доктор – Василий только сейчас заметил, что тот молод, тридцать три, от силы тридцать пять лет, однако выглядит много старше своего возраста из-за темных мешков под глазами и выражения бесконечной измотанности на лице, – давление падает, и анализы не очень, тянем до седьмого месяца, чтобы сделать кесарево.
– Какие… семь месяцев? Какое… кесарево?
Главный врач окинул его усталым взглядом, плотно надвинул котелок на брови, зарылся носом в ворот пальто.
– Я так понимаю, вы до сих пор не верите в беременность своей жены? Ну ничего, получите на руки ребенка, тогда посмотрим, как запоете.
И, спешно нацарапав на листке бумаги адрес, он растворился в темноте.
Приехавший через несколько дней Мукуч рассказал Василию, что в Маране впервые за последние полвека появились люди из долины, интересовались Анатолией, повезло, что заглянули сначала к Ясаман и, на свою беду, представились журналистами, начитанный до чертиков долинной прессой Ованес не растерялся и, покрутив пальцем у виска, стремительно их выпроводил, уверив, что в Маране никогда не было жительницы с таким именем. Покружив по деревне еще полдня и не добившись от других стариков никаких вразумительных ответов, гонцы из низовья благополучно уехали восвояси и больше не появлялись.
Спустя неделю, завернув в газетный обрывок баночку со шпротами и пачку печенья, Василий отправился с визитом к главврачу больницы. Наспех нацарапанный бумажный листок прикрепил булавкой на груди, к подкладке пиджака, скорее для подстраховки, чем для подсказки, – заглядывать в записку не было никакой нужды, запомнил он адрес с первого прочтения: Кирпичный квартал, улица Белых Жасминов, 8. Дом доктора ютился на изгибе вымощенного булыжником узкого проулка, если идти по нему с раскинутыми руками, можно было дотянуться до стоящих напротив чугунных оград. Вопреки названию улицы, кустов жасмина вокруг не наблюдалось, дворики были наглухо устелены бетонными плитами, а из приземистых кадок, стоящих там и сям вдоль стен, торчали разлапистые стебли искусственных растений. Василию было тоскливо и душно среди безликого однообразия, среди серых нелюдимых домов, окна которых были плотно завешены непроницаемыми тяжелыми шторами, он шел, хватая ртом холодный ноябрьский воздух, иногда останавливался, чтобы откашляться и освободиться от сковывающего нёбо привкуса городского смога.
Дверь открыла миловидная молодая женщина, провела в гостиную, Василий подивился скромности убранства – комната была обставлена старой мебелью, а обивка на подлокотниках кресла, в которое он осторожно опустился, прохудилась так, что местами выглядывала грубая бязевая подкладка. Женщина представилась Марией, извинилась, что мужа нет дома – сегодня он на дежурстве, протянула ему письмо Анатолии, включила верхнюю лампу – пластиковые рожки, моргнув несколько раз, залили комнату тусклым желтоватым светом, а потом тактично вышла, оставив его одного. Василий развернул испещренный печатными буквами (Анатолия писала так, чтобы ему легче было разобрать) лист бумаги, найдя в первом же предложении слово «любимый», тяжело вздохнул и принялся читать, беззвучно шевеля губами. Увы, ничего нового он не узнал, Анатолия рассказывала, что все хорошо, что главное продержаться до семи месяцев, а там можно будет и операцию делать.
Василий выглянул в прихожую, но никого не обнаружил – двери в другие комнаты были плотно прикрыты. Застеснявшись беспокоить людей, решил уйти, не попрощавшись. Вернувшаяся через минуту с чашкой чая и бутербродами Мария никого уже не застала, зато обнаружила на журнальном столике баночку со шпротами, пачку печенья, конверт и клочок бумаги с корявой инструкцией «ПИСМО ДЛИЯ АНАТОЛЬИ А ЕДА ВАМ».
Василий шел сквозь сумрачный ноябрьский вечер и плакал от счастья. Наконец-то он поверил, что Анатолия лежит в больнице не по причине тяжелого заболевания, а потому, что носит под сердцем его ребенка. Странное дело, но убедить его в беременности жены удалось не ее письмам и не взгляду врача скорой помощи, когда тот, аккуратно надавливая Анатолии на живот коротковатыми толстыми пальцами, внезапно вскинул на нее удивленные глаза и произнес неуверенным шепотом: «не может этого быть!» – и даже не справкам, которые в день скандала разложил перед ним веером молодой главный врач больницы. Убедила его в этом скудная обстановка его дома – человек, руководящий большой клиникой и живущий в таких стесненных условиях, не мог обмануть, думал Василий и, конечно же, был прав: имеющий множество возможностей своровать и не поддавшийся соблазну, по определению, не может лгать.
Ровно через семь дней, завернув в обрывок газеты баночку с сайрой и пачку печенья, он снова засобирался с визитом к врачу. Последнюю неделю он провел в тягостных раздумьях – как только схлынула первая радость, душу сковал тягучий, сумрачный страх. Они с Анатолией давно уже не молоды и скоро покинут этот мир. На кого они оставят ребенка? Да и Маран не годится для его проживания, маленькому ведь много чего нужно – школа, игры, общение со сверстниками. Кем он вырастет среди стариков, провожая их одного за другим на тот свет?
Василий поделился своими страхами с заглянувшими в гости Мамиконом и тером Азарией. Извечно придерживающиеся диаметрально противоположного мнения по любому вопросу, в этот раз они были на удивление едины, хотя высказали суждение в неизменной своей взаимоисключающей манере:
– В унынии нет Бога… – многозначительно изрек тер Азария.
Мамикон перебил его, не дав договорить:
– В кои веки петух в твоем курятнике снес яйцо, а ты печалишься. Радоваться надо!
Тер Азария глянул на него искоса и возвел к потолку глаза. Мамикон подмигнул Василию и расплылся в щербатой улыбке:
– Никак я тебя смутил, святой отец?
– Можно подумать, я тебя первый день знаю!
– Вот с того дня, как ты меня узнал, твоя жизнь и приобрела истинный смысл!
Тер Азария хмыкнул, но промолчал. Пошуршал камнями четок, потом убрал их в карман.
– Я тебе так скажу, Васо, – кашлянул он. – Без ведома и желания Бога миг человеческого счастья в дни и недели не превратится. Он так и останется мигом – мимолетным и скоротечным. Раз тебе даровали счастье, прими его с благодарностью. Не оскорбляй благих намерений небес недоверием, будь достоин дара, которым они тебя наградили.
– У меня уже был такой дар. Целых три дара, три сына, – сипло возразил Василий. – Бог мне их подарил, а потом забрал…
– Значит, так тому суждено было быть.
– Тер Азария, разве такие слова могут утешить? – обиделся Василий.
– Он дальше своего Священного Писания не видит, потому и утешает так, что хочется запереть его в погребе и закопать в земле ключ, чтоб не выбрался, – хмыкнул Мамикон.
– Вот охламон! – беззлобно огрызнулся священник.
– Васо, я тебе простыми словами объясню, – отмахнулся от него Мамикон. – Скажу честно – если бы я попал в такую ситуацию, тоже бы себе места не находил. Но мужик на то и мужик, чтобы сомневаться, но не отступать. Я дело говорю?
– Дело, – согласился Василий.
– Ну, раз дело говорю, значит, справишься. Так что бросай сомневаться. И убери это кислое выражение с лица. Люди подумают, что у тебя зуб болит, – подытожил Мамикон.
Василий криво улыбнулся. Не сказать что разговор снял с его души камень, но он определенно помог ему смириться с неожиданными переменами в жизни и настроиться на добрый лад.
Во второй его визит доктор оказался дома. Он сам открыл дверь, посторонился, пропуская Василия в крошечный холл. Слева от входа стоял деревянный стул, видно, для того, чтобы надевать обувь сидя. На сиденье лежали баночка шпрот и пачка печенья.
– Сегодня тоже не с пустыми руками? – полюбопытствовал доктор и забрал у Василия газетный сверток. – О, сайра. И еще печенье. Оставьте тут, заберете потом с собой.
– Я от чистого сердца… Вы не подумайте… – заоправдывался Василий.
– Я тоже от чистого сердца. Спасибо большое, но приносить нам ничего не надо. Проходите в гостиную, располагайтесь. Нужно поговорить.
Едва они опустились в кресла, как в комнату вошла, неся перед собой поднос с угощением, Мария. Василий смущенно встал, затоптался но месте.
– Сидите-сидите, – улыбнулась она ему и поставила поднос на стол. – Вы сами за собой поухаживайте, а я пойду, не буду вам мешать.
Доктор разлил по чашкам чай, положил Василию пирога, придвинул сахарницу. Василий поблагодарил и вопросительно уставился на него.
– Ешьте, пирог очень вкусный, Мария его сама пекла.
– Кусок в горло не лезет.
– Ну ничего, поговорим, а потом поедите.
Разговор с доктором выдался недолгим, но тревожным. Первым делом тот рассказал о состоянии здоровья Анатолии. Василий мало чего понимал в его объяснениях, но, судя по озабоченному тону, дела обстояли не очень хорошо. И низкое давление Анатолии доктора смущало, и какой-то белок в моче, и общая слабость, с которой никак не могли справиться.
– Продержаться осталось месяц. Но, если состояние ее не улучшится, придется делать операцию раньше срока. – Он сцепил пальцы на колене и сразу же расцепил их. Видно было, что волнуется. – В любом случае приоритетной для нас остается жизнь Анатолии, так что мы сделаем все от себя зависящее, чтобы спасти ее.
– Что означает прирори… тетным?
– Важным. Если перед нами будет стоять выбор, кого спасать, мы выберем мать. Но я вас уверяю, что мы из кожи будем лезть, чтобы вытянуть обоих.
Василий несколько раз сжал и разжал свои огромные, искалеченные тяжелым кузнечным трудом кулаки. Глаз не поднимал, чтобы не выдать отчаяния и боли.
Доктор перегнулся через столик, осторожно коснулся его руки:
– Все будет хорошо, я вам обещаю.
– Чем я могу отплатить за вашу доброту? – совладав с собой, наконец выговорил Василий.
– Ничем. Буду с вами предельно откровенен – случай у
вас уникальный. И если все пройдет хорошо, это поднимет престиж нашей клиники, понимаете? Это выгодная история для всех нас – мы обеспечиваем вашу жену отличным и, что немаловажно, бесплатным уходом и лечением, а взамен, когда все закончится, получаем дополнительные бонусы в виде финансирования из казны, возможности открыть исследовательскую лабораторию и увеличившегося количества пациентов, которые захотят лечиться именно у нас.
Василий внимательно слушал, стараясь вникнуть в ход мысли доктора, обходя вниманием непонятные слова, которыми тот, увлекшись, сыпал сверх меры, не щадя собеседника.
– То есть вам самим важно спасти ребенка? – осторожно уточнил он.
– Да.
– И вы все для этого сделаете?
– Да.
– И мы вам за это ничего не должны?
Доктор замялся.
– Единственное, о чем я бы хотел вас попросить, – это о согласии на интервью. Хорошей, серьезной газете. Когда все закончится, мы проведем встречу, где подробно расскажем о вашем случае. А вы все подтвердите. Заодно мы соберем научный совет, ознакомим коллег с методами лечения, которые применяли. Мы ведь поддерживали состояние вашей супруги новыми способами, можно сказать, разрабатывали их по ходу наблюдения. И, если все пройдет хорошо, это даст нам право теми же методами лечить других женщин. Так что вы уже помогли нам выше меры, и спасибо вам за это большое.
Василий слушал, не перебивая. Ободренный его молчанием, доктор продолжал:
– Ребенок с матерью останутся под наблюдением две-три недели, может быть месяц, мы должны быть уверены, что с ними все будет хорошо. Не волнуйтесь, после родов вы сможете их навещать. Делать прогнозы не берусь, но думаю, если все пройдет хорошо, к середине февраля мы их выпишем.
Василий коротко кивнул.
– Так тому и быть.
Доктор выдохнул с облегчением.
– Вы должны понимать, что я это не для собственного обогащения делаю, – зачастил, пытаясь оправдаться, он, – мне…
– Сынок, я тебе верю, – перебил его Василий. – А выше доверия ничего нет.
В конце ноября, не дожидаясь календарной зимы, истово повалил снег, засыпал долину от края до края ворохом безмолвия, убавил свет, загасил цвета, оставив лишь черный, бережно обрамляющий белоснежно-белые ее покровы.
Двадцать третьего декабря Анатолия уснула, а на следующее утро не проснулась. Напуганные врачи кружили по палате всполошенным пчелиным роем, но добудиться ее так и не смогли. Общее состояние пациентки не ухудшалось, а наоборот, ко всеобщему удивлению, немного даже стабилизировалось, поэтому было принято решение ничего не предпринимать, но чутко поддерживать ее физические параметры. Медсестры меняли капельницы, каждый час перекладывали ее с одного бока на другой, чтобы уберечь от пролежней, протирали исхудавшее до прозрачности тело влажными губками, делали массаж, помогая разгонять кровь по сосудам. Анатолия проспала глубоким, беспробудным сном семь долгих дней, а на восьмой ее разбудил голос Патро – пес рыл самозабвенно землю под старой яблоней, настойчиво лая, подбегал к Анатолии, осторожно цеплял за подол платья зубами и тянул с собой, она безропотно пошла за ним, но, не дойдя несколько шагов, остановилась, Патро заголосил, словно упрекая ее, и его обиженный лай разбудил Анатолию, она открыла глаза и попыталась сесть, но сразу же откинулась на подушки – закружилась голова. В тот же день ей сделали операцию, а в следующий полдень, замерзший вдрызг, до последних костей Мамикон, преодолев пешком весь заснеженный путь от подножия до макушки Маниш-кара, принес в озябшую деревню весть, которой с замиранием сердца ждали тринадцать старух и восемь стариков, – на шестьдесят седьмом году жизни внук той самой спасенной в большую резню Арусяк, которую пригрел в своем имении Аршак-бек, прямой потомок последнего правителя когда-то великого, а теперь канувшего в Лету царства Левона Шестого Лузиньяна, суровый, как скала, и мягкий сердцем, как ягненок, Кудаманц Василий, похоронивший всех, кого любил, – отца, мать, брата, троих сыновей и несчастную свою жену, и к закату жизни вознагражденный за страдания спасительным чувством настоящей любви, стал отцом здоровой, чудесной девочки.
Назвали ее в честь бабушки. Воске. Золотая.
Февраль, обычно немилосердный, ветрено-колючий, выдался в том году снежным и благосклонным. Утра – молчаливые и дремные, замотанные сосульчатыми платками по самые глаза, наступали поздно и нехотя, разгоняя слабым дыханием последнюю ночную мглу. Петухи кричали мало, в неохотку. Кукарекнул – и умолк, бесстрастно прислушиваясь к ответному крику, доносящемуся, казалось, с того конца света. Дворовые собаки не лаяли, а только ворчали, провожая недовольным взглядом кружащиеся в воздухе крупные пушистые снежинки. Крупные – значит, снег будет недолгим и вскорости уймется. Но февраль лукавил, вытряхивал следом из рукавов крупяную мелочь и сыпал ею на спящие дворы бесконечными щедрыми горстями.
Просыпались дома дымом печных труб. Он тянулся вверх и, растворяясь в снежной круговерти, оставлял за собой теплый запах горящих поленьев и аромат поджаривающихся на печи ломтей ноздрястого домашнего хлеба. В хлевах дремала подоенная и накормленная скотина, куры, благополучно пережив ежеутреннюю пытку сноской яиц, ковырялись в кормушках, с претензией кулдыкали самовлюбленные индюки, перебранивались, не поделивши место у поильника, цесарки.
От веранды дома Шалваранц Ованеса расходились в разные стороны четыре протоптанные в снегу узкие, в две ступни, тропинки. Одна вела к хлеву и курятнику, вторая – к погребу, третья – к нужнику, а четвертая – к калитке. Остальное пространство двора покоилось под слоем рыхлого, но сухого, без подтаин – видно, долго пролежит – снега. Невзирая на суетливое шебаршение домашней птицы, тишина кругом стояла такая, что казалось – кто-то намеренно приглушил звук, чтобы не оставить ничего, кроме едва различимого дыхания ветра и перешептывания падающих снежинок.
Шалваранц Ованес, взгромоздившись с ногами на стоящий у входа в кухню деревянный ларь, взбивал в пышную пену свой неизменный завтрак – два сырых куриных желтка с шестью столовыми ложками сахарного песку. На печке, посвистывая в облупленный эмалированный носик горячим паром, закипал чайник. На столе, прислонившись хрустящим, с подпалинками, боком к краю толстобокой глиняной тарелки, остывали подсушенные на печи большие ломти хлеба.
– Чайник ты снимешь с огня или мне можно подойти? – ржаво поинтересовался Ованес.
Ясаман, прополаскивавшая в мыльной воде мешковину, которой усердно протирала пол, сердито фыркнула:
– Сиди, где сидишь. Я сама.
– В собственном доме нельзя шагу без спроса ступить!
– Не нагнетай!
Ованес попробовал гоголь-моголь, с досадой ощутив на зубах сахарные крупинки, усердней загремел вилкой.
– Песок в этот раз попался крупный, растворяется в неохотку. Надо Мукучу сказать, чтобы он не брал больше такой.
– Крупный – необязательно плохой, – отозвалась Ясаман. Тщательно вымыв пол под столом, она задвигалась к двери, протирая палас.
– Может, песок и хороший, но я себе руку отбил, взбивая.
– Чай, не пол протираешь!
Ованес цокнул сердито языком.
– Я же предлагал тебе помочь!
– Ты поможешь, а мне потом в два раза больше работы проделывать – и за тобой убирать, и порядок наводить! – Ясаман, чтобы сэкономить силы, старалась говорить между взмахами швабры.
– Ладно в их доме прибралась. А наш зачем до блеска вылизывать? – пробухтел Ованес.
Ясаман домыла палас, прополоскала в чистой воде мешковину, протерла кухню еще раз, села рядом с мужем, сложила на коленях покрасневшие от холодной воды натруженные руки, приготовилась ждать, когда пол высохнет.
– А чтоб нечаянно заразу не занести, ясно? – отдышавшись, снизошла до ответа она. – Забыл, что такое маленькое дитя?
– Не забыл. Только если заразы боишься, не пол надо протирать, а тебя к ребенку не подпускать, – хохотнул Ованес.
Ясаман медленно обернулась на мужа, выгнула бровь.
– Восемьдесят пять лет, а ума с собачью какашку!
Ованес хотел было съязвить в ответ, но передумал – жена с утра на взводе, лучше не нагнетать.
– Ну что, можно уже идти к столу? Чай пора заваривать, а то вода совсем остынет, – спросил он миролюбиво.
Ясаман окинула придирчивым взглядом пол кухни.
– Вроде высох. Ты вынеси помои и сполосни ведро. А я займусь завтраком.
Она забрала у него миску с гоголь-моголем, тяжело поднялась. Часы над посудным шкафом, старчески дребезжа, пробили девять. Время пока терпит, но дел сегодня много – к одиннадцати деревенским старухам собираться в доме телеграфистки Сатеник, чтобы заняться блюдами для праздничного стола. А старики, вооружившись лопатами, пойдут чистить дорогу, ведущую к Марану. Бессмысленный и бесполезный труд, снег, как шел, так и идет, но что-то ведь надо сделать, чтобы хотя бы немного облегчить телеге Немецанц Мукуча путь – сегодня спозаранку он должен был забрать из долины Василия, Анатолию и крохотную Воске и привезти сквозь пургу домой. Попытка доставить их в карете скорой помощи закончилась провалом – забуксовав на заснеженном горном серпантине, машина вернулась несолоно хлебавши в клинику. Поднятый вчера с полуденного сна телеграммой Мукуч утеплил телегу шерстяными одеялами, загрузил тяжелыми меховыми бурками, чтобы было во что укутать Анатолию с младенцем, и, взяв на подмогу еще одного старика, уехал в метель. Если все сложится благополучно, сегодня, к трем часам дня, они должны быть в Маране.
Встретить их праздничным столом предложила Ейбоганц Валинка. Проводив Мукуча в долину, маранцы решили не расходиться, а посидеть у кого-нибудь дома. Вечер они провели в неспешной беседе вокруг жарко затопленной печи, ели запеченный картофель, запивали его алычовым компотом и старались не заговаривать о завтрашнем дне, из суеверного страха нечаянно накликать неудачу. Подкрепившись, мужчины сели за нарды, а женщины, перемыв и убрав посуду, взялись за штопку и вязание. Вот тогда, окинув взглядом притихшую комнату, Валинка и предложила к приезду Анатолии накрыть праздничный стол. Старикам ее идея не очень понравилась.
– Пусть доберутся без приключений, а там уже подумаем о празднике, – испуганно замахав руками, выразила всеобщее опасение Бехлванц Мариам.
Но Ейбоганц Валинка фыркнула – какой такой «подумаем», Анатолия родила ребенка, тем самым продлив нам жизнь, да-да, не смотрите на меня круглыми глазами, все так и есть, мы умирать собрались, а как теперь умрешь, когда такая ответственность – дите поднять, в люди вывести.
На минуту в комнате воцарилась тишина, прерываемая лишь потрескиванием поленьев в дровяной печи.
– Пусть Сатеник скажет, как-никак, она прямая родня Василию, – наконец, подала голос Ясаман.
Старики уставились на Сатеник. Та пожевала губами, откашлялась:
– Думаю, Анатолии с Василием будет очень приятно, если мы встретим их как положено, с любовью и уважением и обязательным по такому торжественному случаю угощением.
Остаток вечера провели утверждая перечень блюд – очень хотелось накрыть такой стол, чтобы порадовать новоиспеченных родителей. Остановились на хохобе [29] из индюшатины, фасолевом паштете, гусе, запеченном с сушеным кизилом, салате из отварного куриного мяса с толчеными грецкими орехами, а также жареных ломтях малосольной брынзы в кляре из кукурузной муки и белого вина. На сладкое определили кркени – специальную гату, которую пекли исключительно в золе и подавали к столу по самым важным датам.
К одиннадцати часам утра, закутавшись в бурки и вооружившись лопатами, мужчины ушли очищать от снега подступы к Марану, а женщины взялись за готовку. Одни обжаривали индюшатину, чтобы потушить ее с подрумяненным луком и гранатовыми зернами, другие возились с гусем, салатом и закусками. Кркени доверили Валинке с Ясаман, самым рукастым хозяйкам Марана. Пока Ясаман, кряхтя от натуги, очищала от снега угол двора, освобождая место для костра, Валинка замесила два вида теста и замешала начинку на топленом масле, сахаре, ванили и толченном в пыль жареном фундуке. Далее они на пару с Ясаман раскатали песочное тесто, распределили начинку, собрали и защипнули края и, бережно надавливая кончиками пальцев, сформировали два больших пирога. Следом раскатали пресное тесто, припудрили щедро мукой, завернули в него песочные круги, стараясь не оставлять никаких зазоров, – и закопали их в горячую золу. К трем часам дня, когда телега Немецанц Мукуча, скрипя колесами, доставила в Маран закутанных в жаркие шерстяные одеяла Анатолию с младенцем, кркени подоспели. Ясаман с Валинкой вытащили пироги, отряхнули от золы, постучали по ним деревянной скалкой – пригоревшая корка, лопнув, покрылась трещинами. Дело было за малым – убрать ошметки ненужного пресного теста и бережно освободить сердцевину – рассыпчатые нежно-золотистые круги песочного нежнейшей выпечки. И в тот самый миг, когда Мукуч, в сопровождении деревенских стариков, докатил до дома Сатеник, Валинка с Ясаман, накинув на плечи нарядные шали и гордо вскинув головы, вынесли солнечные круги пышущего жаром кркени и понесли их сквозь кружащиеся снежинки, а следом, отступая на два шага, семенила озаренная улыбкой Сатеник и несла сверток с отданными ей когда-то на хранение фотографиями сыновей Василия. Настало время их возвращать, теперь у ее брата хватит душевных сил взглянуть в их прекрасные и родные глаза.
К шести месяцам Воске научилась ползать, смешно перебирая пухлыми ручками-ножками, садилась и даже делала попытки, цепляясь за ногу матери, вставать и очень сердилась, если это у нее не получалось. Внешностью она пошла в отца – серые, цвета остывшего пепла глаза, высокие брови, длинные темные ресницы. От матери девочка унаследовала редчайшего медного оттенка волосы, белесые по младенчеству, но Анатолия знала, что с возрастом они потемнеют и нальются тем пшеничным золотом, которое и сейчас переливалось в ее поседевших после родов косах.
Несмотря на усталость и нехватку сна, чувствовала она себя помолодевшей и полной сил, неустанно хлопотала по дому, готовила, стирала, убирала. Заботу об огороде и домашней живности взял на себя Василий, поливал, полол, сеял и собирал урожай, доил коз и овец, и даже наловчился делать сыр – Анатолия в шутку жаловалась, что брынза у него получается даже вкусней, чем у нее, хотя готовить он ее научился чуть ли не вчера.
Вечерами, усадив ребенка в коляску – Василий сделал ее сам, изрядно повозившись в кузнице, коляска получилась тяжелой, но удивительно маневренной, – он выходил погулять по Марану, останавливался возле каждой калитки, здоровался со стариками. Воске щебетала и агукала, легко давалась на руки и заразительно смеялась каждый раз, когда ей рассказывали стишок про бодливую козу, показывая ее пальцами.
На пасхальные каникулы приезжали Тигран с Настасьей, тер Азария торжественно крестил Воске, ребенок, нахохленно просидевший на руках крестного всю церемонию, поднял во время окунания возмущенный рев и чуть не опрокинул определенный под купель медный таз, в котором Валинка накануне сварила первое в этом сезоне клубничное варенье, а на следующее утро, начистив до блеска и обвязав крест-накрест кружевной лентой, принесла на таинство. Стены маранской часовни дрогнули от детского крика и закряхтели, поводя затекшими плечами, а полуторагодовалый Киракос, мирно дремавший на коленях бабушки, проснулся и с готовностью подхватил рев Воске, оглашая округу такими мощными руладами, что их услышал даже вконец оглохший Петинанц Сурен, а Мамикон, посмеиваясь в бороду, не преминул пошутить, что дети уже с младенчества спелись, и что бы это могло означать!
Накануне солнцестояния вышедшая во двор Анатолия застала Патро под засохшей яблоней, которую Василий не спиливал по ее просьбе, – ведь это было любимое дерево бабо Манэ, так пусть стоит в память о ней. Пес самозабвенно рыл под мертвым деревом, раскидывая вокруг влажные комья земли, почуяв присутствие Анатолии, громко залаял, ринулся к ней, вцепился зубами в подол платья, потянул за собой. Остолбеневшая от исполнившегося сна Анатолия дала подвести себя к вырытой неглубокой ямке, заглянула в нее. Нет там ничего, Патро-джан, попыталась успокоить она собаку, но Патро ныл и скулил, раскидывал землю лапами, а потом, радостно взвизгнув, вытащил что-то и положил у нее в ногах. Анатолия наклонилась, рассмотрела полуистлевший комок ткани, осторожно его развернула и обнаружила внутри потемневший от времени тяжелый серебряный перстень с синим большим камнем, названия которого она не знала. Тщательно очистив от грязи и темного налета, она убрала его в шкатулку, где лежало единственное украшение, оставшееся от матери, – камея из натуральной раковины, нежно-розовая, в бежевый перелив, с искусно вырезанной юной девушкой, сидящей вполуоборот и высматривающей кого-то вдали. Воске подрастет, будет носить.
Вечерами, убаюкивая дочь, Анатолия пела ей колыбельные, которые когда-то напевала ей мать, – о грибном дожде, который шел в день, когда волчица родила, о семерых ее волчатах, разбежавшихся по миру, но вернувшихся в день, когда она потеряла надежду их увидеть, могучими волками; о ветре, приносящем на своих стремительных крыльях вести от тех, кого давно уже нет; о дотянувшейся до небес виноградной лозе, на ветвях которой спят райские птицы…
Воске слушала, затаив дыхание, рядом, зарывшись носом в ее мягкие кудри, лежал Василий, по-другому она не умела засыпать, мать должна была петь колыбельную, а отец – просто быть рядом, и это было правильно, Воске ничего не знала о большом мире, у нее был свой крохотный мирок, каменный дом, засохшая яблоня, три десятка стариков и одна часовня, где по праздникам вел службу приходящий священник, восточный бок деревни защищала от снежных обвалов глухая стена, а западный безвозвратно провалился в пропасть, единственная ведущая в долину дорога год от года становилась все непреодолимей, зарастая бурьяном и чертополохом, и лишь следы телеги Немецанц Мукуча, ездящего за продуктами, не давали ей зарасти окончательно, оставляя две узкие белесые борозды на протяжении всего пути от макушки Маниш-кара в большой мир; на веранде дома Анатолии, сложив на груди руки, стояла невидимая всеми Магтахинэ – ангел-хранитель Воске; в доме Ейбоганц Валинки все так же дышала трещина в стене – то расходилась, то обратно сходилась, но не зарастала, словно расколовшееся горем надвое сердце, которое болит, но продолжает жить; в бельевом ларе, аккуратно завернутые в ситцевую наволочку, чтобы не полинять, лежали рисунки Настасьи, все уже забыли о буквах, которые она разглядела на ограде могилы белого павлина, но Маран давно признал в них инициалы своих единственных потомков, мальчика и девочки, которым суждено было или обрубить историю деревни, или же придумать ее новую страницу, вот только кто бы мог знать, как оно сложится, кто бы мог знать; в деревянной конуре, положив ушастую морду на больше лапы, спал Патро, верный пес, который нашел в корнях засохшей яблони кольцо, спрятанное в день рождения Анатолии цыганкой Патриной, а над крохотным миром маленькой Воске раскинулась бездонная летняя ночь и рассказывала истории о силе человеческого духа, о преданности и благородстве, о том, что жизнь – это круги, оставленные дождевыми капелями на воде, где каждое событие – отражение того, что было раньше, вот только угадать их не дано никому, если только избранным, которые, однажды появившись в этом мире, не возвращаются уже никогда, потому что испивают свою чашу с первого раза и до дна, но сейчас не об этом, сейчас о том, как ровно год и месяц назад, в пятницу, сразу после полудня, когда солнце, перевалившись через зенит, чинно покатилось к западному краю долины, Севоянц Анатолия легла помирать, не ведая того, как много прекрасного у нее впереди, и вот оно пришло, это прекрасное, и дышит легким и ласковым, и пусть так будет долго, и пусть так будет всегда, а ночь будет колдовать, оберегая ее счастье, и перекатывать на своих прохладных ладонях три яблока, которые потом, как это было заведено в маранских сказаниях, уронит с неба на землю – одно тому, кто видел, другое тому, кто рассказал, а третье тому, кто слушал и верил в добро.