Дом Меликанц Вано стоял на самом краю схлынувшего в пропасть плеча Маниш-кара. Скала раскололась надвое и рухнула в бездну, оставив за собой одинокую зазубрину, на которой, обнесенный со всех сторон крепким забором, возвышался двухэтажный дом с огромным фруктовым садом, огородом и несколькими крепкими хозяйственными постройками. Маранцы диву давались, как такое могло случиться – соседние дворы обвалились в пропасть, а семья Вано не только выжила, но и сохранила все свое имущество вплоть до бревен, наваленных грудой за забором в ожидании кольщика дров.
Валинка была уверена, что Провидение уберегло их не потому, что пощадило, а по случайному недосмотру. Видно, когда оно прочерчивало смертоносной рукой линию, которая должна была отделить живую часть деревни от мертвой, по какой-то причине отвлеклось и обошло их двор стороной. Вано, в отличие от жены, ничего сверхъестественного в случившемся не видел. Наоборот, жутко раздражался, когда она принималась вздыхать и причитать, строя предположения, что могло случиться, смой их дом земляным валом в бездну.
– Сдохли бы, и всё! – сердито отрезал он.
Обиженная Валинка ахала и хваталась за сердце, а Вано хлопал дверью и уходил в дальний конец сада. Там, под росшей вкривь старой вишней, стояла кургузая скамейка – двоим взрослым на ней не уместиться, места мало, но и одному сидеть не очень удобно – ножка скамейки прогнила и обломилась, и от этого приходится устраиваться с самого краю, чтобы не опрокинуться.
Вано мог просидеть под старой вишней до первых звезд, перебирая в памяти канувших в небытие родных. Мать его была сестрой Аршак-бека, вынужденного бежать в начале прошлого века от свергнувших царя новых властей. Дед ее, Левон-бек, потомок восточной ветви дворянского рода Лузиньянов (всегда с гордостью уточнял, что дальним предком их семьи считается Левон Шестой Лузиньян – последний король Киликии, рыцарь Ордена Меча и сенешаль Иерусалима), был против того, чтобы его внучка выходила замуж за простолюдина. Но мать Вано, будучи девушкой своенравной, нахватавшейся за годы учебы в институте благородных девиц идей о равенстве и братстве, а также прочих суфражистских наклонностей, пошла против воли старика и связала свою жизнь с сыном, правда, зажиточного, но самого что ни на есть сермяжного крестьянина. Она отлично знала, что по доброй воле родня на неравный брак не согласится, потому бежала со своим возлюбленным в долину и вернулась оттуда лишь тогда, когда убедилась, что забеременела.
Левон-бек, взбешенный строптивостью внучки, поклялся вычеркнуть ее из своей жизни раз и навсегда. Клятву свою он сдержал, но весьма своеобразно. Мать рассказывала, как приходила в отчий дом и прямиком направлялась в кабинет деда, где тот проводил большую часть времени, читая и делая записи. Она располагалась на полу и клала голову ему на колени. Дед молча гладил ее по волосам, и каждое прикосновение его невесомой старческой ладони казалось благословением. Мать к тому времени была на сносях и очень страдала от приступов тошноты, возобновившихся к последнему месяцу беременности, но наедине с дедом удивительным образом успокаивалась и даже могла позволить себе что-нибудь съесть – остальное время ее рвало от одного запаха пищи. Дед так и ушел, не перекинувшись с внучкой и словом, но именно ей оставил в наследство кустарно написанный портрет Левона Шестого в доспехах крестоносца, с развевающимся за спиной флагом с бело-синим гербом рода Лузиньянов. Может, в назидание, а может, укором. Мать, достойная внучка своего деда, даже бровью не повела, повесила портрет в гостиной, на самом видном месте, и следила, чтобы цветы в вазе, стоявшей под ним, всегда оставались свежими.
Разлуку с братом, вынужденным бежать от новых властей, она переживала очень тяжело, видно, сердцем чувствовала, что в этой жизни им уже не повидаться. Ее не трогали, но она осторожничала, никогда больше не появлялась в родовом поместье, к тому времени разграбленном и национализированном, а портрет венценосного предка сняла со стены и убрала на чердак, гневно отвергнув предложение мужа сжечь его от греха в костре.
– Не стану я уничтожать единственную память о деде, – отрезала она и спрятала портрет за большим деревянным ларем со всяким ненужным скарбом, где он с тех пор и лежал – загаженный нашествием мух и затянутый в пыльный кокон паутины, безнадежно отсыревший и выцветший за те сто лет одиночества, на которые его обрекли равнодушные дальние потомки.
Чтобы окончательно запутать следы и не нервировать новые власти своим дворянским происхождением, мать взяла фамилию мужа. Это был невиданный для Марана случай, ведь местные девушки, выходя замуж, не меняли фамилий, тем самым не отрекаясь от своего рода и навсегда оставаясь его неотъемлемой частью. Деревенские свято хранили тайну настоящей фамилии матери Вано, но между собой называли ее мужа Меликанц-зять [21]. От этого род Вано теперь так и назывался – Меликанц. Княжеский.
Меликанц Тигран, старший и единственный внук Вано, появился на свет в год пришествия в деревню Ноева стада и оказался единственным младенцем, рожденным в голод и пережившим его. Вано в мельчайших подробностях помнил то утро, когда его невестка, промучившись в схватках бесконечные десять часов, разрешилась к рассвету мальчиком – до того крохотным и тощим, что его тельце целиком помещалось на дедовой ладони. Невестка умерла в следующую ночь – изможденная и обескровленная не столько родами, сколько изнуряющим голодом, – и вся забота о новорожденном легла на плечи Валинки, к тому времени похоронившей двух своих младших дочерей.
В то самое утро, когда родился Тигран, белый павлин впервые вышел к кромке пропасти, стоял, неподвижный и непоколебимый, словно вахту нес, вернулся только к вечеру – обессиленный, с проплешинами на спине и крыльях, линял потом месяц, Валинка каждый день выметала из углов веранды целый ворох перьев и собирала в мешок, чтобы перебрать и сшить потом перину для младенца. Весь этот долгий месяц новорожденный балансировал на краю жизни, но все-таки выкарабкался и понемногу пошел на поправку, а освобожденный от старого оперения павлин стал медленно обрастать серебристым пушком – легким и невесомым, как младенческое дыхание. Никто не обращал на эти странные совпадения внимания, пока Валинка, наконец выкроив время, не развязала горловину мешка и не обнаружила там вместо перьев труху, сильно смахивающую на древесную золу. Она выгребла горсть и поднесла к глазам, чтобы рассмотреть ее внимательно. Зола была легче пылинки, искрилась, словно снег на солнце, и пахла корицей и миндалем. Вано велел жене никому об этом не рассказывать – не столько из-за боязни, что их сочтут сумасшедшими, сколько потому, что не смог найти объяснения происходящему. Он закопал мешок с золой под забором, зачем-то воткнул в землю наспех связанный из мертвых прутьев крест, безжизненные деревяшки ожили и выросли в лавровишню, кривобокую, но плодоносную. На все попытки выпрямить ей ствол вишня упрямо тянулась ветвями вкось, туда, куда обрушилось в землетрясение левое плечо Маниш-кара, и осыпалась летом в скорбную пропасть кровавыми ягодами, а осенью – багряными листьями.
Тигран рос болезненным и слабонервным ребенком, не спал ночами, беспрерывно плакал. Окреп лишь к пяти годам, заговорил тогда же и долгое время изъяснялся только простыми словами – дай попить, хочу хлеба. Дед с бабушкой, потерявшие за годы голода всех своих детей, души в нем не чаяли. Валинка никогда не оставляла его одного, даже в гости к соседкам всегда брала с собой: пока женщины, не отрываясь от своего рукоделья – кто вышивал на пяльцах, кто вязал в четыре спицы шерстяные носки, а кто штопал прохудившуюся одежду, – шепотом обсуждали свои дела, Тигран играл в деревянных солдатиков или в камушки. Вечером Валинка перепоручала его мужу, и, пока она занималась домашними делами, дед с внуком пропалывали огород и загоняли в курятник птицу, а потом сидели на скамейке под молодой лавровишней, одинаково тощие и долговязые, Вано рассказывал истории – придуманные и всамделишные, а Тигран слушал, подперев щеку кулачком, прозрачный и слабенький, если погладить по спине – можно пересчитать пальцами остро выпирающие позвонки. Когда мальчик неуверенно бегал по двору, цепляя носами туфель даже самые крохотные камушки, норовя упасть и расквасить себе нос, дед с бабушкой превращались в два изваяния, следящих за ним встревоженным взглядом, притом если Валинка порывалась сорваться к внуку всякий раз, когда он спотыкался, то Вано, наоборот, стоял бездвижно и сердито придерживал жену за локоть – не смей, пусть падает, на то и мальчик, чтоб падать и подниматься. В такие минуты павлин – нелюдимый и безразличный ко всему окружающему – резко вспархивал на перила, тревожно курлыкал и вертел красивой головой в царственной белоснежной короне, не сводя взгляда с ребенка. Тигран был единственным существом, к которому он выказывал интерес, остального мира для него просто не существовало.
Вано подозревал, что павлин появился не просто так, а с какой-то большой целью, если вообще не с миссией. Однажды он отмотал время назад, сопоставил даты и вспомнил, что грузовик с птицей прибыл в деревню именно в тот день, когда невестка сообщила им, что беременна. Будучи здравомыслящим человеком, скептически относящимся ко всему необъяснимому, Вано и тут попытался найти какое-то рациональное толкование происшедшему. Но, потерпев поражение, махнул рукой и сдался, смирившись с тем, что есть вещи, которые обычными словами не объяснить и человеческим умом не постичь. Он догадывался, что появление павлина как-то связано с Тиграном, но ничего об этом говорить жене не стал – а то снова начнет ахать, хвататься за сердце и строить предположения, а потом еще соседей всполошит, маранцы хоть и благоразумный народ, но верят в сны и знаки, поэтому опять повадятся приходить поглазеть на птицу и нервировать ее своим вниманием, как это было в первые дни, когда опешившая от надменной красоты павлина деревня клубилась во дворе, цокая языком и норовя погладить его по роскошным перьям всякий раз, когда он терял бдительность и подпускал кого-то ближе, чем на два шага.
Преисполненный почтением к павлину, Вано решил выказывать ему свою благодарность всеми доступными средствами – подстелил на веранде ковер, приладил к ограде трехступенчатый насест, чтобы легче было взбираться на перила, велел жене подсыпа`ть в кормушку только отборной пшеницы с изюмом и несколько раз на дню собственноручно менял воду в поильнике. Но павлин этих знаков внимания не замечал – ел с большой неохотой, брезгливо ковыряясь в миске с зерном, игнорируя насест, взлетал на перила, тяжело хлопая крыльями, и замирал на его кромке, глядя невидящим взором на копошащуюся внизу домашнюю птицу. Вано съездил в долину, вернулся с раздобытой за большие деньги самкой – правда, не белой, а пестрой, белых павлинов в долине не водилось, да и пестрых оказалось всего три штуки. Он осторожно выпустил паву на веранду, но павлин даже не повернул к ней головы. Та прошлась по узорчатому ковру, поклевала из миски, выпила воды, а потом спустилась во двор и смешалась с курами и индюшками. На протяжении полугода Вано внимательно наблюдал за ними и, убедившись, что самкой павлин так и не заинтересовался, снова засобирался в долину, чтобы вернуть ее бывшему владельцу. Тот с большим скрипом согласился забрать паву обратно, но выдал только половину денег. Впрочем, деньги Вано мало волновали – единственное, что его тревожило, все ли он сделал для того, чтобы отблагодарить спасителя внука, а в том, что Тигран выжил именно благодаря павлину, Вано не сомневался. На заботу павлин отвечал абсолютным равнодушием, ни на кого, кроме Тиграна, внимания не обращал, обычно был тих и безразличен, но иногда выбирался к краю бездны и кричал вверх тоскливым, рвущим душу зовом, словно просясь туда, откуда его незаслуженно изгнали. Не докричавшись до небес, возвращался домой, подметая белоснежными перьями дорожную пыль, забивался в угол и долго потом оттуда не выглядывал.
В отличие от Вано, Тигран, с детства привычный к белому павлину, принимал факт его существования на веранде своего дома как само собой разумеющееся и относился к нему как к любой другой дворовой птице. Лишь однажды полюбопытствовал, почему куры с цесарками и индюшками спят в курятнике, а павлин – на веранде.
– Чтобы длинные перья павлина им не мешали, – нашелся Вано.
– Ну и ладно, – с легкостью согласился Тигран. Деду с бабушкой он верил безоговорочно, рос отзывчивым, работящим и очень любознательным ребенком, с большой охотой посещал школу, где был единственным учеником – остальные рожденные после голода дети едва научились говорить, когда он пошел в первый класс. Ходил он на занятия два раза в неделю, учился усердно, правда, звезд с неба не хватал, но зато много читал, поэтому Анатолия, к тому времени приступившая к обязанностям библиотекаря, души в нем не чаяла и разрешала держать книги дома дольше положенного срока. На хозяйстве он всегда был на подхвате – то деду поможет огород вскопать, то воды натаскает, то с поручением к соседке сбегает, а то и в два счета смелет на ручной мельнице пшеницу, с которой бабушка полдня могла провозиться.
К четырнадцати годам он вырос в смышленого, трудолюбивого и вполне довольного своей жизнью подростка. И если чем и тяготился, то только одиночеством. Дружить было не с кем, единственному молодому мужчине Марана – младшему брату кузнеца Василия – к тому времени исполнилось двадцать два, но из-за проблем со здоровьем тот почти ни с кем не общался, а с семилетними детьми Тиграну, юноше с пушком над губой и басовитым голосом, было скучно и неинтересно. Поэтому, когда он окончил восьмой класс, дед с бабушкой, скрепя сердце уступив уговорам директрисы и Анатолии, отправили его в долину – за дополнительным образованием. Отрывали внука от себя, словно ножом отсекали, Вано долго потом маялся бессонницей, а Валинка вообще слегла с нервическим приступом, хорошо, что обошлось без тяжелых последствий, проплакала неделю и поднялась, резко похудевшая и постаревшая, но живая. Тигран обитал в доме дальней родни директрисы, проживание оплачивали продуктами – раз в неделю Валинка собирала и отправляла на почтовом фургоне в долину две сумки. В одной была еда – сыр, топленое масло, сыровяленое мясо, мед, сухофрукты, соленья и большая стопка лаваша. В другой – выстиранная и аккуратно выглаженная одежда Тиграна (следующим фургоном возвращалась та, которая нуждалась в стирке). Тигран приезжал к старикам два раза в год – на рождественские и летние каникулы. К окончанию школы он резко вытянулся и возмужал, гудел из-под потолка на бабушку с дедушкой ласковым басом, не давал им работать по хозяйству – и прополет, и урожай соберет, и крышу залатает, и дров к осени наколет, притом не поленится сложить поленницу так, чтобы прошлогодние сухие дрова оказались сверху, а влажные – внизу.
После школы он поступил в военную академию, к двадцати пяти годам дослужился до большого чина, собирался уже жениться, но не успел – началась война. Полк, которым он командовал, попал в окружение, а далее на протяжении долгих восьми лет от него не было никаких вестей, Валинка выплакала себе все глаза и молилась ежедневно, ежечасно, обивая порог старой часовни, Вано тяжело болел венами, ноги ныли и горели огнем, но старик не подавал виду, терпел. Павлин, к тому времени порядком одряхлевший, был на удивление бодр и здоров, и это придавало Вано сил – несомненно, внук жив, по-другому и быть не должно. Когда пришлось разбирать дощатый пол веранды, чтобы было чем топить печь, Валинка забрала павлина домой. Тот безропотно дался и обитал теперь на кухне, вечерами наблюдал, как рисует на стене огненные лики дровяная печь, и облетал перьями. Вано собирал их и бережно складывал в наволочку. Валинка вязала гулпа и свитера – для фронта, в каждую безымянную посылку клала выструганную Вано крохотную фигурку Божьей Матери и павлинье перо, посылки были безадресные, поэтому уходили и не возвращались, в другие же дома Марана корреспонденция возвращалась, вместо похоронок.
Весну того года, когда кончилась война, Вано запомнил ровно так, как день, когда родился Тигран, – досконально, до мелочей. Накануне он зачем-то взялся высчитывать и обнаружил, что прошло ровно тридцать три года с того дня, как в его доме появился павлин. А следующим утром они с Валинкой проснулись от сиплого крика птицы – каким-то чудом выбравшись к входной двери – последнюю зиму он совсем не ходил и даже голову с трудом держал, – павлин скребся клювом, пытаясь ее открыть, и звал на помощь. Вано взял его на руки и вышел на веранду в ту самую минуту, когда калитка распахнулась и впустила во двор худющего, испещренного шрамами, но живого внука. Павлин умер тем же вечером, на руках Тиграна, под его рассказ о том, как он попал в окружение, как чудом бежал из плена и все это время партизанил в лесах, как был ранен в ногу – пришлось прижигать часть бедра вживую, чтобы не дать распространиться инфекции, остался шрам – глубокий, некрасивый, сковывающий мышцу и не дающий до конца разогнуть ногу. Посреди рассказа внука Вано явственно ощутил легкое дыхание небес, они спустились ниже гор, распахнули окна, проникли в дом, сплели ладони в колыбель, уложили туда искрящуюся душу царь-птицы и взмыли ввысь, оставив за собой легкий аромат корицы и миндаля и чего-то еще – неуловимого и непостижимого, но бесконечно прекрасного.
Павлина похоронили на краю пропасти. Тигран заказал Василию невысокую воздушную ограду, посадил на могильном холмике белые горные лилии. Вознамерившись до конца дней своих жить в деревне, съездил в долину, отказался от военного чина и наград, но, уступив мольбам деда и бабушки, через год собрался и уехал за северный перевал, за другой жизнью, туда, где его не настигла бы новая война. Он стал единственным мужчиной Марана, вернувшимся живым с войны, и последним из молодых, покинувшим деревню стариков. На севере ему жилось трудно, но он не жаловался и не унывал. Устроился на работу, спустя время женился на местной женщине с годовалым ребенком, девочкой, у жены красивое певучее имя – Настасья, Вано с Валинкой произносили его по слогам – Наз-стас-йа. Знали ее только по фотографиям – красивая, с высокими скулами и полными губами, волос светлый и вьющийся, глаза большие, наверное голубые, а может быть, зеленые. С отъезда внука прошло уже шесть лет, и за это время он ни разу в Маран не приезжал. Зато порадовал деда с бабушкой радостной вестью – в декабре жена родила ему сына, назвали Киракосом, в честь деда Вано.
Оттуда, из-за горного перевала, огибающего долину широкой подковой, приходили письма с обещанием вскорости приехать, Валинка обкладывала конверты сухой лавандой и хранила в комоде и, хотя знала содержание каждого письма наизусть, часто ходила к Анатолии с просьбой перечитать их. А Вано сидел под старой лавровишней и перебирал в памяти канувших в Лету родных, не отрывая взгляда от кромки обрыва. В ясные дни обрыв купался в солнечных лучах, зимой кутался в снега, а в пасмурные дни был уныл и неприкаян и пах влажным камнем. Над могилой павлина иногда появлялось зыбкое свечение, Вано, углядев этот свет, тяжело поднимался со скамейки, подходил к частоколу, но в калитку не выходил – робел. Он прикладывал ладонь к глазам и, прищурившись, разглядывал одинокий серебряный силуэт, купольный веер перьев, гордо вскинутую голову в воздушной короне и растерянный взгляд, устремленный вверх, в безответные безмолвные небеса.
Вано умер в канун Зеленого воскресенья [22]. Пообедал, прилег отдохнуть и не проснулся. Валинка словно знала, что с мужем что-то должно случиться. С самого утра не отходила от него ни на шаг – вместе возились в огороде, вместе спустились на околицу – нарвать щавеля для пирога, потом заглянули на мейдан – поздороваться с односельчанами и посмотреть, кто чего принес на обмен, а на обратном пути зашли в лавку к Немецанц Мукучу – забрать туфли, которые заказали для Вано.
Туфли оказались какие надо: добротные, кожаные, на крепкой подошве, способной выдержать немилосердную избитость деревенских дорог, и без шнуровки, что значительно облегчало их надевание – не надо было, кряхтя, наклоняться и, подслеповато щурясь, ковыряться непослушными пальцами в шнурках. Они были немного велики, но это даже обрадовало страдающего венами Вано, потому что любой дискомфорт приносил его ногам невыносимые мучения, даже гулпа Валинка ему вязала без резинки, чтобы та не давила на чувствительную кожу лодыжки.
Вано примерил туфли, прошелся из одного угла лавки в другой, поймал свое отражение в осколке покрытого ржавыми пятнами зеркала. Вздохнул с облегчением. Хотел было уйти в них, но Валинка сделать ему этого не дала.
– Наденешь на Троицу, – протянула она мужу старую истоптанную обувь. – На то и праздник, чтобы в обновках щеголять.
Вано спорить не стал, молча расплатился и вышел, но демонстративно оставил узелок со щавелем и новые туфли на прилавке. Валинка покачала головой, забрала вещи, попрощалась с Мукучем и последовала за мужем. Тот шел, не оборачиваясь, сложив за спиной натруженные большие ладони.
– Хоть щавель забери! – крикнула жена ему вдогонку.
– Не заберу, – не оборачиваясь, буркнул Вано.
– Ну что я такого сказала, что ты обиделся? Троица через два дня, не потерпишь, что ли?
Вано промолчал. Валинка прибавила шагу, поравнялась с мужем, сунула ему коробку с туфлями. Тот забрал, но головы в ее сторону не повернул.
– Характер у тебя с возрастом совсем испортился. Обижаешься по пустякам, – вздохнула Валинка.
– Не создавай эти пустяки, вот я и не буду обижаться.
– Да что я такого сказала?
– Ничего.
– Вот именно что ничего. Я же доброго тебе желаю. Разве за всю свою жизнь я хоть раз тебе плохого посоветовала?
Она распахнула калитку и посторонилась, пропуская мужа, но тот демонстративно прошел мимо и направился к дальнему краю ограды, туда, где, подмяв под себя давно уже не плодоносящие кусты смородины, лежала на боку часть деревянного частокола. Валинка, сложив на груди руки и поджав тонкие губы, наблюдала, как муж, повернувшись боком и подняв над головой коробку с туфлями и узелок со щавелем, протискивается в узкий пролет ограды. Махнула рукой и пошла в дом – разогревать обед. «Поест, на сытый желудок сговорчивее станет», – рассудила про себя.
Вано зацепился брючиной за торчащий из частокола сук, дернул ногой, чтобы освободиться, чертыхнулся, услышав звук рвущейся материи. Освободив ногу, оглядел брюки – ткань треснула и безнадежно повисла, обнажив часть икры. Он наступил на ошметок материи, оторвал его и оставил лежать на траве.
– Здесь тебе и место! – сердито бросил то ли ему, то ли себе и пошел сквозь облетающий нежно-розовым и белоснежным цветом фруктовый сад.
Добравшись до веранды, сел на верхнюю ступеньку лестницы, скрутил папиросу, закурил, раздраженно выплевывая мелкую табачную труху. Валинка, конечно, права. Характер у него с годами испортился. Но у нее ведь он тоже лучше не стал! Сварливая, непримиримая. Только и делает, что пилит его с утра и до вечера. Полотенце не так повесил, воду разбрызгал, окно недостаточно широко распахнул, не так посмотрел, не так подумал. Сегодня за завтраком всю плешь ему проела за то, что чай пролил. Мол, сначала надо не кипяток в стакан наливать, а сахар положить. Тогда воду не перельешь и при размешивании не расплещешь.
– Ты зачем на лестнице расселся? Продует спину – разогнуться потом не сможешь! – словно услышав его мысли, высунулась в дверь Валинка.
– Может, я этого и хочу! – огрызнулся Вано.
– Чего «этого»?
– Чтоб спину продуло.
– Вано!
– Что?
Валинка хотела по привычке выпалить колкость, но сдержалась.
– Ничего. Пошли есть, обед разогрелся.
Вано, настроенный на набившую оскомину привычную отповедь, растерялся, но виду не подал.
– Сейчас докурю и приду.
Валинка оставила дверь приоткрытой, ушла в дом. В распахнутое кухонное окно было слышно, как она скребет по дну кастрюли, разливая по тарелкам остатки вчерашнего супа. На второе будет отварная картошка с кусочком индюшатины, ну и персиковый компот – в погребе оставались две последние банки, она хотела приберечь их на Троицу, но потом махнула рукой и открыла одну банку, чтобы порадовать мужа. Персиковые дольки были самым любимым его лакомством, он ел их, словно ребенок, дорвавшийся до запретной сладости, – давясь от спешки, облизывая пальцы и закатывая глаза от удовольствия.
После обеда Вано по своему обыкновению прилег отдохнуть, а Валинка взялась простегивать шерстяные одеяла. Делать это приходилось на полу, иначе равномерно распределенная по напернику шерсть сбивалась в бугры. Сидя боком, она передвигалась по периметру одеяла, прошивая его большими стежками, добравшись до середины, выстегала солнечный круг – так делала ее мать Катинка, славившаяся на всю округу своими золотыми руками и любовью к порядку. Она и детей своих приучила к рукоделию и чистоплотности, потому ее дочери считались самыми завидными невестами Марана. Старшая, Саруи, жила на самом краю ущелья, дальше стояла только церковь Григория Лусаворича, каждую субботу, возвращаясь с утрени, Валинка заглядывала к ней, Саруи ходила на службы крайне редко – ухаживала за тяжелобольным свекром, страдавшим приступами удушья; Валинка на целый день брала на себя обязанности по дому – готовила, убирала, занималась детьми, сидела у постели заходившегося в тяжелом кашле свекра сестры, давая ей возможность немного выспаться и отдохнуть. Часто она забирала племянников к себе, и тогда заботу разделяла мать, которая после замужества Валинки перебралась жить к ней. Землетрясение унесло с собой всю семью Саруи, вместе с мужем, свекром и тремя детьми – девочкой и мальчиками, каждый раз Валинка цепенела душой, вспоминая, как обезумевшая от невозможного горя мать металась по кромке пропасти, зовя свою дочь и погибших внуков. С того злосчастного дня она просыпалась с залитым слезами лицом и плакала весь день – без всхлипов и стенаний, готовила, стирала, прибиралась, ходила за покупками и изливалась, изливалась, изливалась слезами. Валинка каждое утро обматывала ей запястья платками, чтобы она утирала ими лицо, и ежечасно меняла их, насквозь промокшие, на сухие. Катинка так и ушла, в бесконечной пьете по своей несчастной дочери, в дождливую погоду, в самый ливень, продержавшийся ровно семь дней со дня ее смерти и сделавший лишь небольшую передышку для того, чтобы дать похоронной процессии добраться до кладбища и предать земле гроб с покойницей.
Раз в два-три года Валинка перестирывала шерстяные одеяла и прошивала неизменный солнечный круг в сердцевине – в память о матери, о сестре, о братьях и о детях, ушедших, словно песок сквозь пальцы, в небытие, на тот край вселенной, который заперт от смертных семью огромными печатями, каждая печать – величиной с игольное ушко и тяжестью в целую гору – не разглядеть, чтобы отпереть, и не отодвинуть, чтобы пройти.
Едва заметная трещина на стене супружеской спальни, возникшая в день землетрясения, со временем стала расти и подниматься к потолку. Достигнув самого верха, она пошла вширь, по крупицам отвоевывая в камне узкое пространство, сквозь которое днем пробивался одинокий луч солнца, а ночью – тусклый блик луны. Вано укрепил эту сторону дома деревянными балками и заделал щель строительным раствором, но жилище словно дышало и ходило, скрипело ставнями и боками, потому раствор держался плохо и со временем начинал крошиться, заново оголяя рваную рану стены. Вано раздражался, снова ее аккуратно заделывал цементом, но тщетно – спустя год-второй цемент осыпался, а открывшиеся участки трещины постепенно покрывались чахлой травой, которая росла, вопреки всему, прямо из камня. К тому времени, когда выведенный из себя Вано заново брался заделывать трещину, в травинках раскидывали свои невесомые сети пауки, а на окрашенном синим деревянном полу выцветала узкая зубчатая полоса, выжженная настойчивым жаром солнца.
– Всюду жизнь, – диву давалась Валинка, разглядывая забитые иссушенными насекомьими трупиками паучьи сети и пробивающиеся в комнату чахлые стебли травы, – всюду смерть – и жизнь.
Последний раз стену заделывали позапрошлым летом, но за два года она успела обсыпаться и зарасти, Вано как раз собирался по новой браться за дело, но только осенью, когда спадет жара. Валинка ждала очередных ремонтных работ с содроганием – вроде ничего особенного, а возни на целый день и уборки на неделю. Она готова была запереть дверь спальни, оставив на откуп трещине целую комнату, и перебраться в гостевую, но муж был против. «Землетрясению не удалось согнать меня с места, ей удастся?» – сердито кивал он в сторону треснувшей стены. Валинка иногда спорила с ним, а потом покорялась – пусть. Раз за столько лет ему не надоело воевать с трещиной, то и ладно. У каждого свой смысл жизни и своя война.
Закончив стегать одеяла, она вынесла их во двор и развесила на бельевой веревке – за день они надышатся теплом и ветром. А вечером нужно будет переложить их лавандой и убрать в бельевой сундук – до холодов. Валинка принесла из погреба мацуна и хлеба с сыром – на полдник, и пошла будить заспавшегося мужа. На протяжении всего пути в спальню – через небольшую прихожую, две комнаты и обставленную старой мебелью гостевую, куда заглядывали лишь два раза в год, на Рождество и Пасху, единственные праздники, что подразумевали гостей, которым нужно накрыть большой стол, – ни одна ниточка ее души не дрогнула и не заныла, предостерегая. Но, распахнув дверь, Валинка мгновенно осознала случившееся, по инерции сделала несколько шагов и лишь после остановилась, не в силах отвести взгляд от мужа – Вано лежал, безжизненно запрокинув голову, левая рука запуталась в прутьях изголовья, одеяло сбилось в ногах, комната, невзирая на ушедшее в противоположную сторону солнце, была залита ослепительным светом, он лился из трещины в стене могучим нескончаемым потоком, безудержный и слепящий, и отражался в глазах мужа стеклянным сиянием.
– Вано-джан? – шепотом позвала Валинка.
Пока карета скорой помощи, распугивая окрестную живность неистовым воем сирены, мчалась по заскорузлой и ухабистой деревенской дороге, она завесила зеркала в доме простынями и обкурила спальню ладаном. К приезду врача двор был чисто выметен и обрызган водой, а куры с индюшками, чтобы не раздражать своим неуместным праздно-бестолковым видом, загнаны в курятник. Валинка – с ног до головы в черном, молчаливая и строгая – сидела в изголовье Вано и, сложив на коленях руки, рассматривала трещину на стене.
– Кто теперь ее заделает? – спросила она в пространство.
Врач, невероятно худой горбоносый мужчина с воспаленными от недосыпа глазами, нехотя обернулся на широкую, сантиметра в три, змеившуюся от дощатого пола к потолку трещину. Неопределенно пожал плечом, помолчал. Потом все-таки уточнил:
– Бомба?
– Землетрясение.
Спрашивать, как можно полвека прожить с треснувшей насквозь стеной, врач не стал. Выписал справку о кончине и уехал в долину, сопровождаемый гвалтом дворовой птицы, склочно комментирующей пронзительный вой сирены.
Валинка похоронила мужа в старом твидовом костюме и стоптанных туфлях. Новые, неношеные, решила вернуть Немецанц Мукучу.
А далее история, вильнув хвостом, повернула в совсем внезапное для себя русло. В ночь после похорон Валинке приснился Вано – угрюмый, в костюме и носках, глядел с укором:
– А новые туфли зажала!
Валинка проснулась в холодном поту, долго ворочалась с боку на бок. Сбегала с утра в часовню, поставила свечку за упокой. Потом зашла в лавку Мукуча, спросила, можно ли вернуть туфли. Сказали, что можно.
Ночью ей снова приснился Вано. Стоял, теперь уже голый, по колено в болоте, – молчал с укоризной.
– Ну зачем ты так? – расстроилась Валинка. – Туфли ведь можно вернуть. Лишние деньги на земле не валяются!
Вано повернулся, пошел по болоту, прихрамывая, с усилием переставляя тощие венозные ноги.
У Валинки оборвалось сердце.
– Потерпи немного, кто-нибудь умрет – передам, – крикнула она.
Вано кивнул, но не обернулся, только прибавил шагу. Валинка пригляделась – уже не хромал.
Месяц в Маране никто не умирал. Потом, наконец, случилась оказия – преставилась свекровь Бехлванц Мариам. Валинка завернула в чистое кухонное полотенце новые туфли мужа, пришла к ней. Попросила положить с покойницей.
– Куда я их? – беспомощно развела руками Мариам. – Ты же знаешь, какая она тучная, – тут она замялась, огляделась по сторонам, продолжила шепотом: – Заказывать пришлось самый широкий гроб, чтобы свекровь кое-как там уместилась!
Валинка расплакалась. Рассказала, как не разрешила Вано надеть новые туфли. Как он лежал, запутавшись рукой в изголовье тахты, как брел голым по болоту на своих синих от вен больных ногах. Мариам пожевала губами, повздыхала. Забрала туфли.
– Надену свекрови. Ей-то, поди, без разницы, в какой обуви пороги того света обивать.
На том и порешили.
Конверт был большой и сильно мятый, в нашлепках многочисленных разноцветных марок. Почтальон – худющий, жилистый мужчина в потрепанном картузе и растянутых, лоснящихся на коленях брюках – вытащил его из наплечной сумки, повертел в руках, перечитал зачем-то адрес, хотя помнил его наизусть: деревня Маран, крайний дом на западном склоне Маниш-кара.
– Надеюсь, весть благая, – пробормотал он. – Не хотелось бы из-за дурной тащиться в такую даль.
– На все воля Божья, – флегматично отозвался тер Азария.
Почтальон убрал конверт в сумку, тщательно задернул молнию-застежку. Пожевал губами.
– Тер Азария, можно еще один вопрос?
– Не начинай опять, Мамикон! – с раздражением оборвал его священник, прикрыл ладонью тяжелый наперсный крест – чтоб не мотался на ходу, и прибавил шагу.
Мамикон наблюдал, как, развеваясь на сухом и пыльном ветру рукавами и подолом рясы, вышагивает по разбитой горной дороге тер Азария. День был жаркий, пах раскаленными камнями, свежескошенной травой и сухим листом зверобоя. Из ущелья, отчаянно вереща, взмыла стая деревенских ласточек, покружила над головой и улетела на восток – навстречу солнцу.
Мамикон потоптался на месте, набрал полную грудь воздуха, медленно выдохнул. Поправил на плече лямку сумки, стянул картуз, тщательно его отряхнул. Одернул брюки. Проделывал все манипуляции не сводя глаз со спины удаляющегося священника.
Тер Азария словно чувствовал на себе взгляд Мамикона. Ступал размашистым, но нескорым шагом, не оборачивался. Лишь дойдя до края дороги – далее она уходила направо и исчезала за отвесной скалой, – остановился, глянул нехотя назад.
– Ты идешь или как?
– А куда деваться, тер айр [23]. Конечно, иду! – Мамикон, довольный тем, что переупрямил собеседника, мгновенно двинулся в путь.
– Упертый, как ишак, – не вытерпел тер Азария.
– Не без этого, – с достоинством ответил почтальон.
Разговор с тером Азарией пошел наперекосяк с самого подножия Маниш-кара, с той самой минуты, когда Мамикон осмелился усомниться в разумности утверждения, что нужно подставлять правую щеку, когда тебя ударили по левой. Оскорбленный до глубины души его непочтительностью, священник разразился целой проповедью, пытаясь втолковать оппоненту всю беспочвенность его сомнений. Внимательно прослушав лекцию тера Азарии, Мамикон поцокал языком, сдвинул картуз на затылок, почесал лоб и крякнул:
– Тер айр, а теперь представь, что слова «кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» говорит не Иисус, а помещик. Своему бесправному и бессловесному слуге. Разве что-нибудь, кроме ненависти, эти слова у слуги вызовут?
– К чему ты это говоришь?
– А к тому, что смысл не должен меняться от того, кто эти слова произносит. Иначе какой от них толк?
Тер Азария собрался было возразить, но потом махнул рукой. Мамикона он знал очень хорошо. Если упрется – не сдвинешь. Так что лучше и не стараться. Остальной путь они проделали перекидываясь ничего не значащими фразами. Любую попытку вернуться к теологическому спору тер Азария пресекал на корню.
Не дойдя до священника несколько шагов, Мамикон остановился и склонил в шутливом полупоклоне сухонькую носастую голову.
– Так что же насчет бессмысленности отдельных суждений? – с нажимом спросил он.
– Охламоном жил, охламоном и умрешь, – отрезал тер Азария.
– Тер айр, ты бы объяснял, а не обзывался.
– Толк тебе объяснять? Все равно останешься при своем.
– Это да.
Тер Азария вытащил из кармана четки, двинулся в путь, перебирая истертые камни. Мамикон пошел следом, негромко напевая под нос.
Идти им осталось недолго, всего три километра, но вверх по склону. Там, на самой макушке Маниш-кара, их ждала старенькая, утопающая во фруктовых садах каменная деревня. Теру Азарии на отпевание, а Мамикону – доставить письмо.
Среда, солнце встало раньше петухов, а роса утром выпала такая, что хоть горстями черпай. Наконец-то лето.
Небольшой в длину, но неожиданно широкий гроб стоял на столе, как ему и положено было, ногами к выходу. Вокруг сидело несколько пожилых женщин. Темные кофты были глухо застегнуты на все пуговицы, седые волосы стянуты в строгие узлы.
Никто из них не плакал и даже не делал вид, что расстроен. Только сидящая с краю востроносая женщина при виде священника всхлипнула и трубно высморкалась в платок. Остальные молча поднялись, поклонились и разошлись по углам.
Тер Азария обошел стол, встал в изголовье. Окинул взглядом покойницу. Гроб был ей явно мал. Она лежала, крепко стиснутая с боков, со сведенными к ушам крупными плечами, недовольная и хмурая. На большом круглом животе покоились руки – левая ладонь прикрывала правую, на безымянном пальце тускло поблескивало изношенное обручальное кольцо. Из-под шелкового сиреневого отреза, покрывающего тело от груди и до пят, выглядывали носы больших мужских туфель. Сорок пятого навскидку размера.
Тер Азария, споткнувшись взглядом о туфли, смешался, но постарался виду не подавать. Раскрыл требник, глубоко вздохнул и принялся читать молитву, не отрывая взгляда от строк, однако, к вящему своему ужасу, поминутно сбивался и, глупо запинаясь, повторялся в словах. Чтобы как-то сосредоточиться, прочистил горло, нахмурился, переступил с ноги на ногу, больно подергал себя за бороду, но, не рассчитав силы, дернул так сильно, что подавился слюной и закашлялся.
Ему поднесли воды. Он пил, старательно зажмурившись, чтобы не натыкаться глазами на нелепо торчащие из-под нарядного отреза туфли. Но тщетно – возвращая стакан, снова вперился в них взглядом. Огромные туфли манили его, словно магнит, не давая сосредоточиться и настроиться на заупокойный лад. Старухи, скрестив на груди руки, стояли вдоль стен и выжидательно молчали. Лишь востроносая сновала между ними – этой попить поднесет, у той косынку заберет, аккуратно сложит и накинет на спинку одиноко стоящего в углу продавленного кресла.
«Нужно как-нибудь продержаться», – сделал себе внушение тер Азария, бесслышно вздохнул и снова открыл требник.
Во дворе, усевшись рядком на деревянной балке, курили и тихо переговаривались несколько дряхлых стариков. Под раскидистым орехом трепыхался краями скатерти накрытый к поминкам стол. Правда, ничего, кроме посуды и солонок, на нем не было. Еду выставят сразу после похорон. Одна из старух встанет у калитки, накинет на плечо полотенце, поставит рядом ведро с водой и примется терпеливо ждать. Каждый вернувшийся с кладбища подойдет к ней и сложит ковшиком ладони. Она зачерпнет кружкой воды и польет на подставленные руки, смывая кладбищенскую печаль. Ополоснувшись, люди вытрут ладони о свисающее с ее плеча полотенце и только потом пройдут во двор, где их будет ждать накрытый по всем правилам поминальный стол.
Тер Азария промучился с заупокойной молитвой до положенного полудня. Потом в дом вошли мужчины – выносить гроб. Вытащили его с большим трудом – пять стариков и вовремя подоспевший Мамикон еле смогли поднять тяжеленную домовину. В дверной проем, из-за неестественной ширины, она не пролезала, поэтому пришлось наклонить ее немного набок и придерживать усопшую, чтобы та, не приведи Господь, не опрокинулась. За калиткой их поджидала запряженная осликом скрипучая деревянная телега, на которой Мукуч два раза в неделю ездил в долину за товаром. Гроб с облегчением водрузили на нее, и процессия двинулась узкой каменистой дорогой вверх, в сторону заросшего бурьяном старого кладбища.
– Цо! Цо! – полагающимся случаю скорбным шепотом подгонял ослика Мукуч.
В доме остались востроносая женщина и вторая – высокая, очень худая, ослепительно-голубоглазая и седая Ейбоганц Валинка, внучка отвоевавшего в царской армии Оника, который, демобилизовавшись, через слово вставлял в свою речь непонятное маранцам «ей-богу», за что и был прозван ими Ейбогом, а все его потомки стали Ейбоганц. Они хлопотали на кухне – нарезали крупными кусками кисловатый деревенский хлеб, раскладывали по большим плоским тарелкам ломти домашней ветчины и холодную отварную говядину, пучки мытой зелени и редиски. Выносить еду во двор станут перед самым возвращением людей, чтобы не заветрилась и мухи не засидели.
– Тер Азария чуть все слова не забыл, когда ее увидел, – хмыкнула востроносая, споласкивая в воде сливочно-жирные головки брынзы.
– Может, надо было сразу предупредить, что на ней туфли моего мужа? – задумчиво протянула Валинка.
– Может, и надо было. Только сначала не догадались, а потом уже как-то неудобно было.
Так как о таинственной истории с туфлями тер Азария ничего не знал, то сейчас, бросив всякие попытки придать лицу хоть какое-то бесстрастное выражение, с содроганием наблюдал, как трое стариков, навалившись всем телом, силятся плотно заколотить обшитую нелепым малиновым рюшем крышку домовины. Крышка сопротивлялась, елозила по гробу, но на место не вставала – то туфли мешали, то огромный живот покойницы. Старухи тихо ойкали и закатывали в ужасе глаза, но советовать не лезли – да и что тут посоветуешь, когда сама не знаешь, как быть.
В неловкой возне прошла, казалось, целая вечность. Наконец, кое-как приколотив крышку, мужчины опустили гроб в яму, спешно закидали его землей и расступились.
Тер Азария очнулся, пробормотал погребальную молитву, старики слушали его, опустив глаза. Один из них, закашлявшись, отошел в сторонку, чтобы не мешать священнику, а потом вовсе вышел в ворота, потому что кашель никак не унимался. Закончив с молитвой, тер Азария зачем-то осенил похоронную процессию крестным знамением и направился к воротам.
Обратно его повезли в той же телеге, в которой доставили на кладбище гроб.
Тер Азария ехал, вцепившись рукой в заусенчатый борт. Несмотря на небольшую скорость, трясло телегу изрядно. Конечно, можно было попросить Мукуча остановиться и пойти пешком, но этим он бы нанес ему смертельную обиду, поэтому тер Азария терпел, сцепив зубы, глядел строго вперед, только повороты до дома усопшей считал. Лишь однажды обернулся, высматривая Мамикона. Отыскав знакомый картуз, немного успокоился. Два часа пополудни, времени осталось не так уж много. Впереди поминки, а потом обратно в долину. Десять километров вниз по склону Маниш-кара, конечно, совсем не то же самое, что вверх. Но путь предстоит долгий, к закату только и управятся.
Солнце вставало долго, нехотя, словно в кошки-мышки играло: один бок выкатит, потом другой, облаком прикроется, обратно выглянет. Наконец, вдоволь наигравшись, оно резко оттолкнулось от дальнего конца горизонта, поднялось во весь рост и заполонило-затопило небо огненными лучами.
К наступлению утра Валинка успела переделать почти все дела: выпустила из курятника птицу – та быстро разбрелась по двору, квохча и кулдыкая, заглядывая под каждую травинку в поисках зазевавшегося дождевого червя или какого другого опрометчивого жучка, подоила и выпроводила в стадо животных, прополола на скорую руку огород. Натаскала из дождевой бочки воды, полила грядки, особенно тщательно – кресс-салат и кинзу, они мучительней остальной травы переносят жаркую погоду.
Управившись с делами во дворе, ушла в дом – готовить. Перед тем как закрыть за собой дверь, замерла на пороге, окинула довольным взглядом аккуратно прибранный двор. Дрова в поленнице лежали одно к одному, полоскалось на утреннем ветру развешенное по порядку, тщательно выстиранное и в меру подсиненное белье, а начищенные песком медные казаны, что переводили дух после нещадного мытья, высыхали под деревянным забором и сияли так, что чуть ли не солнце затмевали.
Кухня сверкала чистотой – на старательно выскобленном полу при большом желании не найти и соринки, посуда в шкафчиках сложена в ровные невысокие стопки, чашки повернуты ручками направо, чтобы можно было взять одну, не задевая и не нарушая стройного порядка остальных.
Валинка затопила дровяную печку, поставила вариться общипанную и выпотрошенную с вечера курицу и собралась в погреб за мукой – пора было браться за тесто для сали [24]. Письмо, которое доставил Мамикон, принесло радостную весть – наконец-то приезжает Тигран, и не один, а со своей семьей – женой, приемной дочерью и полугодовалым сыном Киракосом, которого на северный манер звали странным именем Кирилл.
– Кирилл, – так и этак проговаривала Валинка, прислушиваясь к непривычному звучанию имени правнука, – Кирилл.
Конверт лежал на веранде – Мамикон, не обнаружив дома хозяйки, оставил его на полу, только камнем придавил, чтобы ветром не унесло.
– Хотел принести на похороны, но потом подумал – мало ли, вдруг разминусь с вами. Вот и оставил у порога, – развел он виновато руками, встретившись с Валинкой в доме Бехлванц Мариам.
– Не знаешь, что там было написано? – нетерпеливо перебила она его.
– Откуда мне знать? – оскорбился Мамикон. – Я чужих писем не читаю.
Улучив минуту, Валинка заторопилась, насколько ей это позволял почтенный возраст, домой, чтобы забрать письмо. В конверте, кроме исписанного мелким почерком тетрадного листка, обнаружились три фотографии. Она долго, с замиранием сердца рассматривала пухлого розовощекого правнука. Вот он спит в кроватке, повернув набок голову и выставив из-под одеяла кулачки, – Валинка расстроенно поцокала языком, почему его не запеленали, до восьмого месяца нужно туго пеленать младенцев, чтобы они спокойнее спали. Вот он криво улыбается беззубым ртом – не зря назвали Киракосом, точно так, криво и беззубо, улыбался его столетний прапрапрадед Киракос. На третьей фотографии была вся семья – заметно поседевший и располневший Тигран приобнимал за плечи семилетнюю приемную дочь, а рядом стояла смеющаяся жена и прижимала к груди насупленного младенца. «Ишь, – подумала с гордостью Валинка, любуясь недовольным личиком правнука, – такой клоп, а характер уже показывает!»
Анатолии на поминках не оказалось – она еще не окрепла после болезни, потому осталась дома. Валинка сунулась было к телеграфистке Сатеник, но та без очков для чтения не смогла и строчки разобрать. Пришлось набраться терпения и дожидаться конца траурной церемонии. Будь на то ее воля, она бросила бы все и помчалась к Анатолии, но неудобно было оставлять одну Мариам, выручившую ее в щепетильном вопросе передачи обуви на тот свет. Она терпеливо дождалась, когда люди разойдутся по домам, а потом еще помогла убрать со стола и перемыть посуду. Так что к Анатолии выбралась почти к закату, еще немного – и на Маниш-кар надвинулась бы темноликая южная ночь.
Застала она ее во дворе – сложив на груди руки, та наблюдала, как, закатывая глаза и повизгивая от неудержимого счастья, обгладывает большую мозговую кость Патро.
– Кому-то для счастья и суповой кости достаточно, – обратилась она вместо приветствия к гостье.
– А кому-то достаточно письма от внука, – радостно помахала конвертом Валинка.
Анатолия вытащила фотографии, но отложила их в сторону – посмотрит после, первым делом нужно узнать, что в письме. Она быстро пробежалась глазами по строчкам – всегда так поступала на случай непредвиденных новостей, чтобы успеть подобрать правильные слова и предупредить адресата. Валинка ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
– Тигран приезжает! – всплеснула руками Анатолия. – Вместе со своей семьей!
У Валинки перехватило дыхание.
– К-когда приезжает? – еле смогла выговорить она.
– Третьего июня.
– А сегодня какое число?
Анатолия возвела глаза к небу, пытаясь вспомнить если не дату, так хотя бы день недели, но потом махнула рукой и заспешила в дом. Валинка шла следом, теребя в руках пустой конверт.
– Васо, ай Васо, – позвала Анатолия, распахнув входную дверь.
– Хм, Нато-джан! – откликнулся Василий откуда-то из глубин дома.
Анатолия, застеснявшись ласкового обращения мужа, смущенно покосилась на Валинку. Но та, захваченная радостной вестью о приезде внука, ничего не замечала или же сделала вид, что не замечает.
– Васо, – спросила Анатолия. – Сегодня какое число?
– Первое!
– Первое! – Валинка застыла, словно громом пораженная, потом очнулась, хлопнула себя по коленям и заторопилась вниз по ступенькам. – Это что получается? Это получается, что они послезавтра приезжают?!
– Письмо! – крикнула ей вдогонку Анатолия.
– Письмо! – развернулась на ходу Валинка.
К тому времени, когда на пороге появился Василий, ее и след простыл.
– Что случилось? – спросил он у Анатолии.
– Послезавтра приезжает Меликанц Тигран. С семьей.
– А!.. – Василий сначала обрадовался, потом, вспомнив о своих сыновьях, сник. Большие, серебристо-серые его глаза мгновенно померкли, уголки губ дрогнули и поползли вниз.
Анатолия обняла его, прижалась к груди. «Чш-ш-ш-ш, ш-ш-ш». Он протяжно вздохнул, погладил ее по голове. «Все хорошо, Нато-джан. Все хорошо».
Возле садовой ограды, нелепо путаясь от спешки в лапах и грозно рыча на невидимых врагов, закапывал недоглоданную сахарную кость счастливый Патро.
За мукой пришлось идти в погреб. Стены каменного, даже в самый жаркий летний полдень хранящего прохладу помещения были увешаны пучками сушеных трав и початками красной кукурузы. На деревянных полках горлышком вниз стояли пустые банки – прошлогодние припасы за зиму иссякли, а для новых заготовок время еще не пришло. На самой верхней полке стояла картонная коробочка, наполненная доверху белыми шуршащими пакетиками. Валинка встала на цыпочки, дотянулась до нее, вытащила один пакетик, подошла к окошку, подслеповато разглядела срок годности. Обрадовалась, забрала коробку и заторопилась во двор.
Три года назад Тигран открыл в своем северном городе хлебопекарню. А спустя некоторое время, как раз в канун Рождества, от него пришла тяжеленная посылка – Мамикон, чертыхаясь, волок ее на макушку Маниш-кара целых полдня. Дошел, продрогший до костей, с синим от холода лицом и замерзшими в лед усами. Валинка налила ему горячего фасолевого супа и, чтобы сильно не бухтел, выставила бутыль тутовки. Тот заел суп маринованной купеной и полукругом домашнего хлеба, выпил две стопки самогонки, выпросил платок из козьей шерсти, обмотался им по самые глаза и засобирался в обратный путь. Но перед уходом помог Вано открыть посылку. В коробке с синими несмываемыми нашлепками северной почтовой службы лежали несколько банок тушенки, рыбные консервы, колбаса в вакуумной обертке, три пачки крупнолистового черного чая и большая упаковка (50 шт.) сухих дрожжей.
– Что это такое? – повертела в руках пакетик Валинка.
– Говно, вот что это такое, – хмыкнул Мамикон.
– В смысле – говно?
– Дрожжи, моя невестка их вместо закваски в тесто добавляет. Оно от них быстро поднимается, но хлеб получается безвкусный. Ешь словно вату.
И, расстроенно поцокав языком, он зарылся носом в пуховый платок, махнул на прощание рукой и бесстрашно шагнул в пургу.
Валинка убрала со стола, перемыла посуду. Посидела немного, подумала. Не откладывая в долгий ящик, замесила на дрожжах немного теста – на пробу, испекла несколько лепешек на дровяной печи. Отрезала горбушку, пожевала задумчиво с сыром, потом с медом, потом с маслом. Вано отковырял кусочек, попробовал, скривился.
– Я есть такое не буду!
Валинка накинула на плечи тяжелый вязаный жакет, завернула в салфетку пол-лепешки, сходила к соседке.
– Ерунда, – вынесла та безжалостный вердикт, выплюнув хлеб.
– Как есть ерунда, – со вздохом согласилась Валинка.
Выкидывать присланные Тиграном дрожжи рука не поднялась. Поэтому она убрала оставшиеся пакетики в погреб и обещала себе избавиться от них, как только истечет срок годности.
И этот день, удивительным образом совпав с кануном приезда Тиграна, настал. Валинка торжественно вынесла дрожжи во двор. Серебристо-белые пакетики нарядно блестели на солнце. Она повертела их в руках, подумала немного, сходила за ножницами, аккуратно разрезала каждый пакетик, высыпала содержимое в миску. Дрожжи выкинула в выгребную яму, а пакетики сложила стопкой, перевязала суровой ниткой и убрала в самый верхний кухонный шкафчик. На что-нибудь сгодятся.
И, наконец, с чувством исполненного долга, взялась за сали. Замесила тесто на воде, соли и муке, прослоила в несколько приемов растопленным до орехового привкуса сливочным маслом, убрала в холодный погреб – до завтра. Сали нужно есть горячим, так что испечет она его после приезда дорогих сердцу гостей. Пока суть да дело, курица отварилась. Валинка процедила жирный бульон, посолила его, промыла отменную, зернышко к зернышку, пшеницу, добавила в бульон, перемешала, оставила доходить на маленьком огне. Села отделять куриную мякоть от костей.
На верхней полке посудного шкафа стояла фотография Вано. Валинка собственноручно смастерила ей рамку из крышки той самой обувной коробки. Ему на этой фотографии было сорок лет и один год, ровно столько же, сколько сейчас их внуку Тиграну.
– Вано-джан, – подняла глаза на улыбающегося мужа Валинка. – Лицом в грязь не ударю и имени твоего не опозорю. Встречу как положено – вкусно накормлю, чисто постелю, буду ласкова и терпелива. Так что ты не волнуйся. Наз-стас-йа будет довольна.
Звезды еще не успели раствориться в небе, а ранние пчелы, деловито жужжа, уже летели навстречу просыпающимся растениям, и щебетали песнь новому дню влюбленные пичужки. Мир был прекрасен и безмятежен, мир радовался и пел, словно умытое и накормленное после долгого сна дитя. Воздух звенел тонко и звонко, воздух лился и струился капелью. Воздух витал, наполнял, реял, плескался, дышал и… пах. Пах так, что деревня в полном составе, не считая уехавшего в долину Немецанц Мукуча и старого Анеса, которого угораздило именно в тот день слечь с приступом подагры, стекалась к дому Ейбоганц Валинки. Пришла даже Анатолия – под руку с Василием, это был ее первый выход в люди в сопровождении мужа, потому она старалась не высовываться, чтобы не привлекать к себе лишнего интереса, впрочем, зря – всеобщее внимание все равно было приковано не к ней, а к испуганной Валинке, которая, обмотав лицо платком, бестолково топталась на краю выплеснувшегося за ночь и затопившего часть двора содержимого выгребной ямы.
Всегда чистенький, аккуратно подметенный двор представлял собой такое жалкое зрелище, что каждый вновь прибывший, заглянув в калитку, отшатывался и, чертыхаясь или же возводя взор к небу, словно взывая к его состраданию, отходил в сторону.
– Как такое могло случиться? – то и дело спрашивали люди.
– Хотелось бы и нам знать! – отзывались те, кто пришел раньше.
– Это дрожжи, – выдохнула Валинка. Она боком протиснулась в калитку, стянула косынку, провела рукой по волосам, приглаживая выбившиеся из пучка пряди, потом зарылась лицом в ладони и разрыдалась.
– Какие дрожжи? – заволновались люди.
– Которые мне Тигран три года назад прислал. Негодные были, вот я и выкинула. А они, видно, не выдохлись. Лето на дворе, за ночь от жары перебродили, ну и… – заикаясь сквозь душные слезы, принялась рассказывать Валинка.
Кругом воцарилась оглушительная тишина. Маранцы недоверчиво переглянулись и снова уставились на нее, видно ожидая какого-нибудь продолжения или хотя бы исчерпывающего объяснения случившемуся. Но Валинка только всхлипнула и развела руками, давая понять, что все, объяснять больше нечего.
– Что она сказала?! – проскрипел Петинанц Сурен, тугоухий и замшелый девяностолетний старик. – Кто у нее там за ночь столько говна навалил?
Ованес прыснул. Следом расхохотались остальные мужчины. Сурен переводил недоумевающий взгляд с одного односельчанина на другого, потом махнул рукой и тоже рассмеялся.
– Помогите убрать. Внук сегодня приезжает. Ладно бы один, так с семьей! – взмолилась Валинка.
– Ага, то есть если бы он один приезжал, то можно было бы и не убираться, да? – съехидничал Ованес.
– Ну чего ты издеваешься над ней? – напустилась на него Ясаман – женщины веселья мужчин не разделяли, а, сложив на груди руки и недовольно подобрав губы, ждали, когда они отсмеются. – Если бы Тигран один приезжал, он бы сам все убрал. Его-то деревенским… добром не удивишь. Другое дело его северная жена!
– Ну да. На севере небось цветами какают! Не то что мы!
Ясаман цокнула языком и сердито отошла в сторону. Старики еще какое-то время веселились, подтрунивая над Валинкой, необдуманно выкинувшей дрожжи в выгребную яму, а потом, угомонившись, принялись совещаться, как справиться с бедствием, выплеснувшимся во двор.
После недолгих препирательств решено было выкопать яму, убрать туда отходы и утрамбовать землей, а отверстие в сортире прикрыть досками и залить намертво цементным раствором.
– Иначе оно будет бродить и пахнуть аж до самой зимы, – заключил Ованес.
– А куда нам до ветру ходить? – подала голос Валинка.
Ованес хотел отшутиться, но, напоровшись на суровый взгляд жены, передумал.
– К соседке пока будете ходить. Тигран приедет – поставим новый сортир. А пока так. У кого есть цемент?
Цемент нашелся у телеграфистки Сатеник. Заскорузлый, но годный.
На очистительные работы ушла большая половина дня. Лишь к вечеру, умаявшиеся и обессиленные, старики разбрелись по домам. Валинка предлагала накрыть для них стол, но они вежливо отказались. И помыться надо, и переодеться, да и после возни в… в общем, не до еды, соседка, извини.
– Хотела по-человечески внука встретить, а тут такое, – окидывая взглядом развороченный двор, утирала слезы Валинка.
– Так это, наоборот, к добру, – возразил ей уходящий последним Василий. – Каждое испытание отводит одну беду. Считай, откупилась от чего-то нехорошего.
Валинка покивала его словам, но не утешилась. Выпроводив всех, затопила печь и, пока вода грелась, постаралась по возможности привести в порядок двор – подмела, отряхнула и сложила бумажный мешок из-под цемента – потом вернет Сатеник, может, на что-нибудь сгодится, – перетащила в хозяйственное помещение ведро с водой, в которой отмокали выпачканные в цементном растворе лопаты. Неприятный запах, поднявший с раннего утра на ноги всю деревню, понемногу развеялся, остался лишь сыровато-мглистый дух застывающего цемента, но Валинку он не беспокоил. Справившись с уборкой, она быстро помылась, нещадно натирая себя кусачей мочалкой. Одежду, в которой проходила этот день, связала в узел и спрятала у себя в комнате – потом перестирает.
Причесалась, заплела влажные волосы в две косички, закрепила их шпильками на затылке. Надела чистое платье, повязала шелковый передник. Печка мирно трещала, понемногу отходя от жара. Валинка сходила в погреб – за арисой [25], поставила ее разогреваться, а сама вышла на веранду, села на скамью, которая стояла так, чтобы отгородить от людского присутствия то место, где раньше обитал павлин, сложила на коленях руки и терпеливо принялась ждать. К тому времени, когда телега Немецанц Мукуча остановилась возле ее калитки, она мирно спала, умаянная бесконечно суетным днем и долгим ожиданием.
Деревня оказалась ровно такой, какой представляла ее себе по рассказам мужа Настасья – каменная, с осыпающимися черепичными крышами, дряхлыми искривленными заборами и цепляющимися за подол неба трубами дровяных печек. На второй день после приезда она обошла ее почти за час. Кирюша спал, свернувшийся калачиком в привязке, которую в два счета смастерила из большой клетчатой косынки Валинка. Алиса крутилась рядом, то подлетала с очередным пушистым цветком желтой мальвы – мам, понюхай, как смешно пахнет, то убегала вперед и ждала, нетерпеливо подпрыгивая на одной ножке, – а вот этот дом совсем уже сломался, видишь, крыша дырявая и входная дверь нараспашку, пойдем, пойдем?
– Пойдем, – соглашалась Настасья, но в жилища не заходила – мало ли, вдруг стена или потолок рухнет. Стояла во дворе, внимательно изучая изъеденные жуком деревянные подпорки веранд, – кое-где, если присмотреться, можно было еще разглядеть незамысловатый узор – чаши, кресты и солнечный диск. Фасады домов увивала одичавшая виноградная лоза, насквозь проржавевшие замысловатые щеколды на калитках тягостно скрипели, выпуская непрошеных визитеров обратно на неудобную для ходьбы дорогу – шершавую, каменно-загрубевшую, вздыхали вслед сгибающиеся от болезней давно не плодоносящие фруктовые деревья. На веранде одного покинутого дома висели несколько рядов сохнущих табачных листьев, видно, кто-то из деревенских использовал его для своих нужд, мам, а что это такое, повернула к ней веснушчатое личико Алиса, это табак, пояснила Настасья.
– Кто бы мог подумать, что сигареты из травы делают! – озадаченно покачала головой Алиса.
Настасья осторожно рассмеялась – так, чтобы не разбудить спящего сына. Любопытство дочери хоть и забавляло ее, но в то же время мешало сосредоточиться.
– Ты не обидишься, если в следующий раз я без тебя пойду погулять? – спросила она.
– Я тебе мешаю? – надула губы Алиса.
– Нет. Но мне хочется сосредоточиться, понимаешь?
– Тебе снова надо подумать?
– Да.
– Хорошо. Можешь завтра без меня идти. Я останусь с папой.
– Спасибо тебе, доченька, – растрогалась Настасья.
– По-жалуй-ста! – И Алиса ускакала вперед, ловко перепрыгивая с одной размытой дождями дорожной ухабины на другую.
Валинка встретила их у калитки – стояла прикрыв от солнца ладонью глаза. Настасья который раз подивилась ее безыскусной красоте – ослепительно-синие на загорелом лице глаза, длинный прямой нос, упрямо поджатые тонкие губы. Порадовалась тому, что Тигран научил их с Алисой немного изъясняться на маранском, иначе как бы они общались с прасвекровью?
– Устали? – спросила Валинка, забирая у невестки сонного младенца.
– Нет! – звонко крикнула Алиса и, прошмыгнув мимо, помчалась к Тиграну, работающему в дровяном сарае, определенном Валинкой под нужник.
– Смысл браться за основательное? – махнула она рукой, когда внук предложил построить каменное сооружение. – Я тут одна живу, да и сараем давно уже не пользуюсь – видишь, все дрова сложены под навес, чтобы недалеко было таскать. Ты просто выкопай в углу яму, прикрой досками и поставь ширму. Обойдемся.
– Разберусь с нужником, возьмусь за стену в спальне, – обещал Тигран.
– Стену не трогай. В эту трещину улетела душа твоего деда. А скоро моя очередь туда улетать.
– Наверное, потому он всю жизнь воевал с ней. Видно, знал, что дело этим и кончится, – ответил Тигран. Говорить о смерти деда было невыносимо тяжело – мучила совесть. Все тянул с приездом, то одно мешало, то другое, а когда, наконец, собрался, не застал его живым. И на похороны не успел, но это уже была не его вина, о том, что деда уже нет, он узнал спустя неделю, когда телеграмма, каким-то злым роком затерявшаяся на почте, наконец дошла до него. Выбраться в Маран удалось лишь спустя месяц, хотел один, потому что ехал не с намерением погостить, а забрать к себе бабушку, но жена настояла на том, чтобы они поехали всей семьей.
– Когда еще мне удастся увидеть края, откуда ты родом?
Истинную цель приезда Тигран попросил ее пока не раскрывать.
– Она откажется. Не захочет оставлять без присмотра могилы родных. Пусть сначала привыкнет к вам. Привыкнет – трудней будет расставаться. Тогда мы ей и предложим уехать с нами.
– А если не согласится?
– Переубедим.
Первым делом они с Настасьей, поручив детей Валинке, сходили на могилу Вано. Со дня отъезда Тиграна кладбище мало изменилось, если только прибавился десяток деревянных крестов – последние несколько лет, с того дня, как умер каменщик, они заменяли традиционные надгробья. Настасья оставила мужа одного, чтобы позволить ему в уединении оплакать свою боль, а сама пошла бродить по заросшему пестрой овсяницей и змеевиком погосту. Пробираться к старым надгробьям через плотные заросли было сложно, но она не сдавалась – ей важно было подойти ближе, чтобы разглядеть подернутый лишайниковыми подпалинами каменный узор, она водила по выбитым в сердцевине каменных плит ажурным крестам ладонью, поражаясь их смиренной красоте, и старалась запомнить ненавязчивую утешительность робкого прикосновения своей руки к их теплым бокам. От надгробий веяло веками и обреченностью.
Настасья не сразу сообразила, что они стоят не в изголовье, а в ногах покойников, поворотившись лицом на запад. Чтобы проверить свою догадку, она вернулась к новым могилам и удостоверилась, что все так и есть, – у этих деревянные кресты, в отличие от каменных, стояли в изголовье. Мужа тревожить расспросами она не стала – Тигран был хмур и молчалив, возвратившись с кладбища, ушел в дальний конец сада и провел там долгое время, непрестанно куря и не сводя взгляда с кромки обрыва.
– Это двери, – пояснила ей шепотом Валинка – на тахте, обложенные со всех сторон мутаками, спали сморенные разреженным горным воздухом дети, а она сидела рядом и стерегла их сон. – Когда настанет день Страшного суда, покойник поднимется, распахнет дверь и войдет в рай. Потому каменные надгробья с крестами и ставят в ногах.
– А как же те, у которых обычные деревянные кресты?
– Другие покойники заберут их с собой.
– Надо же… – только и смогла выговорить Настасья.
Кирюша завозился, чмокнул губами, шумно вздохнул. Она потянулась к нему, но Валинка опередила – помогла младенцу повернуться на бок, погладила по спинке, расправила ворот распашонки, чтоб не натирал нежную кожу.
Поднялась, уступая невестке место:
– Ты полежи, пока дети спят, отдохни, а я пойду займусь обедом.
– Я помогу.
– Завтра поможешь. Сегодня ты пока гость. На третий день уже гостем не будешь. Тогда и поможешь.
– А кем я тогда завтра буду? – улыбнулась Настасья.
Валинка затянула на затылке концы косынки, отряхнула передник.
– Хозяйкой будешь, Наз-стас-йя-джан.
– Зовите меня Стасей.
– Как?
– Стася.
– Ладно, будешь Стася. Ты отдохни, дочка, потому что дел потом будет много. Завтра спозаранку пойдем собирать авелук [26]. Заодно с деревенскими старухами познакомишься. А Тигран со стариками встретится, им будет о чем поговорить. В воскресенье накроем стол, позовем всех в гости. Чтобы в деревне, наконец, тебя узнали.
Настасью подмывало спросить, для чего такие церемонии, но она сдержалась.
– Хорошо.
Дождавшись, когда Валинка выйдет из комнаты, она разулась, осторожно легла в ногах детей, подложила под голову тугую мутаку. Грудь покалывало и тянуло, словно перед кормлением, и это очень беспокоило Настасью – молоко у нее перегорело еще месяц назад, за одну ночь, когда она переболела сильным гриппом. С какой стати после долгого перерыва грудь ныла так, словно наполнялась молоком, Настасья не знала. Она твердо пообещала себе сразу после возвращения показаться специалисту. Успокоившись, закрыла глаза. Вспомнила последнюю неделю – долгие сборы, как накануне отъезда внезапно простыла и засопливилась Алиса, как капризничал всю дорогу мучившийся деснами Кирюша, как поднялось давление у мужа, а таблеток под рукой не оказалось, она успела сто раз проклясть тот день и час, когда напросилась с детьми в поездку, но ничего уже нельзя было изменить. Промаявшись всю долгую дорогу, радостного от встречи с Мараном Настасья не ждала, потому, когда в долине они встретились с Немецанц Мукучем, который должен был доставить их на своей телеге на макушку Маниш-кара, она еле сдерживала слезы. Немецанц Мукуч, исполинского роста седовласый и кареглазый старик, обнялся с Тиграном, а потом протянул ей руку – здравствуй, дочка; почему вас зовут Немецанц, спросила Настасья, пожимая его сухую ладонь, потому что дед мой вернулся с мировой войны с женой-немкой, ну и стали нас в память о бабушке звать Немецанц, ответил Мукуч и состроил смешную козу Кирюше, тот заулыбался, потянулся к седобородому незнакомцу, вылитый Киракос, хохотнул старик и вопросительно глянул на Настасью, выпрашивая позволения взять младенца. Настасья тотчас отдала ему сына и улыбнулась – знаете, а ведь мой прадед тоже воевал на той войне, и тоже вернулся с женой-немкой; вот видишь, как хорошо, ответил старик, трогательно тетешкаясь с Кирюшей, мир маленький, а мы большие, хотя по наивности и глупости всю жизнь считаем наоборот.
– Стася-джан, ты, главное, корень не обрывай, не то растение обидится и в следующем году не вырастет, – объясняла Ясаман, показывая, как нужно правильно обрезать ножом стебель конского щавеля – так, чтобы оставался торчащий из земли крохотный вершок.
Настасья кивала, напряженно прислушиваясь к трудной, местами стрекочущей, шершавой речи.
– Вы только… ммм… тихо говорите, чтобы я понимала, – попросила она.
– А я разве ору? – развела руками Ясаман.
Валинка рассмеялась.
– Она хочет сказать – медленнее говори. Строчишь как пулемет, вот она твою скороговорку и не понимает.
– Буду медленно, – обещала Ясаман.
Настасья обернулась к огромному раскидистому дубу, под сенью которого, на сложенном вдвое домотканом пледе, лежал Кирюша. Сидящая рядом Анатолия сделала успокаивающий жест рукой – все в порядке, не волнуйся. Из-за слабого здоровья толком насобирать конского щавеля ей не удалось – через полчаса закружилась голова, и к горлу подступила тошнота. Потому ее назначили ответственной за ребенка, а остальные женщины, согнувшись в три погибели, медленно продвигаясь вверх по пологому склону, обрезали ножами и складывали в мешки волнистые по краю листья авелука, стараясь сохранить всю длину стебеля.
– Стебли тоже съедобные? – полюбопытствовала Настасья.
– Нет, мы их потом выкинем, – ответила Валинка.
Настасья решила, что прасвекровь иронизирует, но та даже не улыбалась.
– Сейчас соберем авелук, и ты поймешь, зачем нам стебли.
Алиса обрывала первую, еще не успевшую созреть землянику и ела, гримасничая от горчинки.
– Зачем ты ее портишь? Оставь, пусть созреет, – сделала ей замечание Настасья.
– Мне так вкусно!
– Созреет – будет вкуснее.
– Ладно, съем еще две штучечки и все!
Солнце давно уже поднялось, но день выдался милосердно облачным, подгоняемая ветром туманная дымка затянула небо от одного его края до другого, воздух был золотист и влажен и остро пах пряными травами, названий которых Настасья не знала. Она дышала глубоко и свободно, приноравливаясь к новому для себя ощущению размеренности бытия, которым было пронизано вокруг все – начиная от обступающего макушку Маниш-кара древнего леса, каждое дерево которого, казалось, говорило на своем языке, и заканчивая людьми.
Старухи работали не торопясь, подоткнув передники так, чтобы можно было в образовавшийся карман складывать авелук. Собрав достаточное количество, они семенили к мешкам и складывали туда влажные пучки зелени. Настасье тоже выдали передник, но подтыкать его так, чтобы край не отматывался, она не умела, потому придерживала его рукой.
– Может, отдохнешь, дочка? – предложила ей Валинка.
– Ну что вы! – смутилась она. – Вы, значит, будете работать, а я должна отдыхать?
– Так мы всю жизнь этим занимаемся. Привыкли уже.
– Мне в радость.
– Ну, раз в радость…
Настасья аккуратно обрезала стебель авелука, сложила в пучок, потянулась к следующему кустику и вдруг замерла. Саднящая тягучей болью грудь внезапно онемела и увлажнилась. Она резко выпрямилась, полезла рукой в вырез платья, нащупала один взбухший сосок, потом другой. Отогнула чашку бюстгальтера – та промокла почти насквозь.
– Я сейчас, – шепнула прасвекрови и заторопилась к вековому дубу. Кирюша, агукая и пуская пузыри, ползал по краю пледа и увлеченно рвал травинки, которые Анатолия тут же выковыривала из его пухлых кулачков.
– Я сейчас, – повторила Настасья, выудила из сумки носовой платок, нырнула за широкий ствол дерева, расстегнула платье, высвободила грудь и ахнула. Соски струились молоком. Она ринулась было кормить ребенка, но тут же одернула себя – испугалась, что внезапно вернувшееся молоко навредит малышу. Недолго думая, согнулась пополам и принялась поспешно сцеживаться, надавливая ладонями на грудь от основания в направлении сосков. Молоко лилось струями на незабудки, обильно растущие под дубом, стекало вниз по лепесткам и травинкам и исчезало в земле.
– Все в порядке? – позвала Анатолия.
– Да-да, – поспешно ответила Настасья.
Закончив со сцеживанием, она привела себя в порядок, разорвала носовой платок пополам, проложила чашечки бюстгальтера так, чтобы защитить от мокрой ткани соски. Кирюша при виде матери закапризничал, попросился на руки, Настасья подняла его, прижала к себе, расцеловала в пухлые щеки, зарылась носом в складочку на шее, вдохнула нестерпимо родной аромат нежной детской кожи.
– Сы-ы-ночка.
Анатолия глядела на нее и улыбалась. Потом тяжело вздохнула, опустила глаза:
– А мне так и не удалось родить ребенка.
Настасья положила Кирюшу на плед, тот захныкал, недовольный, сейчас-сейчас, потерпи немного, попросила она, нашарила в сумке бутылочку со смесью и протянула Анатолии – покормите?
– Конечно покормлю, – Анатолия повернула младенца на бочок, так, чтобы ему легче было пить, заправила под щечкой пеленку, – ты не думай, Стася-джан, я умею обращаться с детьми. Вон Ясаман спроси. Я в свое время с ее внуками сколько провозилась!
– А где теперь внуки Ясаман?
– На войне погибли.
– А дети?
– Кто в голод ушел, кто в годы войны.
– Может… Я, конечно, ни на чем не настаиваю, – нерешительно начала Настасья, – но я подумала… Вдруг у вас нет детей потому, что Бог хотел уберечь вас от неподъемного горя?
Анатолия подняла на нее свои необычайно темные – аж зрачок не разглядеть – глаза.
– Может быть, дочка.
Вечером Настасья пошла прогуляться по Марану. Впереди, мелькая испачканными в дорожной пыли пятками и радостно щебеча, летела Алиса, Кирюша спал, свернувшись калачиком в привязке, – посоветовавшись с Валинкой, Настасья все-таки решилась покормить его, он взял грудь неохотно, видно, привык к сладкой искусственной смеси, но потом вовлекся, да так и уснул, а при попытке переложить его на тахту хныкал и цеплялся ноющими деснами за сосок. Настасья, прижимая его к себе, брела по деревне, от одного покинутого дома к другому, останавливалась возле каждой калитки, вглядывалась в подслеповатые наличники окон, осыпающиеся стены, в щелях которых давно уже свили гнезда птицы, забитые ветряным сором ржавые водостоки, иссохшие заборы – их колья торчали из земли, словно сгнившие зубы доисторического дракона. Иногда, наглядевшись на очередное строение, она водила пальцами по воздуху, словно хотела ухватить ускользающую суть того оглушительного одиночества, которым разило от каждого дома – будь тот обитаем или нет. Как же такое могло случиться, спрашивала Настасья и не находила объяснения. Деревня молчала, пестуя в своих каменных объятиях бесконечную печаль.
Руки пахли горчащим соком – она вспомнила, как неумело плела сегодня авелуковые косички, попеременно добавляя в каждую новую прядь по листику и оставляя торчать наружу стебли – плетенка походила на колос пшеницы, только длинный, в полтора-два метра. Потом торчащие усики-стебли аккуратно обрезали ножницами – теперь ты понимаешь, зачем они нам были нужны, чтоб легче заплетать в косички листья, объясняла прасвекровь.
– А дальше что нужно с ними делать?
– Хвостики оставим скотине, а косички развесим на бельевой веревке и дадим хорошо высохнуть. Потом сложим в холщовые мешочки и оставим на зиму.
– Готовить как?
– Просто. Провариваешь в кипятке, сливаешь воду, тушишь с жареным луком, поливаешь схтор-мацуном, ешь с хлебом и брынзой. Если праздник – посыпаешь зернышками граната и тертым грецким орехом. Так нарядней.
– Вкусно?
– Тебе не понравится, – рассмеялась Валинка.
– Почему?
– С непривычки любая еда кажется невкусной.
– Я привыкну, – зачем-то обещала ей Настасья.
Валинка обвязала кончик авелуковой плетенки суровой нитью, обмотала вкруг, отложила в сторону, взялась за следующую.
– С прошлой зимы осталось немного. Приготовлю. Вдруг тебе и впрямь понравится.
Когда Настасья уходила, на бельевой веревке, покачиваясь в такт дыханию ветра, сушились восемнадцать толстых авелуковых кос. Тигран проводил ее до конца улицы, а потом, уступив заверениям, что в сопровождении нет никакой нужды, возвратился в дровяной сарай – к работе.
И Настасья осталась лицом к лицу с Мараном.
Вернулась она спустя два часа, сосредоточенная и задумчивая.
– Знаешь, о чем я сожалею? – спросила она, когда, выкупав и уложив детей спать, они с мужем пили на веранде заваренный Валинкой чай с чабрецом. – О том, что под рукой нет карандаша и бумаги.
– Можно попросить Немецанц Мукуча, он привезет из долины.
– Попроси, пожалуйста. Я не уверена, что получится, много лет не вспоминала о рисовании. Но сейчас почему-то захотелось.
Тигран обнял ее за плечи, поцеловал в висок.
– Хорошо.
К концу второй недели на подоконнике высилась изрядная стопка карандашных набросков. Валинка перебирала шершавые, исчерканные темным грифелем листы бумаги, разглядывала долго и вдумчиво, вздыхала, цокала языком. Поговорить с невесткой толком не получалось – забота о детях отнимала много времени и сил, да и маранским Настасья владела слабенько, часто сама раздражалась от того, что не может правильно сформулировать и донести до прасвекрови свою мысль. Тигран пропадал целыми днями, ходил по домам стариков, ремонтировал все, что мог починить: укреплял заборы, срубал иссохшие деревья, колол дрова, латал на скорую руку крыши, прочищал трубы дровяных печек, выносил на околицу и сжигал ненужный хлам, выбивал на солнце дряхлые выцветшие ковры. Помогал, как мог. Алиса часто увязывалась за ним, вертелась рядом, охотно общалась со стариками, рассказывала какие-то свои истории, те расцветали от ее щебета, становились разговорчивей, улыбались. Мастерили ей кривобокие игрушки, дарили безделушки и учили делать цветочных куколок – вывернул бутон мака наизнанку, аккуратно вырвал сердцевину, насадил на стебель, расправил кокон лепестков – получается черноволосая цыганка в алых маковых юбках. Алиса следила, затаив дыхание, личико веснушчатое, солнечное, глаза зеленые, кошачьи, волос соломенный, легкий, словно одуванчиковый пух. Бегала с каждой цветочной куколкой к Тиграну – пап, видишь, какая получилась красота? На расспросы Валинки внук вскользь и неохотно упомянул о тяжелом разводе и нежелании настоящего отца общаться с дочерью и принимать хоть какое-то участие в ее воспитании. Валинка покачала головой, повздыхала, а на следующий день, обойдя соседок и выпросив недостающие ингредиенты, испекла большой коричный пирог, чрезвычайно трудоемкий в приготовлении – пять песочных коржей, пропитанных кремом из уваренных в меду жареных орехов – грецкого, миндаля и фундука, такую выпечку раньше подавали на торжество по случаю крестин, а Валинка испекла ее для маленькой девочки, которая по закону жизни не имела к ней никакого отношения, но по закону сердца была ближе и родней любимого внука. Алиса ела пирог, светясь от счастья, нахваливала и просила добавки.
– Ты потом сделаешь мне точно такой же торт? – пристала она с расспросами к матери.
Пришлось Настасье записывать под диктовку подробный рецепт и клятвенно обещать дочери испечь коричный пирог к Рождеству.
– Справишься? – засварливилась та. Женщины, переглянувшись, фыркнули – общение со стариками не прошло даром, Алиса переняла их ворчливый тон и манеры – стояла, криво подбоченившись, и, вытянув шею, глядела исподлобья.
– Ишь! – Настасья дернула дочь за косичку. Та вывернулась, цапнула со стола горсть алычи и убежала к отцу.
Валинка наблюдала за невесткой и ее дочерью с улыбкой. Они были удивительно похожи – одинаково легкие, изящные, длинноногие.
– Наш народ другой, – задумчиво протянула она, – мы крупные, основательные, горбоносые, неповоротливые. А вы порхаете, словно бабочки.
– Вы очень красивые, – отозвалась Настасья. – И… словно каменные. В Маране, по-моему, все каменное. Дома. Деревья. Люди. И… – Она пощелкала пальцами, вспоминая слово. – Высечены, да. Высечены из камня.
Дождавшись, когда невестка, покормив и уложив спать Киракоса, уходила рисовать деревню, Валинка принималась рассматривать ее наброски – кладбище, косой луч света в узком окне часовни, дождевые бочки, колесо телеги, привязанный к одинокому деревцу ослик, глиняные карасы, кустик просвирняка. В отдельной стопке лежали несколько неоконченных портретов Анатолии – та с Ясаман часто заглядывали к ним в гости, Настасья усаживала ее у окна и рисовала, пока Ясаман, давая отдохнуть Валинке, нянчилась с младенцем. Анатолия распускала косу – волос у нее, несмотря на немалый возраст, сохранил густоту и удивительный медовый отлив, Настасья ахала от восторга – надо же, какое редкое и удивительное сочетание смуглой кожи и пшеничных, с рыжинкой, волос, красота, красота! Анатолия же водила плечом – ничего особенного, Стася-джан, взяла одно у отца, другое – у матери, вот и получилась такая внешность.
Ясаман шепотом жаловалась Валинке на подругу, здоровье которой, несмотря на лечение травами, не улучшалось.
– Не могу заставить ее уехать в долину – показаться врачам. Никого не слушается – ни меня, ни Василия, ни Ованеса. Ослабла совсем, то голова закружится, то ноги не ходят. На той неделе в обморок упала, еле в чувство привели.
– Хочешь, я поговорю с ней?
– А толку? Все равно сделает по-своему. Еще и обидится, что тебе на нее нажаловалась!
– Ну что поделаешь. Не маленькая, чтобы заставлять.
– Ничего не поделаешь, да.
Несмотря на болезненный вид, на портретах Настасьи Анатолия получилась настоящей красавицей – молодая, трогательно-светящаяся. Иногда Валинке казалось, что невестка намеренно ее приукрашивает, а иногда – что никакой приукраски нет, и что именно такой она Анатолию и видит. Да и вся деревня на ее рисунках выходила такой, какой давно не была. Словно Настасья намеренно обходила следы старения и унылого разрушения, оставляя Марану тишину и счастливую умиротворенность. Казалось, она относится к этому чужому для себя краю с таким состраданием и пониманием, словно ощущает свою личную ответственность за ту горькую участь, которая выпала на его долю. Ей удивительным образом удавалось подметить или интуитивно вычислить то, чего давно уже не замечали старики. Валинка повертела в руках подробный рисунок кормушки, что стояла во дворе Немецанц Мукуча. Казалось бы – обыкновенная кормушка, низкорослая, кособокая, испачканная куриным пометом. Но надо же было такому случиться, чтобы именно ее облюбовали деревенские чижи. Дождавшись вечера, они прилетали целой стаей и устраивали в ней шумную возню. Домашняя птица наблюдала это копошение издалека, и лишь старый индюк, сварливая бестолковая сволочь, которому у Мукуча все рука не поднималась свернуть шею, ходил кругами и злобно клокотал, тряся багровым наростом на клюве. Впрочем, чижей возмущение индюка не волновало. Поскандалив какое-то время и подъев все подчистую, они разом взмывали ввысь и улетали в сторону леса. На расспросы Настасьи, почему птицы прилетают стаей именно в его двор, старик Мукуч разводил руками – откуда мне знать, дочка, наверное, так было задумано, потому что так было всегда. Маранцы давно уже свыклись со странным поведением чижей, а Настасья, гостившая в деревне всего две недели, не только заметила это, но еще и не поленилась нарисовать облепленную птицей кособокую кормушку. На вопрос Валинки, зачем она это делает, ответила с обезоруживающей искренностью – сама не знаю.
Или же история с оградой на краю обрыва, где покоился павлин. Вано каждый вечер наблюдал эту ограду сквозь закатные лучи, а Валинка ухаживала за горными лилиями, посаженными Тиграном на могильном холмике, и никто из них не подозревал, что по углам, там, где проходит сваренный шов, кованый узор складывается в буквы «К» и «В».
Разглядела их Настасья, перерисовала, показала мужу. Тигран не поверил своим глазам, сходил к ограде, удостоверился, что жена права.
– Но как тебе удалось различить эти буквы? Ты не знаешь нашей письменности!
– Я видела их на крест-камнях и запомнила!
Валинка с удивлением рассматривала очерченный невесткой узор ограды. Они с Вано едва умели складывать буквы в слова, но знали ведь, как выглядят и «», и «Ч». Не увидели, не рассмотрели.
Сразу на нескольких листах Настасья подробно изобразила обрушенную веранду отцовского дома Якуличанц Магтахинэ, с матерью которой в свое время, пока та совсем не сошла с ума, Валинка дружила. Настасья поймала тот ракурс, где обваленные и давно уже проросшие мхом прогнившие балки складывались в старческий профиль. Приглядеться – лицо отца Магтахинэ – нос с характерной горбинкой, насупленные брови, тонкие губы. Валинка специально сходила, посмотрела. Так и есть, лежит Якуличанц Петрос, ровно такой, как в день своих похорон. Ушел, но остался в развалинах своего дома.
Налюбовавшись рисунками невестки, она складывала их в стопку, убирала на подоконник. Поднимала полог люльки, прислушивалась к дыханию спящего Киракоса. Вот он, последний мальчик Марана. Других нет и уже не будет. Молодые уехали, а старики уйдут, не оставив за собой даже воспоминаний.
– Ну и ладно, ну и пусть, – легко соглашалась с горькой реальностью Валинка. – Наверное, так было задумано, потому так и будет.
О забытой на чердаке картине она вспомнила совершенно случайно. Объясняла невестке, как нужно правильно развешивать простиранное белье – по типу, по цвету.
– Надо же сколько правил, – смеялась Настасья, расправляя влажный край простыни.
– Так ты думала! По тому, как женщина развешивала белье, люди судили, какая она хозяйка. Не поверишь, об этих хитростях знали даже мужчины. Даже моя свекровь знала, царствие ей небесное, даром что была княжеских кровей, заварить чая не умела, а как нужно правильно развешивать белье – знала!
– Ваша свекровь была княжной? – удивилась Настасья. – Прабабушка Тиграна?
– Он тебе не рассказывал? Видно, не придал значения. Потому их род и называют Меликанц, что… – тут Валинка осеклась, заморгала, потом хлопнула себя по лбу, – как я могла запамятовать! Пошли, Стася-джан, покажу тебе чего. Ты рисуешь, тебе это будет интересно.
И, бросив развешивать белье, она заторопилась в дом, на ходу вытирая мокрые руки подолом передника и ругая себя за забывчивость.
Лестница на чердак располагалась в большой угловой комнате на втором этаже, определенной Валинкой под хранение шерстяных одеял, матрасов и тугих, плотно набитых гусиным пухом, подушек. Дверь этой комнаты с приезда гостей держалась взаперти – из опасения, что Алисе вздумается вскарабкаться по ненадежной чердачной лестнице, старые ступеньки которой отзывались на каждый шаг недовольным скрипом, облетали трухой и тяжело прогибались – дерево местами прогнило и грозилось обвалиться.
– Надо попросить, чтобы Тигран ее укрепил, – опасливо оглядывая каждую ступеньку, сказала Настасья. Она шла за прасвекровью, след в след, не дыша, держась рукой за стену – опираться о шаткие перила побоялась.
Валинка с оханьем переставляла ноги:
– Стара я стала, колени совсем больные, нужно на ночь сделать картофельное обматывание.
– Помогает?
– Немного помогает. Натираешь сырую картошку, добавляешь ложку крупной соли, обмазываешь колени, закутываешь платком и подкладываешь под ноги мутаку, – Валинка толкнула дверцу чердака, та со скрипом распахнулась, дыхнула в лицо унылым запахом лежалых вещей, – я тут давно уже не прибиралась, дочка, сил не хватает. Осторожно, не испачкайся.
Настасья заглянула в помещение и ахнула – просторный, но забитый донельзя отслужившими срок вещами чердак показался ей местом, где не просто остановилось, а запуталось-забылось время. Все пространство вокруг было заставлено покрытыми налетом пыли и паутины старыми сундуками, казанами, чанами, пустыми глиняными карасами, мебельной рухлядью – шифоньер, табуреты, сломанный стул. На переднем плане, повернувшись к ней искривленной ручкой, стоял медный кувшин – высокий, длинношеий, в бирюзовых пятнах окиси. Настасья не удержалась, украдкой погладила его по пыльному боку, попыталась поднять крышечку, но тщетно – та держалась намертво.
– Вот как надо делать. – Валинка наклонилась, надавила пальцем на невидимую кнопку – крышечка со щелчком откинулась набок, открывая узкое горлышко кувшина.
– Знаешь, кто его сделал? Дядя Василия. Хорошие были у Кудаманц Арусяк сыновья, рукастые. Отец Василия был знатным кузнецом, а дядя – медником. Одно время все женщины Марана с такими кувшинами на родник ходили. Была у них одна важная особенность – в любую погоду вода в них оставалась холодной.
Валинка повернула кувшин, продемонстрировала дырявое дно.
– Давно прохудился, а починить некому. И выкинуть рука не поднимается.
– Еще бы, такую красоту выкидывать!
– По правде говоря, я не из-за красоты его храню, – возразила Валинка. – А в память о людях, которых знала. Видишь эти карасы? Их дед Бехлванц Мариам сделал, той старухи, со свекровью которой я туфли Вано на тот свет передала. А вот этот ларь, – Валинка похлопала по тяжелой крышке, – сколотил плотник Минас. Хороший был старик, совестливый. Умер в войну, не дожил до похоронки на сына два дня. Бог его пожалел, раньше забрал.
Валинка заглянула за большой деревянный ларь, поелозила там рукой, нащупала потемневший край рамы.
– Стася-джан, помоги достать, одна не справлюсь.
Настасья вцепилась в другой угол рамы и осторожно вытянула тяжеленную и чудовищно грязную картину. Валинка достала из ларя ветошь, протянула невестке – давай ты протрешь, дочка, я боюсь попортить. Настасья принялась аккуратно счищать плотный налет грязи, но толку от этого оказалось мало – полотно было испачкано до такой степени, что различить, что на нем изображено, не представлялось возможным.
– Свекровь ее тут спрятала. – Валинка распахнула единственное окно чердака настежь, надрывисто закашлялась. С трудом отдышавшись, утерла тыльной стороной ладони выступившие слезы. – Всю жизнь кашляю от пыли.
Настасья заволновалась.
– Идите вниз, я сейчас тоже приду. Вот только отнесу в хозяйственную комнату картину, вдруг я смогу… – она попыталась придумать на маранском синоним к слову «реставрировать», но быстро сдалась, – починить ее.
Валинка кивнула.
– Как скажешь, дочка. А я тогда белье довешаю.
– Сколько лет она тут пролежала? – спросила вдогонку Настасья.
Валинка застыла в проеме чердачной двери.
– Да целый век, наверное. Мы с Вано, если честно, ни разу ее не видели. Пока свекровь была жива, никого к ней не подпускала, а к тому времени, когда она померла, мы об этой картине напрочь забыли. Диву даюсь, как это я сегодня о ней вспомнила!
Рама осыпалась мертвой трухой. Пришлось полностью отделить ее, благо далась она легко, гвозди, державшие полотно, давно уже проржавели и крошились от надавливания пальцем. Убрав прогнившие обломки обратно за ларь, Настасья отнесла холст вниз и поставила так, чтобы на него падал бьющий из окон солнечный свет. Под ярким дневным освещением на полотне проступил силуэт человека. На нижней части картины виднелось мутное белесое пятно.
Заагукал Кирюша – Настасья заторопилась вниз, к рукомойнику, умылась, наспех переоделась, заглянула к ребенку – прасвекровь как раз меняла ему промокшие ползунки. При виде матери он радостно залопотал, потянулся к ней ручками. Она покормила его – молока было так много, что Кирюша еле справлялся, приходилось отнимать сосок, чтобы дать ребенку отдышаться. Настасья поймала себя на мысли, что при других обстоятельствах и в другом месте она бы сочла возвращение молока чудом. Но в Маране она отнеслась к этому как к чему-то само собой разумеющемуся. «Наверное, так должно было быть, потому что так и было задумано», – повторила она про себя любимую присказку стариков и улыбнулась. Чем проще слова, тем значительней их смысл.
Вернулись Тигран с Алисой, мы сейчас пообедаем и снова уйдем, ворвавшись в комнату, сообщила довольная дочка, чмокнула в круглую щечку брата, потом поцеловала Настасью – мам, там одна бабушка (забыла, как ее зовут) учит меня на спицах вязать, я уже связала целых два ряда, представляешь?
Пока Алиса отвлекалась на мать, Валинка отправила Тиграна наверх – поглядеть на картину, а сама принялась накрывать к обеду стол – разлила по тарелкам окрошку на мацуне, выставила отварную курятину и молодую картошку, брынзу, малосольные, отдающие анисовым ароматом помидоры, зелень, свежие огурцы и редис. Тигран вернулся озадаченный – о существовании картины он, как и Настасья, услышал впервые.
– Как такое могло случиться, чтобы вы с дедом ни разу о ней не вспоминали? – спросил он.
– Сама в толк не возьму! – закручинилась Валинка.
– Я имею приблизительное представление, как почистить картину, – подала голос Настасья. – Попробую это сделать. Времени уйдет много, но к нашему отъезду справлюсь. Единственное, что мне нужно, – растительное масло. Найдется?
– Найдем.
После обеда Тигран с Алисой вернулись к старику Анесу, он – колоть дрова, она – учиться у его подслеповатой жены вязать шерстяной носок, Валинка взялась за тесто для луково-яичного пирога, а Настасья, выпросив у прасвекрови растительного масла и мягкую тряпочку, ушла чистить картину. Приступала она к работе с большим опасением, боялась, что ненадлежащие условия хранения и плотный слой грязи безвозвратно испортили холст, однако под налетом пыли, паутины и темных пятен, оставшихся после нашествия мух, обнаружилась изрядно потускневшая, но неплохо сохранившаяся масляная краска. За три часа кропотливой работы Настасье удалось отмыть небольшой фрагмент полотна – край сине-белого полосатого то ли герба, то ли щита и кусок стены в каменной кладке. Спустя еще неделю на полотне проступил молодой крестоносец – высокий лоб, глубокие глаза, прямой нос, короткая густая бородка. Одет он был в легкие пластичные доспехи, поверх доспехов был накинут тяжелый плащ, багряно-золотой, бархатный, горловину плаща стягивала цепь, каждое ее звено украшал оттиск, замысловатый узор которого, увы, невозможно было разглядеть.
Белесое пятно Настасья оставила под самый конец. Приступая к его очистке, думала, что, скорее всего, это плесень, безвозвратно погубившая часть холста. Но по мере обработки столетняя заскорузлая грязь, уступая осторожным прикосновениям смоченной в растительном масле тряпочки, понемногу отступала, открывая изображение того, при виде чего заглянувшая в хозяйственную комнату с маленьким Киракосом на руках Валинка побледнела, схватилась за сердце и застыла, не в силах пошевелиться. Настасья испугалась, что она выронит ребенка, но прасвекровь успокоила ее – все в порядке, дочка, отдала младенца, а сама, неуверенно ступая мелкими шажками, подошла к картине, ахая и скорбно качая головой, а потом расплакалась – с таким явственным облегчением, словно получила ответ на вопрос, мучивший ее всю жизнь. А в ногах крестоносца, вытянув вверх изящную голову в пышной короне, стоял большой кипенно-белый царский павлин и смотрел на нее прозрачными, цвета гранатового зерна, прекрасными глазами.
Post Scriptum. Разумеется, Валинка никуда не уехала.