Начнем с того, что Сев-Мушеганц Софья вышла замуж не по любви, а по глупой восторженности: захотелось пофорсить в красивом свадебном платье. На дворе стоял семьдесят второй год, мода на короткие сарафанчики с завышенной талией, небрежно взбитые прически с начесом и густо накрашенные ресницы, актуальная в шестидесятые, наконец добралась и до такой глухой провинции, как Берд. Молодые девушки, в пику старшему поколению, считающему единственно приемлемой длиной для женской юбки середину икры (а лучше вообще щиколотку), с вызовом оголили коленки и плечи и спускали немалые деньги на качественную, продаваемую из-под полы французскую косметику. К большому огорчению модниц, советская легкая промышленность поставляла в универмаги сильно отличающийся от желаемого, неуклюжий и пуританский товар. Выход из ситуации приходилось придумывать самим: раздобывали у перекупщиков хорошие журналы мод, ткани, фурнитуру и даже нити. К портнихе Марине, умеющей не только сшить любой наряд по картинке, но и работать с неподатливыми, зато актуальными кримпленом, дакроном или дедероном, выстраивались длиннющие очереди. Марина никому не отказывала, шила почти без отдыха и за три года накопила денег на двухкомнатную кооперативную квартиру.
Софья работала приемщицей в ателье и в свободное время не отходила от мастеров, наблюдая за тем, как они снимают мерки, отмечают куском мыла на ткани линии, обозначая черточками надсечки, тщательно подбирают приклад, строчат на швейной машинке, вертя ручку и приводя в движение неуклюжий механизм. Заметив интерес Софьи, Марина стала поручать ей кое-какую необременительную работу, которую та с радостью выполняла: сметывала, а затем стачивала срезы, заутюживала припуски, подшивала подол и края рукавов. Марина оставалась довольна: рука у Софьи была легкая, работала она аккуратно и старательно, и главное – с любовью. А любовь, как известно, половина, если не большая часть успеха любого дела.
В ателье и подглядела Софья фасон своего будущего свадебного наряда: коротенькое белоснежное платье-карандаш с открытыми плечами, полуголой спиной и расшитым серебряным бисером тяжелым подолом.
– Хочу такое, – выдохнула она, боязливо водя пальцем по страничке модного журнала.
Марина оторвалась от работы, близоруко щурясь, наклонилась над картинкой, изучая тоненькую хорошенькую модель в коктейльном платье, фыркнула: в таком если только замуж выходить!
– Замуж так замуж, – не стала спорить недавно справившая девятнадцатилетие Софья.
На недостаток кавалеров она не жаловалась: хорошенькая, статная и ладная, из уважаемой и состоятельной семьи, она давно была окружена вниманием молодых людей. С одним из них даже встречалась – недолго и бестолково, до первого поцелуя, после которого молниеносно с ним рассталась, не называя причин. Уязвленный ухажер попытался вызвать ее на откровенный разговор, надеясь на возобновление отношений, но быстро ретировался, застав на условленном месте не объект своих воздыханий, а двух ее старших братьев.
– Он тебя как-то обидел? – спросили они в один голос, когда Софья попросила разобраться с назойливым ухажером.
– Если бы обидел, я бы не разобраться с ним попросила, а убить, – пожала плечами она. Про поцелуй, неслыханную по местным меркам дерзость, случившуюся на третьем по счету свидании, она благоразумно умолчала, иначе братья накрутили бы хвост не только горе-ухажеру, но и ей.
Причина расставания была до смешного проста: целоваться девушке категорически не понравилось. Кавалер, отпустивший модные по тем временам усы, неудачно их подровнял перед свиданием. Слюнявый, пахнущий табаком, исколовший губы поцелуй ничего, кроме желания немедленно почистить зубы, у впечатлительной девушки не вызвал. «Пропади оно пропадом», – махнула она рукой и решила повременить с личной жизнью.
Залюбленная и балованная с раннего детства, Софья исхитрилась вырасти эгоистичным, но довольно инфантильным и беспомощным существом. Постоять за себя она не умела, да и не особо желала, как и не собиралась нести ответственность за свои поступки. Потому при любом случае она обращалась к старшим братьям, которые витали над ней коршунами и берегли пуще зеницы ока. Родители, понимая, что с такими качествами их дочь еще не готова к семейной жизни, о браке не заикались, несмотря на то что ее возраст уже считался вполне на выданье. «Успеется, она еще маленькая», – как заведенная твердила мать, и мужская часть семьи с готовностью ей поддакивала.
Софья была единственной девочкой из пятерых разновозрастных детей, и ее всегда выделяли и берегли. Она не знала слов запрета и делала только то, что хотела. Приемщицей, кстати, тоже стала по своей прихоти – поступив в электронно-технологический техникум и быстро потеряв к занятиям интерес, бросила учебу и устроилась на работу туда, где ей больше всего нравилось – к красивым платьям. Невзирая на взбалмошность, она была обаятельным и незлобивым человеком, потому мгновенно прижилась в ателье. Шитье оказалось единственным занятием, которое в состоянии было ее увлечь. Софья с нескрываемым удовольствием помогала мастерам, ненавязчиво учась у них ремеслу и удивляя всех своей смекалистостью и исполнительностью.
– Может, тебе в текстильный поступить? – как-то предложила ей Марина, придирчиво рассмотрев и не найдя никаких огрехов в аккуратной – стежок к стежку – вытачке, которую сделала Софья. Но та только махнула рукой – зачем тратить время на техникум, если я всему могу научиться у тебя! И то верно, не стала возражать Марина.
Поскольку навязчивое желание выйти замуж в заветном платье не отпускало, Софья, недолго думая, отмела запрет на личную жизнь и встретилась с каждым из своих кавалеров, в том числе и с отвергнутым. По итогам тщательных смотрин в женихи себе определила Авоянц Бениамина: он меньше всех пытался произвести на нее впечатление, преимущественно молчал, зато подарил набор носовых платочков, расшитых шелковой нитью в ромашки и колокольчики. Марина, которой она на следующий же день похвастала подарком, вздернула брови: «Нельзя такое дарить. Нехорошая это примета». – «Почему?» – «К слезам». Софья махнула беспечно рукой – двадцатый век на дворе, какие еще приметы!
Зоя, первая любовь Бениамина, проводила его в армию со слезами, а обратно не дождалась. Отправила через девять месяцев письмо с извинениями, где покаянно рассказала, что помолвлена с другим молодым человеком. «Бено-джан, так бывает, думаешь, что любишь одного, а потом знакомишься с другим и понимаешь, что раньше была не любовь, а так, детская привязанность. Не обижайся на меня и не проклинай – я кругом перед тобой виновата и сама все о себе знаю». Между страничек письма Зоя вложила три засушенные ромашки, которые, не вынеся долгой почтовой пересылки из Армении в Казахстан, где служил Бено, успели рассыпаться в труху. Он осторожно высыпал эту труху на ладонь, слизнул несколько крупинок, скривился от горечи. Ссыпал обратно в конверт, вытащил спички, поджег. Кинул туда же другие письма Зои, совместные фотографии. Наблюдал, как желтеют и сморщиваются в огне их юные влюбленные лица. Ушел в самоволку, напился до чертиков. Вернулся в часть под утро, сдался на КПП, заявил заплетающимся языком, что готов нести ответственность по всей строгости закона. Командир роты, коренастый и суровый капитан, окинув брезгливо-жалостливым взглядом его скукоженную фигуру, в сердцах отвесил подзатыльник, спрашивать, что случилось, не стал – и так все было ясно. Выписал день гауптвахты («не в наказание, а чтобы мозги у тебя, дурня, на место встали») и лишил очередного увольнения. Бениамин отнесся к наказанию индифферентно, дослужил без эксцессов, но после демобилизации на родину возвращаться не стал. Устроился на Алма-атинский машиностроительный завод простым рабочим, отучился на наладчика. Жил в общежитии, делил комнату с добродушным и словоохотливым коллегой-чувашом, встал в очередь на квартиру. Спустя три года сорвался, коря себя за то, что не выбрался раньше, в Армению – на похороны скоропостижно скончавшегося отца. Уступив мольбам убитой горем матери, которая не желала стариться без сына, но и не соглашалась перебраться к нему в Казахстан, остался. Работу нашел сразу – на местном релейном заводе. С разлучником, своим одноклассником, продолжал приятельствовать, а вот Зою упорно игнорировал и, случайно столкнувшись с ней на улице, переходил на другую сторону. Успевшая к тому времени родить двоих детей, сильно расплывшаяся и остро переживающая свою полноту, Зоя каждый раз наливалась слезами. «Не обманула же, все честно написала, сердцу ведь не прикажешь», – жаловалась она подруге, прыгая губами. «Не обращай внимания», – утешала ее та, а сама с жалостью думала, что не все, видимо, перегорело в сердце Зои, раз ее так задевает отношение бывшего молодого человека.
Софью Бениамин приметил в банке. Донимаемая скукой, она стояла в очереди в кассу и вертела шеей, разглядывая плакаты на стенах. Вызвала его невольную улыбку, несколько раз привстав на цыпочки, чтобы по длине очереди прикинуть, сколько еще осталось ждать. Он залюбовался ее ладной, обтянутой в летний брючный костюмчик фигурой – красивые плечи, узкая талия, изящные щиколотки. Профиль у нее был породистой античной лепки – невыпуклый лоб, тонкий, чуть длинноватый нос, пухлые губы, трогательная линия круглого, почти детского подбородка. Зазевавшись, Софья выронила квитанции, которые загодя вытащила из сумочки, Бениамин нагнулся, чтобы подобрать, стукнулся головой о ее выставленное острое колено, смущенно извинился. Она потерла ушибленное место, беспечно махнула рукой. «Бениамин», – представился он, вручив ей подобранные с пола бумажки. «Бено, значит», – протянула она неожиданным для своего возраста спелым медовым голосом. Называть своего имени не стала.
Родные скрепя сердце смирились с выбором Софьи – Бениамин был для нее откровенным мезальянсом: из бедной, ничем не примечательной крестьянской семьи, ни машины, ни накоплений, ни приличного образования, лишь доставшиеся от покойного отца в наследство крохотный дом и садовый участок размером с наперсток. Из родных – мать да старшая сестра, вышедшая замуж в глухую деревню и наведывающаяся в Берд два раза в год – на родительскую [71]и новогодние праздники.
– Хоть бы на инженера выучился… – разочарованно протянула мать Софьи, никогда не упускающая случая прихвастнуть своими двумя дипломами о высшем образовании – филологическом и историческом. Мужская часть семьи, привыкшая не перечить ей, когда дело касалось Софьи, с готовностью поддакнула, и лишь младший сын, в силу пубертатной ершистости, ржаво заметил, что у Бено хотя бы диплом наладчика имеется, а вот у Софьи – только шиш на постном масле. На него гневно зашикали, но, отметив справедливость приведенного довода, галочку в пользу Бениамина поставили. Конец раздумьям положила сама Софья, заявив, что выбор сделала окончательный и не намерена ни на йоту от него отступать.
– Вы же не хотите, чтобы я сбежала с ним! – для острастки добавила она, вздернув бровь.
Мать, обозвав ее мелкой шантажисткой, закатила глаза и в картинном изнеможении опустилась в кресло, но, когда старшие сыновья, напуганные ее бледностью, принялись отчитывать Софью, одернула их властным жестом – не нужно! Дочь партийного работника, она еще с детства переняла замашки своего отца и при первой же необходимости мгновенно входила в образ секретаря райкома, с отеческой заботой опекающего своих подчиненных или же, наоборот, – разносящего их в пух и прах за малейшую провинность. Вот и сейчас, сердито одернув сыновей и еще раз попрекнув дочь, она вынесла вердикт: «Раз ты так решила, то и пусть. Но жаловаться потом не прибегай!»
– И не подумаю! – оборвала, не дав ей договорить, Софья.
Свадьбу сыграли с такой поспешностью, что спровоцировали слух о беременности невесты. Обычно ведь как бывает: сначала помолвка, потом бурные приготовления и лишь где-то через год – церемония бракосочетания. А здесь все покатилось лавиной – помолвка в апреле, свадьба в мае, совсем неподходящем для этого месяце, не зря ведь народная примета гласит: выйдешь замуж в мае – промаешься всю жизнь.
Но Софье было невтерпеж. Платье, сшитое Мариной за рекордные сутки, висело в шкафу, обернутое от пыли в марлю, – и ждало своего часа. За туфлями и сумочкой пришлось съездить в Батуми (в портовых городах можно было достать все) аж два раза, в первый обувь не подошла по размеру. Там же Софья укоротила свои длинные волосы до середины спины и научилась укладывать правильную бабетту: полагаться на криворуких местных мастериц, умеющих круто зачесать волосы в валик и пуленепробиваемо зацементировать его лаком, она не собиралась. Свадьбу сыграли роскошную – в единственном приличном городском ресторане с видом на старую каменную крепость, с приглашенными музыкантами и ломящимися от дорогих блюд столами. Невесту доставили в дом жениха на автомобиле ГАЗ-24, салон которого по ее прихоти обшили белым гипюром, а на красные кружочки хромированных дисков приклеили рамочки с портретами новобрачных. Крышу машины украсили огромным бантом из того же гипюра, которым обшили салон, на капот водрузили дорогущую немецкую куклу, а на переднем сиденье установили корзину, наполненную доверху ее любимыми конфетами «Грильяж». Кортеж, сопровождающий машину с новобрачными, растянулся на полгородка и, оглушительно сигналя, подпрыгивал на ухабах узких дорог, поднимая клубы пыли.
Мать и сестра жениха, придавленные подобным размахом и стесняясь своего простецкого вида, старались особо не попадаться публике на глаза. Бениамин, опрометчиво отдавший на откуп семье невесты организацию празднества и на дух не переносящий вычурно-показное, терпел, стиснув зубы. Софья, обворожительная и юная, в роскошном платье, с шелковой лентой в красиво уложенных каштановых волосах, в атласных высоких перчатках и тяжеленных жемчужных браслетах, выглядела словно сошедшая со страниц модного журнала картинка. Бениамин, боясь показаться смешным, любовался ею украдкой. Но, надевая на палец кольцо, не удержался, поцеловал ее сначала в тыльную сторону кисти, потом, бережно развернув руку, – в ладонь. Она рассмеялась и ребячливо чмокнула его в щеку.
Первая брачная ночь случилась спустя почти месяц после свадьбы. Молодая жена упорно отказывалась ложиться с мужем в одну кровать, объясняя это собственной неготовностью. Она действительно была не готова к тому, к чему себя по глупой восторженности приговорила, и догадалась об этом еще до того, как переступила порог мужниного дома. Когда свекровь по заведенной традиции подложила под ноги новобрачным тарелки, чтобы они расколотили их ударом каблука на счастье, Софья охотно это сделала. Но, как только осколки разбитой тарелки разлетелись по сторонам, она с отчетливой ясностью осознала всю скоропалительность и бессмысленность своего поступка и ужаснулась его необратимости. Обернувшись, она поискала в толпе мать и по выражению ее лица поняла, что та догадывается о ее сожалении. Если бы мать подала знак или хотя бы улыбнулась, Софья кинулась бы к ней, расталкивая людей, и попросила увезти домой. Но она этого не сделала – не посчитала нужным или не поняла немой мольбы дочери. По обеим сторонам от нее стояли сыновья, старшие молчали, младшие что-то оживленно обсуждали, посмеиваясь. За спиной маячил отец, неслышный и нерешительный, думал, по своему обыкновению, о чем-то отвлеченном. Казалось – родным теперь нет дела до нее. «Очень надо», – подумала обиженно Софья и с тяжелым сердцем переступила порог своего нового дома.
Хозяйкой она оказалась совсем никудышной – ни приготовить, ни прибраться, ни постирать не умела, а постельное белье выглаживала до того плохо, что, по заверениям недовольной свекрови, на нем больно было не то что спать, а даже думать о перспективе сна! На ее претензии Софья смотрела сквозь пальцы – бухтит, и черт с ней. Иногда, правда, не вытерпев, огрызалась – не видите, что я стараюсь?!
– Значит, плохо стараешься! – сердилась свекровь, перемывая за ней посуду. Софья фыркала и, протирая кухонным полотенцем мокрые тарелки, представляла, как опрокидывает на крохотную и взъерошенную, смахивающую на потерявшего в неравном бою корку хлеба воробышка свекровь кадушку муки. Не сдержавшись, отворачивалась и прыскала в ладонь. Свекровь, заподозрив неладное, задирала голову – разница в росте у них была внушительная – и окидывала ее снизу вверх колючим птичьим взглядом.
– Смеешься надо мной?
– А то!
Глаза свекрови полыхали трезубцами молний.
– Вот ведь паршивка! – хлопала она себя по тощим бокам мыльными руками.
Входящие в привычку перепалки, пока достаточно безвредные, грозились со временем войти в привычку и превратиться в незатихающие военные действия. Софья из-за молодости об этом не догадывалась, а вот Бениамин отлично понимал. В разборки женщин он не встревал, но каждую по отдельности увещевал быть снисходительной к другой, используя один и тот же довод – возраст.
– Какой смысл спорить со старой женщиной? – совестил он разобиженную Софью. Та какое-то время дула губы, но потом соглашалась – и правда, чего это я! Садилась к нему на колени, копошилась, отойдя, чего-то принималась рассказывать – о работе, о модных фасонах, о том, что наконец-то научилась шить брюки. Чего же там такого сложного, раскроил и сшил, подначивал он, и она моментально заводилась – вот попробуй сшить, и мы посмотрим, что у тебя выйдет! Он сжимал ее в объятиях, целовал – долго, дольше, чем хватало дыхания, она с готовностью отвечала ему, обнимала, прикасаясь губами к горячей выемке на шее, шептала нежные слова, задирала кофту, позволяла ласкать себе грудь, но когда рука мужа скользила ниже – решительно ее перехватывала.
– Я так долго не продержусь, – жаловался Бениамин.
– Скоро, обещаю, скоро, – умоляла она. Он, расстроенный ее неподдельным страхом, уступал.
На увещевания не ссориться с невесткой – молодая еще совсем, дай время, всему научится, мать отвечала сыну тирадой, составленной из одних претензий: мол, и делать ничего не умеет, и не научится, потому что в человеке или есть талант вести домашнее хозяйство, или его нет вовсе, и что` он вообще мог в этой каланче найти – виданное ли дело, когда росту в девушке два с половиной аршина, а размер ноги 39! (Здесь беспардонно подслушивающая под дверью Софья инстинктивно приседала и поджимала пальцы ног, но сердитым шепотом огрызалась – на себя посмотри, карлица!) Список обвинений всегда заканчивался одной и той же фразой – ты ее защищаешь, хотя какая из нее жена, если даже с тобой в постель лечь не хочет!
Уступила Софья настойчивым ласкам Бениамина не только потому, что сама этого захотела, но и из желания насолить свекрови. Утром приволокла простыню с неоспоримыми доказательствами свершившегося в гостиную и оставила на самом видном месте. Ошарашенный возглас настиг ее на выходе из дома. Победно развернув плечи, она ушла на работу, где целый день провела на ногах – сидеть было не очень приятно и даже больновато. Марина, заметив ее счастливую растерянность и лихорадочный блеск в глазах, прищурилась – часом, не беременная?
– Нет, – смутилась Софья. Признаваться, что месяц отказывала законному супругу в ласках, она не стала, верно рассудив, что засмеют, а еще, чего доброго – разнесут по городку. Ей-то ничего, а вот мужу будет неловко.
Первая ночь оставила у нее смешанные чувства – нагота Бениамина вызвала у нее радостные и одновременно неловкие ощущения. Отметив его красивое сложение, она не преминула пройтись по несуразному устройству взрослого мужского тела.
– Не зря бабуля называла вас недоразумениями с бантом! – фыркнула она, ткнув пальцем Бениамина ниже живота и вызвав у него приступ хохота.
– Тебе-то чего удивляться, у тебя ведь четверо братьев! – делано возмутился он.
Софья покрутила пальцем у виска: «Балда, они же не голыми передо мной ходили! А представь, если голыми! Все четверо!» И, поднявшись с кровати, она пробежалась по комнате, вихляя задом и смешно размахивая у себя под животом ладошкой. Дождавшись, когда она сделает круг, он вскочил, сгреб ее в объятия, повалил на кровать. Она уперлась ему в грудь руками, взмолилась – у меня там все болит! Целоваться-то не болит, возразил он. Не болит, согласилась она.
С того дня у Софьи началась новая жизнь. Сокровенная сторона человеческих отношений заворожила и затянула ее в водоворот доселе неизведанных чувств. Софья искренне радовалась, что теперь и ей доступно то потайное счастье, о котором женщины старшего поколения предпочитали не распространяться, притворяясь, что в их жизни его не существует, а молодые стыдливо шушукались, шептали друг дружке на ухо, краснея и отводя взгляд. Она откровенно недоумевала, как можно стесняться того, что делает тебя по-настоящему полноценной. Она не стыдилась чувственной стороны своей жизни и искренне ею наслаждалась. И единственное, о чем сожалела, – что так долго ей противилась.
Три последующих года прошли в любовном угаре: Софья с Бениамином использовали любую минуту, чтобы, уединившись в своей комнате, предаться телесным утехам. Свекровь, не выдержав накала страстей, переехала к дочери – под предлогом понянчиться с недавно родившимся вторым внуком, а на самом деле, чтобы всласть жаловаться на неуемный темперамент невестки и ее бесстыжее поведение.
– Разве так должна себя вести благовоспитанная армянка? – негодовала она, передразнивая вздохи Софьи и тряся туго запеленатым младенцем, словно погремушкой. Дочь – крохотная, щуплая и горбоносая копия матери – отбирала у нее ребенка и угодливо поддакивала – вот что бывает с девочками, которых нещадно балуют с детства! А сама с тоской думала о собственных бесцветных буднях, отягощенных заботой о детях-погодках и постоянным отсутствием мужа, работающего водителем рейсового автобуса дальнего следования.
Мать меж тем, поджав в куриную гузку тонкие губы, громыхала начищенными речным песком до блеска чугунными сковородами, убирая их в посудный ларь.
– И брат твой тоже хорош! – не убавляла пар она. – Смотрит ей в рот, любой каприз исполняет! «Вот тебе, милая, кольцо, вот тебе браслет», – повторяя за сыном, перечисляла она, загибая корявые пальцы, – всю зарплату до последней копейки на нее спускает! Люди соседний с нами участок продают, нет чтобы прикупить, хозяйство увеличить, дом перестроить! Все ей, ей!
Дочь с превеликой осторожностью заступалась за брата:
– Он ведь и тебе слова поперек не говорит, мам. И подарков столько надарил. Лисий полушубок, купленный к твоему шестидесятилетию, чуть ли не целого состояния стоил!
Гневная отповедь матери не заставляла себя долго ждать.
– Ты не его, а меня должна защищать, ясно? Всю душу мне вынули, что твой брат, что его неуемная, падкая на непристойности женушка! Ребенка бы хоть родили, может, тогда успокоились бы!
Дочь цокала языком и укоризненно качала головой – уж про роды-то могла промолчать, на днях ведь второй выкидыш у Софьи случился! Мать, потемнев лицом, осекалась и умолкала.
Первый выкидыш Софья списала на слабость собственного организма, перенесшего тяжелый, осложненный бронхитом, грипп. И быстро утешилась, приободренная заверениями доктора, что все сложилось как нельзя лучше, ведь сильные препараты, которые она принимала во время болезни, могли безвозвратно повлиять на здоровье плода. Второй выкидыш, случившийся через полтора года буквально на ровном месте, без каких-либо причин – Софью откровенно напугал. Она очень хотела девочку. Она намечтала ее такой, какой сама была на детских фотографиях – кругленькая, с ямочками на пухлых щечках, с большим бантом на вьющихся золотистых волосиках и в пышном нарядном платьице. Наметила такое же платьице и даже припасла для него отрез дорогущего атласа цвета спелого граната. По сотому разу представляла, как выкроит и сошьет его на пятилетие дочери: отложной, вышитый по круглым краям шелковой нитью воротничок, рукава-фонарики с манжетами, коротенький лиф, пышная юбка, едва прикрывающая пухлые коленки. Она много раз рассказывала об этом Бениамину, подробно объясняя детали шитья, вплоть до количества оборок и пуговиц. Он успокаивал ее – не волнуйся, всему свое время, все будет. Она не перебивала, дослушав, взбиралась ему на колени, долго копошилась, вздыхала о чем-то своем, но молчала. Она не задумывалась о той цикличности, в которую бумажным серпантином заворачивались события ее жизни: несколько лет назад она загорелась желанием выйти замуж в понравившемся платье из английского журнала мод, теперь же мечтала о платьице для нерожденной дочери.
К двадцати пяти годам Софья сильно изменилась – распрощавшись с юношеской угловатостью и порывистостью, замедлилась и налилась внутренним сиянием, манящим, но робко-виноватым, притушенным переживаниями из-за не случившегося до сих пор материнства. В движениях ее появилась грация уверенной в своей красоте молодой женщины, тело округлилось и задышало совсем по-новому – глубоко и безбоязненно, и, по заверениям влюбленного в нее по уши мужа, нежно светилось в темноте. Софья ничего такого за собой не замечала, но охотно верила. Она успела распрощаться со своей детскостью, но продолжала наивно радоваться любой похвале, не подмечая в ней ни приукрашивания, ни желания угодить.
Работала она, как и прежде, в ателье, теперь уже портнихой. Мастерством до Марины недотягивала, но особо по этому поводу не переживала. На работу, как и прежде, ходила с радостью, но все чаще возвращалась расстроенной. Коллеги, не видя в том ничего бестактного, участливо расспрашивали ее о здоровье, а любое недомогание спешили списать на долгожданную беременность. Софья просила оставить ее в покое, и они твердо обещали не тревожить ее, но почти сразу же забывали об этом. Она не сильно обижалась, но иногда жаловалась Марине – можно подумать, их сердце больше моего болит!
На улицах мужчины оборачивались ей вслед. Она привыкла к их восхищению и принимала его словно данность. Охотно отвечала на приветствия, могла мимоходом поддержать шутку. Но упорно пропускала мимо ушей даже самые безобидные комплименты, тем самым сохраняя невидимое, но непробиваемое пространство, которое прочерчивает вокруг себя любая замужняя женщина. Молва о местной красавице Шушаник, семейной женщине, долгие годы прожившей в греховной связи с другим мужчиной, ее пугала: она не представляла, как можно изменить собственному мужу.
Вопреки пророчеству свекрови, вести хозяйство Софья научилась и неплохо со своими обязанностями справлялась. Правда, сильно укоротила список забот, отказавшись от всего, что требовало большой физической нагрузки и ответственности. Хлеб они теперь ели покупной, корову и коз продали, оставив только домашнюю птицу. Сливочное масло она брала у знакомой молочницы, упрятав подальше деревянную маслобойку, топленое же забирала у старшего брата, жена которого с охотой делала все сама. В благодарность Софья передавала ей большой круг собственноручно выпеченной восхитительной ореховой гаты. И очередную, сшитую из белоснежного сатина блузку – золовка преподавала в школе и носила строгие костюмы.
К вывешенной на просушку стирке Софьи теперь можно было водить экскурсии. Подсинивала и подкрахмаливала она так, что любо-дорого было смотреть. Гладить, правда, она так и не полюбила, оправдывая это тем, что работы с утюгом ей и в ателье хватает. Потому глажку на себя иногда брал Бениамин, справляясь не хуже жены.
Дни тянулись один за другим, нанизываясь на годовую тесьму маковыми сушками, вязанками которых на иллюстрациях к восточнославянским сказкам украшали большие медные самовары. Софья любила детские книжки и всю жизнь их перечитывала. Особенно часто – русские сказки. Они поражали ее воображение обилием чудес, чередой удивительных смертей и воскрешений, милосердными лесными обитателями, жестокими злыми силами, мудрыми и красивыми царевнами. Делая какую-нибудь скучную работу, она развлекалась тем, что смешивала, словно колоду карт, сказочных персонажей и придумывала им новые характеры, меняя концовки выученных наизусть историй. Но Василису Премудрую, неизменную свою любимицу, она никогда не трогала. Более того – твердо решила назвать дочь, ожиданием которой умудрилась извести не только себя, но и всех своих родных, ее именем.
Осенью семьдесят восьмого года Бениамин засобирался в Казахстан. К тому времени у Софьи случились еще два выкидыша, последний – на пятом месяце беременности. После выписки из роддома она пролежала несколько дней, не подпуская к себе никого, кроме мужа. Даже визит собственной матери проигнорировала, попросив передать, чтоб не беспокоилась. Пожелавшей вернуться обратно свекрови велела сказать, что сейчас не время, если та не хочет, чтобы ее жизнь превратили в череду безрадостных дней.
– Она же помочь хочет, – заступился за мать обиженный Бениамин.
Софья повернулась к нему, понуро сидящему на краешке кровати, завозилась, плотно укутываясь в тяжелое шерстяное одеяло – никогда прежде особой зябливостью не отличалась и даже морозной зимой ходила в тонком шерстяном пальто, а теперь постоянно мерзла. Бениамин улегся рядом, прижал жену к себе, вздохнул, с горечью отметив, что даже через толстое одеяло ощущается, как она исхудала.
Софья прогудела ему ровным голосом в грудь:
– Если твоя мать приедет, она сделает все, чтобы нас развести. Я бы на ее месте поступила ровно так же. Тебе ведь настоящая семья нужна, с детьми… а я не могу… их тебе… родить… – Она буквально заставила себя договорить фразу и умолкла, так, будто перестала дышать.
Бениамина ужаснули не ее слова, а тон, которым она их произнесла. С таким ледяным безразличием говорят смирившиеся с неизбежным, уставшие бороться люди.
– Давай уедем отсюда, – чтобы прервать тягостное молчание, выпалил он первое, что пришло на ум.
– Зачем? – чуть помедлив, спросила она.
Он ответил, тщательно подбирая каждое слово, потому что понимал, что от того, как он сейчас все объяснит, зависит их будущее:
– Я тебя люблю и никогда не брошу. А здесь все на тебя давят. Уедем туда, где никто нас не знает, и начнем жизнь с нуля.
Она прижалась к нему плотней, прерывисто, словно отходя от долгих рыданий, вздохнула:
– Ты меня действительно никогда не бросишь?
– Дурочка.
Молчание растянулось, и Бениамин ее не торопил. Наконец она приподнялась на локте, коснулась губами его лба: «Хорошо. Давай уедем».
Вернуться на прежнее место работы не составило большого труда – коллега, с которым Бениамин делил когда-то комнату в общежитии, замолвил за него словечко, да и он ехал с отличными рекомендациями и почетными грамотами от релейного завода, где протрудился восемь лет. Устроился на ту же позицию – наладчиком в цех производства судового оборудования, получил комнату в семейном общежитии, где сразу же сделал небольшой ремонт и наклеил новые обои. Предполагалось, что Софья сама займется обустройством жилья, но в ателье ее не отпустили: осенью одна портниха ушла в декрет, и нужно было доработать хотя бы до середины июня, когда вернулась бы другая, у которой как раз к тому времени истекал срок отпуска. Так что с планами перебраться в Казахстан пришлось повременить.
Оставшись без мужа, Софья по нему невыносимо скучала и жаловалась на одиночество сквозь треск и гул междугородней телефонной связи.
– Ничего, время до лета пролетит незаметно, – уверял Бениамин и, уводя разговор в сторону, рассказывал, намеренно ее поддразнивая: – Шторы покупать не стал – сама приедешь, выберешь нужную ткань и сошьешь. Или, может, все-таки взять?
– Не смей, я сама, ты не разбираешься в тканях! – мгновенно взрывалась Софья, веселя его своей запальчивостью.
Тосковала она по мужу отчаянно. Спала только на его стороне кровати, по дому ходила в его свитерах и носках. Составляла долгие письма, подробно передавая всякие незначительные происшествия. Иногда ей казалось, что в этом нет никакой необходимости, потому что он узнает о содержимом письма по мере того, как она выводит строки на листе бумаги.
Чтобы как-то развлечь себя и разогнать тоску, Софья завела привычку ходить по выходным в гости, благо было к кому – трое братьев успели жениться и обзавестись детьми, и только самый младший дослуживал последний год в армии. Племянников она нежно любила, но особенно выделяла дочь старшего брата, которая к тому же получилась сущей ее копией. Вдоволь с ней наигравшись, она возвращалась домой, вытаскивала из бельевого сундука припасенную атласную ткань цвета спелого граната, расстилала ее на кровати и воображала, как сошьет платье для своей дочери, которая всенепременно родится сразу после того, как она переедет к Бениамину. Она не сомневалась, что произойдет это в олимпийский восьмидесятый год. Строила планы, загибая пальцы и высчитывая положенные девять месяцев.
– Прилечу и сразу забеременею. И наконец-то выношу ребенка. Если все сложится, как я запланировала, родится она в феврале. Хорошо, что ткань для платьица я взяла алую, яркий цвет зимнему ребенку особенно к лицу! – довольная своей проницательностью, заключала она.
За последнее время Софья резко сузила круг общения. Раньше она любила шумные застолья, где можно было обильно и вкусно поесть, запивая съеденное домашним вином или же тепловатой обжигающей тутовкой, а потом на десерт с крепко заваренным кофе и коньяком во всю мощь легких по-деревенски непринужденно обсудить передающиеся шепотом сплетни. Сейчас же она старалась окружить себя только самыми близкими, потому что лишь они не пытали ее ненужными, набившими оскомину вопросами и не сверлили переносицу жалостливыми беспардонными взглядами. Софья теперь знала наверняка – навязчивое сочувствие может ранить даже сильнее, чем ледяное равнодушие.
Но на юбилей Марины она все-таки пошла, чтоб не обижать подругу. Да и Бениамин, которому она рассказала о предстоящем торжестве, посоветовал не пропускать празднования.
– Она ведь столько всего сделала для тебя! – с укором напомнил он, отметая слабые попытки жены ограничиться подарком, врученным на работе. Софья нехотя уступила.
Юбилей справляли в том же ресторане с видом на старую – десятого века – крепость, где гуляли ее свадьбу. Народу было много, и Софья с облегчением затерялась в толпе празднующих, а потом и вовсе ушла на круглый, выгнутый скобой балкон, где, забившись в самый угол, потягивала коньяк, наблюдая за тем, как вслед за уличными фонарями, будто в замедленной съемке, загорался свет в окнах домов. Заскучав, она принялась забавляться тем, что пыталась угадать, в каком именно окне еще вспыхнет лампочка. За тем занятием и застал ее Симон. Подошел спросить, не холодно ли ей, она помотала головой, посторонилась, давая ему облокотиться рядом на перила. Симон был двоюродным братом Марины и иногда заглядывал в ателье, чтобы передать что-нибудь нужное: дефицитные продукты, заграничные журналы с подробными выкройками или же мотки мохера, из которого та вязала воздушные жакеты и свитера. Будучи каменщиком и кровельщиком от бога, Симон обзавелся связями практически во всех учреждениях и с завидной легкостью доставал все, что измученному советским дефицитом человеку было недоступно. Софья познакомилась с ним чуть ли не в тот день, когда пришла устраиваться на работу. Симон, видя ласковое расположение двоюродной сестры к молодой коллеге, относился к ней с отеческим покровительством – все-таки разница в тринадцать лет давала о себе знать. Софья же его нежно полюбила за легкий нрав и хорошее чувство юмора, но никогда не замечала за ним той мужской притягательности, жертвами которой, по слухам, успели стать несколько вполне добропорядочных бердских женщин.
Они проговорили достаточно долго: он расспрашивал о Бениамине и переезде в Казахстан, она – о Меланье, которая, приболев, не смогла прийти на празднование. Не спросив разрешения, он накинул ей на плечи свой пиджак, нечаянно дотронувшись до шеи – ее обожгло ледяным прикосновением его пальцев. «Тебе же самому холодно», – запротестовала она и попыталась вернуть пиджак, но Симон крепко стиснул ей запястье, не давая этого сделать, она охнула, испугавшись силы его рук – у каменщиков она жесткая, могучая, – и, подняв на него глаза, поразилась, как это раньше не замечала его сдержанной мужественной красоты. Он смотрел на нее не менее изумленным взглядом, обнаружив в ней не просто красивую, но и неудержимо соблазнительную женщину. «Вот ведь, оказывается, ты какая!» – выдохнул он и ошалело, будто контуженный, замотал головой.
С того дня все и завертелось.
К тридцати трем годам Айинанц Меланья научилась смотреть на интрижки супруга сквозь пальцы – наконец-то подостыла, смирившись с его котовьей натурой. Раньше она ему такие скандалы закатывала, что любо-дорого было смотреть, но потом махнула рукой – все одно клинического бабника не исправишь, так какой резон криком исходить и здоровье себе гробить! Да и времени на выяснение отношений совсем не оставалось, дети, посыпавшиеся один за другим словно мелкий горох, отнимали все ее время. Старшему недавно исполнилось шесть лет, среднему – четыре годика, а младшему вообще полтора. Пока накормишь-носы утрешь-умоешь-спать уложишь – сил не то что на скандал, на мало-мальскую ревность не остается. Не говоря уже о заботах по хозяйству, которое положено содержать в идеальном порядке: сад-огород, целый курятник всяко-разной птицы, корова и три козы, которых нужно подоить, на выпас выпроводить и вечером встретить, стирка-глажка-уборка, ну и готовка, будь она неладна, мясо само в фарш не порубится и в виноградные листья не завернется, мацун с чесноком в густой соус не взобьются, а хлеб не испечется, сколько ни сверли взглядом тяжелую заслонку каменной печи!
Симон нещадно пользовался хронической усталостью жены, оправдывая свои похождения отсутствием интимной жизни. Меланья, часто отказывающая по причине крайней утомленности ему в ласке, но свято верящая в нерушимые узы брака, махнула рукой – черт с тобой, все равно никуда не денешься – законную жену так легко не подвинуть! Но раз в месяц все-таки закатывала эталонные скандалы, на которые иногда даже сбегались поглазеть соседи. Внимание сторонних наблюдателей ей не мешало, а скорее даже наоборот – придавало сил, потому она, взявшись за дело, разворачивалась во всю мощь, превращая обычную семейную разборку в театральное представление, где антракта, для того чтобы хотя бы перевести дыхание, не предусматривалось. Ошеломленные соседи долго потом обсуждали наиболее яркие сцены, трактуя каждую на свой лад. Особенно старался отставной военный Енинац Сако, в каждом действии Меланьи углядывающий милитаристический подтекст:
– Посуду хорошо побила, в три приема, главное – каждый громче предыдущего! Иначе как ударной волной такое не назовешь!
– Видели, как она веником в окно запулила?! Прямо как гранату кинула, только чеку выдернуть забыла!
Симон, признающий за женой право выпустить пар, переносил скандалы со стойкостью и терпением: заблаговременно укрывшись в недрах дома, он до поры до времени не показывался на авансцене, давая Меланье доиграть действо. И только под самый занавес, почуяв, что она вот-вот выдохнется, оглушительно – даже во дворе можно было услышать перезвон подскочивших в стеклянной горке фужеров – грохал кулаком по столу: уймись, женщина, хорош уже! Меланья, моментально умолкнув, фыркала и, демонстративно громко топая, выходила на веранду, шаря по карманам платья в поисках сигарет и спичек.
В день предполагаемой разборки она уводила детей к матери, чтобы не ранить их неокрепшую психику своими криками. Вечером, помирившись с мужем, румяная и довольная, как ни в чем не бывало забирала их обратно, заверив старушку мать, что теперь все будет по-другому, Симон клялся-божился: никаких больше похождений.
– Твой отец тоже клялся и божился каждый раз, когда меня до полусмерти избивал! – хмыкала мать, натягивая на младшего внука курточку.
– Ну вот зачем ты при детях! – укоряла ее шепотом Меланья.
– Можно подумать, они что-нибудь поняли из того, что я сказала!
– Конечно поняли! По-своему, и все же!
– Не нуди! – отрезала мать и, снабдив каждого внука карамельным петушком на палочке, выпроваживала за порог.
На прощание она всегда говорила одни и те же слова:
– Поверь, дочка, измена – не самое большое испытание, которое случается в жизни женщины. Так что особенно не разоряйся, береги нервы.
Меланью, порядком уставшую от ее нравоучений, каждый раз подмывало возразить, но она вовремя прикусывала язык. Мать, безусловно, была права: измена – не самое страшное испытание. Бывают испытания и во сто крат страшней.
Искристо-легкий, невозможно счастливый роман Софьи и Симона продлился недолгих три месяца и оборвался в конце мая. Дата отъезда приближалась, и пора было расходиться, но влюбленные тянули время, откладывая неминуемое расставание и назначая каждую последующую встречу последней. Позволив себе вовлечься в слепящий круговорот чувств, они умудрились сохранить ясность ума и не терзали друг друга сомнениями или переживаниями, стараясь каждую выпавшую на их долю секунду использовать на радость себе. Симон, ошеломленный той филигранной точностью, с которой в Софье сочетались безудержная страстность и восковая податливость, утверждал, что именно из-за таких, как она, женщин, рушились цивилизации и сжигались дотла города. «Ты пошла не от Евы, а от Лилит [72]», – уверял он. Софья смущалась – придумаешь тоже! Но мысленно с ним соглашалась. Благодаря еще одному мужчине, случившемуся в ее жизни, она теперь знала о себе такое, чего никогда бы не узнала, оставшись верной Бениамину. Семь лет супружеской жизни укрепили ее уверенность в собственных чарах – она отлично знала, что муж никогда ей не изменит, потому что любит ее не просто как свою духовную, но и как физическую половинку. Раньше она думала, что такое удивительное единодушие и «единотелие» случилось благодаря чудесному везению: она просто выбрала именно того мужчину, который был предназначен ей судьбой. Но, лишенное вполне объяснимой неуклюжести и стыдливой неловкости, первое же сближение, случившееся между ней и Симоном, заронило в душу Софьи сомнение: вдруг объяснение того, что она так легко, практически не прилагая каких-либо усилий, подобрала ключик к чувственному коду еще одного мужчины, заключается в том, что главный дар, которым она обладает, – это умение любить? И что дело не в судьбоносном совпадении с мужем, а в том, что она интуитивно умеет уловить камертонный звук тела любого мужчины и, безошибочно подладившись под него, зазвучать в унисон? Сам того не зная, Симон подтвердил ее подозрения, признавшись, что ни с кем из предыдущих женщин у него не случалось такого молниеносного и прочного чувства тождественности. «Как будто год с тобой живу и каждую твою клеточку знаю», – признался он после первой проведенной вместе ночи. Софья радовалась тому, что узнала и признала в себе неожиданное качество, но и расстраивалась, осознавая, что знание это ей совершенно ни к чему. Мир замужней женщины должен быть замкнут лишь на одном мужчине. Софья твердо знала – второй такой истории, как с Симоном, у нее не случится. Никогда больше она не позволит себе унизить Бениамина изменой.
Запретив себе оборачиваться и терзаться угрызениями совести, она рьяно принялась готовиться к поездке: составила и несколько раз, нещадно сокращая, переписывала список вещей, которые собиралась с собой взять, привела в идеальный порядок дом, чтобы сдать его свекрови, собирающейся вернуться туда после ее отъезда. Поручила старшему брату, часто выбирающемуся в Иджеван, купить на вокзале билет на поезд – лететь самолетом она не собиралась из-за панического страха высоты.
За две недели до отъезда она заподозрила, что беременна. Поход к врачу это подтвердил. Мыслей о том, чтобы избавиться от плода, у нее не возникало. Решив, что как-нибудь выкрутится – в конце концов, Бениамину не обязательно знать, что он ни при чем, она с невозмутимым видом продолжала сборы. Но за пять дней до отъезда, не задумываясь, почему именно так поступает, она разобрала и разложила по местам вещи, а потом сходила на почту и надиктовала мужу телеграмму, где, признавшись, что забеременела от другого мужчины, просила как можно скорее вернуться и оформить развод. Телеграфистка Марус, с невозмутимым видом отбарабанившая продиктованный ей текст, мгновенно разнесла эту новость по городку, всполошив всех.
На следующее утро, с намерением выяснить отношения, в дом Софьи явилась рассерженная Меланья. Софья этого визита ждала, потому, поднявшись спозаранку и превозмогая первые приступы тошноты, наспех замесила тесто и испекла гату. Приняв непрошеную гостью на веранде (в дом проходить та отказалась) и уверив ее в том, что к Симону никаких претензий не имеет и ребенка, если доносит, родит исключительно для себя, она снабдила ее кругом ореховой гаты и выпроводила к лестнице. Меланья, уверенная в том, что и эта беременность закончится выкидышем, лишь у калитки сообразила, что уходит, прижав к груди увесистый сверток с чужой выпечкой.
– Да подавись ты своей стряпней, бесстыжая! – крикнула оскорбленно она и, неумело завертевшись вокруг своей оси, попыталась зачем-то закинуть гату на крышу дома. До крыши сверток не долетел. Стукнувшись об карниз, он криво отрикошетил, перелетел через забор и шмякнулся под ноги соседки Софьи – Косой Вардануш, выскочившей, по своему обыкновению, на помощь.
Софья, наблюдавшая за выходкой гостьи из распахнутого окна кухни, не преминула съязвить:
– Решила рекорд Фаины Мельник [73] побить?
Меланья отвечать ей не стала, ушла, намеренно громко хлопнув калиткой. Зато всласть отвела душу дома, устроив Симону вынос мозга по высшему разряду – с битьем посуды и выкидыванием в окно его одежды (не всей, а только той, что была предназначена для стирки). Чуть отдышавшись, она спустилась во двор подобрать одежду и застала за забором Косую Вардануш.
– Меланья-джан, побоялась под горячую руку попадать, ждала, пока отойдешь, – подала голос та и, неуклюже помахав свертком с гатой, заискивающим голосом пояснила: – Софья обратно забирать отказалась, сказала, что специально для тебя пекла.
– Оставила бы себе, – раздраженно бросила Меланья, с кряхтеньем подбирая брюки мужа. Косую Вардануш она терпеть не могла за неуемное желание быть полезной всем и везде и в сердцах называла про себя «скорой помощью».
Косая Вардануш нерешительно толкнула калитку, вошла во двор.
– Я бы с радостью оставила себе, но кто ее есть станет? Я сладкое не люблю, а матери нельзя – у нее сахарная болезнь.
Меланья молча направилась в дом, неся на вытянутых руках выпачканную дворовым сором одежду мужа и думая о том, что никогда не слышала, чтобы диабет называли сахарной болезнью. Далеко перевесившись через ограждение веранды, она подробно вытряхнула одежду, а потом поставила греться воду – так постирает, выкатывать тяжеленную стиральную машину и заводить ее из-за одной пары брюк и двух рубашек не имеет смысла. Все это время Косая Вардануш переминалась у калитки, держа под мышкой увесистый сверток. Там, где он ударился о край стены, обертка треснула и оголила отколотый край гаты, который крошился золотисто-сахарной начинкой. Вардануш время от времени подставляла под нее ладонь и, когда на ней образовывалась крохотная горсточка начинки, беспомощно вертела головой, прикидывая, куда ее деть. Так ничего и не сообразив, она воровато выкидывала крошки под забор, в надежде, что подберут куры.
– Пойдем, что ли, кофе пить! – сжалилась наконец над ней Меланья.
Второй раз просить себя Косая Вардануш никогда не заставляла. Прижав к груди подношение, она с важным видом проследовала в дом.
Меланья накрыла стол на веранде. Вынесла миску со спелой клубникой, прошлогодний мед в сотах, холодный мацун, нежный козий сыр. Ревниво выставила рядом с гатой свое коронное ореховое варенье – лучшее в Берде. К тому времени, когда они принялись за еду, крупными каплями прошел дождь – по-летнему скороспелый и недолгий, но вполне щедрый для того, чтобы убавить силу полуденного жара. С ущелья повеяло ласковым ветерком, отдающим на губах солоноватым привкусом, и было непонятно, откуда он каждый раз берется, этот соленый ветер, если моря в этих краях не водилось со времен большого потопа.
– Может, прабабушка была права, и оно действительно существует, просто мы его не видим? – скорее для себя, чем для Косой Вардануш протянула задумчиво Меланья.
– Если не видим, это же не означает, что его нет! – пожала плечами Вардануш, выдергивая из миски за хвостики спелую глянцевую клубнику и подкладывая ее в тарелку Меланьи.
– Тебе-то откуда знать, о чем я? – насмешливо прищурилась та.
– О море, о чем же еще!
Меланья аж дышать перестала. Не умеет же ее гостья, в конце концов, читать мысли! Она навесила на лицо каменное выражение и поменяла местами тарелки.
– Ешь сама клубнику, я ее не люблю.
Вардануш подняла на нее зеленые, широко расставленные глаза – зрачки ее смотрели не прямо, а чуть вразброс, и от этого создавалось впечатление, будто она видит не только то, что впереди, но и то, что по бокам. Вперив в Меланью раскосый взгляд, она заморгала часто и глупо, несколько раз шмыгнула носом, подергала себя за нижнюю губу. Меланья вздохнула и успокоилась: не может такая дурочка чужие мысли читать, ей со своими-то не под силу разобраться!
Она ненадолго отлучилась, чтобы замочить стирку. Вернувшись, застала довольную Вардануш, уплетающую гату с холодным, в застылой масляно-золотистой пенке, мацуном.
– А говоришь, что не любишь сладкое! – не стерпев, укорила ее Меланья, вытирая краем передника мокрые руки. Вардануш даже ухом не повела.
– Попробуй, тебе понравится, – обратилась она с набитым ртом к Меланье. Та села, нехотя откусила кусочек гаты, с досадой отметила ее отменный вкус.
– Чего она туда кладет? Кардамон? И, кажется, гвоздику?
– Ни то ни другое. Муку для начинки прокаливает до золотистого цвета. Ну и орехи обжаривает, но это ты и так знаешь.
– Вкусно, – вздохнула Меланья, доедая гату.
По собранным в небрежный пучок тонким волосам Косой Вардануш ползал паук. Меланья с удивлением отметила его странное движение – каждый раз, чтобы сделать шаг, он высоко задирал очередную лапку, а потом с такой резвостью ее отдергивал, словно по раскаленному ступал. Она хотела было смахнуть его, но передумала – вреда от него все равно не будет, поползает и сам отвалится.
Бениамин прилетел через три дня, обошел молчаливой брезгливой дугой испуганную жену, тщательно зарядил охотничье ружье и пошел разбираться с обидчиком. Не застав Симона дома, он расколотил стекла и фары его новенького «москвича», выбил боковые зеркала и, не пропустив ни одной дверцы, нацарапал аршинными буквами по всей окружности машины витиевато-корявое и грубое выражение. Тем временем встревоженная плачем Софьи Косая Вардануш подняла на уши всех его друзей, и они, настигнув горе-преступника, скрутили его, отобрали и спрятали ружье, а самого отвезли в милицейский участок и попросили подержать немного в камере временного содержания, чтоб тот сгоряча не натворил еще каких-нибудь дел. Начальник милиции, недолго поразмыслив, решил посадить Бениамина на пятнадцать суток. А для убедительности велел подчиненным состряпать обвинение в правонарушении, мол, задержанный переходил дорогу в неположенном месте с непреднамеренной целью создания аварийной ситуации. На резонный вопрос правонарушителя, как может цель быть непреднамеренной, сердито цыкнул языком – сиди и не умничай, иначе впарим тебе статью за порчу имущества, а за такое люди реальные сроки получают! Закрыли Бениамина очень вовремя, потому что буквально следом в отделение примчался озверелый Симон и принялся требовать, чтобы его пустили к задержанному.
– Зачем? – разводил руками оставшийся к концу рабочего дня в одиночестве дежурный, обмахиваясь милицейской фуражкой. Капли пота стекали с его чисто выбритого лица и терялись в вороте распахнутой на две пуговицы рубашки. На потолке, уныло жужжа, крутился пластиковый, пожелтевший от времени, засиженный мухами вентилятор, разгоняя лопастями раскаленный добела июньский воздух.
– Ты видел, что он с моей машиной сделал?
– А ты о чем думал, когда с его женой шашни крутил? – последовал резонный вопрос.
– Будь человеком, пусти меня!
– Зачем?
– Какая тебе разница зачем?! Пусти и все! – скандалил Симон, для острастки колотя в стену кулаком и обзывая дежурного тупым ослом.
– Как скажешь! – не стал возражать дежурный и отвел его в камеру. Другую.
И Симона тоже посадили на пятнадцать суток. За оскорбление представителя власти при исполнении им должностных обязанностей.
Пока несостоявшиеся убийца и жертва сидели в соседних камерах, их исправно посещали жены.
Носили еду, передавали чистую смену белья. Софья через решетчатую дверь уговаривала мужа развестись – Бено-джан, зачем тебе такой позор! Бениамин молчал, только желваками ходил да зубами скрипел. Не дождавшись от него ответа, Софья стояла, прислонившись лбом к рифленой решетке, и шепотом вздыхала. Уходила с отпечатком узора решетки на лбу. Меланья старалась не пересекаться с ней, потому приходила ближе к вечеру. Подробно рассказывала мужу последние новости, хвастала младшим сыном, у которого прорезались сразу два зуба. «Что, оба-два сразу вылезли»? – переспрашивал Симон, утирая слезу умиления. «Ага, и главное температура наконец-то спала! Измучился бедный». – «А средний чего?» – «Чего-чего! Хвост индюшке выдрал, охламон». «Ишь!» – в голосе Симона отчетливо звучали нотки гордости за шкодливого сына. «Тебе ишь, а индюшке голой жопой на весь двор светить!» – не унималась Меланья. «Сшей ей хлопковые трусы, пусть срам прикроет», – предлагал Симон. Бениамин в соседней камере невольно улыбался, представляя индюшку в трусах, но мгновенно хмурился и сплевывал в сердцах на пол. Закуривал, сердито затягиваясь кусачим дымом.
Когда Меланья уходила, он, прочистив горло, кричал Симону:
– Слышь, чатлах! Все равно выйду и убью тебя, так что особо не радуйся.
Симон долго тянул с ответом. Бениамин успевал загасить окурок и прикурить другую сигарету, когда он наконец подавал голос:
– Радоваться на твоих похоронах будем, понял, охраш [74]?!
– Чего-о-о?
– Того! Поговорить потянуло? Головой об стену ударься, глядишь, полегчает.
Дежурный замечаний им не делал – все одно не заткнутся, но, подустав от их ругани, распахивал окно и выставлял телефонный аппарат на подоконник, чтоб на случай вызовов не мчаться в кабинет, и уходил на задний двор приземистого строения милиции, где долго сидел на шершавой, перекосившейся от дождей скамейке, упершись локтями в расставленные колени и бесцельно глядя себе под ноги. Изредка, оторвавшись от созерцания собственных башмаков, он поднимал взгляд к небу. Жара к ночи спадала, суетились над головой летучие мыши, звала, вынимая душу, совка-сплюшка, звезды тянулись друг к другу лучами – и, не дотянувшись, обреченно светили в чернильной темноте.
– Каждое небесное тело – отвергнутое сердце, – внезапно додумывался дежурный – сорокалетний и лысый, словно пятка, толстяк, любитель жареной картошки, сала и пива, и, пронзенный в самое сердце, остолбеневал от волнующей догадки: оказывается, и он способен на лирические умозаключения!
«Надо бы запомнить, чтобы жене рассказать», – думал он, переводя взгляд с одной звезды на другую. Жена, большая ценительница мелодрам, неустанно пилила его, обзывая рубанком, и упрекала за отсутствие романтических порывов.
– Слышь, ты, сифилистик! Я тебя по-любому достану! – надрывался меж тем в своей камере Бениамин.
– Ты сначала до жопы своей достань, пидарац! – неохотно огрызался Симон.
Злость и обида рвали Бениамину сердце, душили и изматывали, требуя возмездия. Отчаянно хотелось курить. Смятая пачка из-под сигарет лежала в углу камеры, рядом, в квадрате лунного света, сложив на пузе лапки и совершенно не боясь его, сидела на попе толстая мышь и глядела на него темными глазами-бусинками. Бениамин какое-то время удивленно наблюдал за ней – он и подумать не мог, что мыши умеют так сидеть, а потом кинул в нее сандалией. Мышь юркнула в угол, но почти сразу же вернулась и, расположившись на прежнем месте, вперила в него сосредоточенный взгляд.
– Ну и черт с тобой! – выругался Бениамин и, повернувшись на другой бок, притих. Так он и пролежал до утра, не смыкая глаз и думая о том, в какую вязкую и непролазную муку превратилась его такая простая и понятная жизнь.
Смертоубийства, наверное, не удалось бы избежать, если бы не несчастье, случившееся с Софьей. Вознамерившись достать с верхней полки посудного шкафа тяжелый мельхиоровый поднос, она взобралась на стул, потеряла равновесие и рухнула на пол, да так неудачно, что сломала оба запястья. Из больницы ее выписывать не стали: загипсовали руки и сразу же положили на сохранение, заподозрив угрозу выкидыша и сотрясение. Рассказала об этом Бениамину пришедшая навестить мужа Меланья – Косая Вардануш побоялась показываться ему на глаза, потому что он пригрозил вырвать ей позвоночник, чтобы она впредь не совала свой нос куда не следует. Бениамин выслушал через решетку Меланью, попросился к телефону, позвонил в больницу, где его заверили, что состояние у жены тяжелое, подозрения на сотрясение подтвердились, и угроза выкидыша высокая – больная закровила и жалуется на тянущую боль в пояснице. Бениамина сразу же выпустили, и он из отделения милиции помчался в больницу, но Софья его видеть не захотела, только попросила передать, что виновата во всем сама и крест свой хочет нести одна. Санитарка, вышедшая поговорить с ее мужем, видя его состояние, не решилась напомнить о разводе, хотя Софья несколько раз повторила и даже заставила ее поклясться, что она об этом обязательно скажет.
Дома Бениамина ждала старенькая мать Косой Вардануш. Она накормила его горячим супом, забрала грязную одежду на стирку и ушла, предупредив, что затопила баню.
– Помойся, сынок, а то пахнешь так, будто в навозной яме вывалялся!
Он долго терся жесткой мочалкой и обливался обжигающей водой, смывая бессонницу последних дней. Вспоминал, как читал телеграмму, не очень вникая в ее содержание, как, словно в полусне, выбрался за билетами и проехал остановку, как, выйдя из трамвая, не смог сразу сообразить, где оказался: город был не просто чужим, а совершенно неузнаваемым, словно из параллельного измерения или из вязкого мучительного сна, который никак не оборвется. Ему пришлось несколько раз перечитать расползающиеся буквы на неоновой вывеске, чтобы наконец сообразить, что это авиакасса. Билетов, конечно же, в свободной продаже не оказалось, и он заплатил втридорога за кривой, требующий двух пересадок, рейс, чтобы вылететь следующей ночью домой. Вспоминая о том, как накрылся в самолете газетой и скулил, жуя пальцы, чтоб не дать себе разрыдаться в голос, он кхекал и отчаянно пытался проглотить неподатливый ком в горле. Думать о случившемся было невыносимо, но не думать было невыносимее.
Помывшись, он тщательно растерся полотенцем, оделся в свежее и сходил в погреб – за тутовкой. Выпил ровно столько, чтобы напиться, но контроля над собой не терять. Долго курил, усевшись на подоконнике, прислонившись спиной к распахнутой настежь створке окна. Наблюдал, как Косая Вардануш вывешивает его выстиранную одежду. Закатное солнце светило ей в лицо, она щурилась и привставала на цыпочки, чтоб дотянуться до веревки, суетливо разглаживала пальцами края сорочки и пришпиливала ее деревянными прищепками. Подол ситцевого платья задрался, оголив ее крепкие стройные икры и беззащитно-трогательные подколенные ямки. Бениамин с равнодушием думал о том, что не будь она такой несусветной дурой, из нее получилась бы хорошая жена, и дети, наверное, пошли бы внешностью в нее – рыжеволосые (рыжие почти всегда перебивают другую масть) и светлоглазые, с тонко вылепленными носами и высокими скулами. Но Вардануш была одинока: даже красота и ладная ее фигура не в силах были привлечь мало-мальского мужского внимания, потому что глупость ее была того откровенного и непрошибаемого толка, которая ничего, кроме недоумения и даже откровенного отторжения, у людей не вызывает.
Развесив стирку, Вардануш ушла, неся эмалированный, цвета топленых сливок, таз. Ровно в таком тазу Софья варила джем – малиновый и абрикосовый и, если удавался урожай, – крыжовенный, на вишневом листе. Бено судорожно вздохнул. Чтобы вспоминать ту, прошлую, жизнь, нужно было сделать над собой неимоверное усилие. Из ясной череды прожитых дней, по-своему счастливых и беззаботных – по крайней мере теперь те заботы казались до того надуманными и беспричинными, что ничего, кроме горькой ухмылки, не вызывали, – она превратилась в нескончаемую и беспросветную пытку.
Спелые лучи уходящего солнца просвечивали сквозь стирку янтарным золотым, воздух пах обожженным жарой чабрецом и перезрелой, сладкой до одури шелковицей. Бениамин втянул полной грудью этот привычный с детства запах, держал его долго в легких, будто хотел напитаться им на годы вперед. Медленно выдохнул. На следующий день он уехал, передав Косой Вардануш все деньги, что у него с собой были, и попросив не оставлять без присмотра Софью.
Девочка родилась, как и было загадано, в феврале. Правда, задержалась почти на две недели и появилась на свет ранним утром двадцать девятого числа. Чтобы не справлять ее день рождения раз в четыре года, Софья упросила проставить в метрике двадцать восьмое. «Может, первое марта выбрать, разве не лучше, чтобы был весенний день?» – вздернула выщипанные в едва заметную ниточку брови сотрудница ЗАГСа. «Нет, это зимняя девочка», – отрезала Софья.
Беременность она проходила без осложнений. Выписавшись из больницы после перелома, вознамерилась собрать вещи, чтобы вернуться к родителям. Но золовка не дала ей этого сделать. Она выбралась из своей дальней деревни, чтобы уговорить ее остаться хотя бы до той поры, пока Бениамин не даст о себе знать.
– Зачем? Ведь и так все ясно, – дернула плечом Софья.
– Без решения моего брата ты его дом не покинешь! – отмела возражения твердым голосом золовка.
Не в пример своей оскорбленной матери, отрекшейся от невестки, она проявила удивительную чуткость и понимание. За неделю, что прожила с Софьей, не выказала хотя бы малейшего осуждения. Помогала по дому, готовила, закатала десять банок персикового компота. Много рассказывала о своем детстве, о том, как они с братом изводили мать шалостями, а та в наказание лишала их меда – единственной сладости, которая была доступна их бедной семье.
– И тогда Бено воровал мед прямо из улья. Осторожно поднимает крышку, вытащит рамку, отковыряет кусок сот и снова закроет улей. Что удивительно – ни разу его пчелы не ужалили. И ни разу он не попался. Зато отец потом диву давался, откуда в сотах берутся такие странные проплешины!
Софья, с детства панически боявшаяся пчел, взвизгивала от ужаса: она даже под угрозой пыток не стала бы приближаться к пасеке.
Золовка меж тем продолжала рассказывать:
– Мы с Беником сначала съедали сворованное, разделив честно пополам, а потом облизывали ему ладони. Мне он всегда уступал правую ладонь, говорил, что на ней меда больше, чем на левой! – И золовка смущенно смеялась.
Софья прислушивалась к нытью в сердце, наливалась слезами. Чтоб не выдавать переживаний, уводила разговор в сторону:
– Неужели отец так и не догадался, что это вы воруете мед?
Золовка прикрывала глаза, молчала, греясь прошлым.
– Конечно, догадывался. Просто не хотел выдавать нас матери, – вынырнув наконец из счастливых воспоминаний, отвечала она.
Собравшись спустя неделю обратно к себе в деревню, она, привстав на цыпочки и поцеловав невестку в щеку, заставила ее поклясться, что та не переедет, пока не поговорит с Бено. И погладила ее на прощание по животу. Софья бы не осталась, если бы не этот трогательный жест.
Всю беременность она проработала в ателье, не обращая внимания на косые взгляды мастериц. Марина продолжала с ней дружить, правда, разговоров о случившемся не заводила, и Софья была ей за это бесконечно благодарна. Симон теперь в ателье не появлялся, но позвонил ей домой. Сухо поблагодарив за беспокойство и заверив, что ни в чем не нуждается, Софья попросила больше ее не беспокоить. Он пытался еще несколько раз связаться с ней, но она, услышав его голос, бросала трубку.
Когда она родила, Симон отправил с Мариной деньги, однако Софья отказалась их брать.
– Передай, что мне от него ничего не нужно.
Марина передала.
Вернулся Бениамин через полтора года, совершенно изменившийся – поседевший и угрюмый, с исчерченным морщинами лицом и потухшими глазами. За время разлуки он ни разу не позвонил жене и оставил без ответа два ее робких письма и поздравительную открытку на день рождения. Деньги, правда, ежемесячно перечислял. Изредка он заказывал междугородний разговор с Косой Вардануш и, пока та, путаясь в словах, пересказывала новости, слушал, прижав плечом к уху телефонную трубку и бесцельно шаря взглядом по посетителям почты, терпеливо дожидавшимся своей очереди. Поблагодарив Вардануш, он отключался, оставив без ответа ее суматошное «может, какое слово Софье передать?». Выкуривал на ступеньках почтового отделения одну за другой две сигареты, стряхивая пепел за перила. Казахское солнце, во сто крат жарче армянского, закатывалось плоским мельничным жерновом за белокаменные дома, шелестели чинары, к остановке, цепляясь бровями за провода, подъезжал бело-синий троллейбус. Бениамин медленно направлялся к нему, докуривая на ходу сигарету, не беспокоясь о том, что не успеет – спешить ему все равно было некуда.
Вардануш слово в слово пересказывала Софье телефонный разговор, заканчивая одной и той же виноватой фразой: «Тебе он и в этот раз ничего не передал». Софья больно закусывала губу, прятала глаза. Порывалась перебраться к родителям, тем более что они ее настойчиво звали, но в последний миг, вспомнив об обещании, данном золовке, и уступив увещеваниям Вардануш, твердящей, что вернуться всегда успеется, передумывала. Спустя годы, оборачиваясь к тем беспросветным дням, она признавалась себе, что, несмотря на беззаветную поддержку родных, продержаться ей помогли только двое: Косая Вардануш и новорожденная дочь.
Девочка, в первые месяцы жизни как две капли воды похожая на Симона, потихоньку стала меняться и к годику превратилась в копию старшего брата Софьи. Ему это сходство неимоверно льстило, и он часто шутил, что они с сестрой, не сговариваясь, поменялись внешностью, намекая на зеркальную похожесть дочерей. Софья не спорила – она с радостью и облегчением узнавала в своем ребенке высокий покатый лоб, огромные прозрачные глаза и кривоватую, чуть насмешливую улыбку брата. Ждать пятилетия девочки она не стала и сшила ей из припасенной ткани аж три платьица, одно красивее другого. Дочь выглядела в них нарядной куколкой, но, невзлюбив воланы и рюши, все пыталась их оторвать, а потерпев неудачу – капризничала и хныкала. Софья без сожаления убрала платьица в чемодан, куда складывала всякую ненужную одежду, а потом с оказией передала золовке в деревню – она найдет кому их передарить.
Косая Вардануш, обладающая удивительной способностью появляться именно тогда, когда в этом возникала необходимость, несколько раз на дню забегала, чтобы разузнать, нуждается ли она в чем-нибудь. Ненавистную Софье глажку она полностью взяла на себя: забирала гору пеленок и распашонок и возвращала тщательно проглаженные аккуратные стопки. Софья не доверяла ей девочку, да и Вардануш боялась взять ее на руки, но часто помогала при купании, осторожно поливая из ковшика и подавая полотенце. Режущиеся на седьмом месяце зубки превратили жизнь ребенка в нескончаемую пытку – она постоянно температурила, плакала от боли и отказывалась брать грудь. Софья выбивалась из сил, пытаясь хоть немного облегчить ее страдания, однако тщетно: ни выписанные врачом лекарства, ни ромашковое масло, ни слабенький раствор соды, которым нужно было обмазывать ноющие вспухшие десны, облегчения не приносили. Однажды, отчаявшись как-либо помочь дочери, она безутешно разрыдалась, прижимая ее к себе. Вардануш, заглянувшая за очередной партией глажки, нерешительно подошла, склонилась над надрывающейся в крике малышкой и, прижавшись губами к ее пылающему лбу, простояла так несколько секунд. Девочка до того резко оборвала плач, что Софья испугалась – не потеряла ли та сознание? Она грубо оттолкнула Вардануш и с изумлением обнаружила, что ребенок спит.
– Как ты это сделала? – спросила она шепотом, переводя ошарашенный взгляд с дочери на соседку. Вардануш захлопотала лицом – а что я такого сделала-то? И ушла, прихватив с собой очередной ворох простирнутого белья. Если бы не бесконечные заботы, от которых голова шла кругом, Софья призадумалась бы над этой странной историей, но она сразу же выкинула ее из головы – не до того было.
О своем возвращении Бениамин никого не предупреждал. Зашел в дом с таким видом, будто не было пары лет его отсутствия. Сгреб омертвевшую жену в объятия, спросил, срываясь на свистящий шепот, – ждала? Ждала, ответила Софья.
Девочка к тому времени научилась уверенно ходить, лопотала простые слова и, будучи пугливым ребенком, не подпускала к себе незнакомых. Но к Бениамину на руки, после недолгих колебаний, пошла. Он погладил ее по вьющимся младенческим волосам, неловко провел шероховатым пальцем по нежной розовой щечке – она поморщилась, но не отстранилась.
– Как назвала?
– Василисой.
– Ка-а-ак???
– Как слышал! – встопорщилась Софья, вызвав невольную улыбку мужа. «Была бодливой козой и осталась ею», – подумал он, подставив щеку девочке, которая принялась шлепать по ней пухлой ладошкой.
– Фамилию чью дала? – как бы между делом спросил он.
– Твою, – просто ответила Софья и расплакалась, – я думала, ты не вернешься.
Он помолчал.
– Я же обещал не бросать тебя.
Так они снова стали жить вместе. Бениамин о прошлом никогда не упоминал и жену, однажды заикнувшуюся было о случившемся, жестко осадил – не береди ран! Она умолкла на полуслове, ругала себя потом за бестактность. Не сказать что муж сильно изменился, если только посуровел, однако суровость эта казалась напускной и делала его совершенно уязвимым, и именно за эту уязвимость она его совсем по-новому полюбила – бережной, трепетно-виноватой, но от этого не менее крепкой и преданной любовью.
Спустя пять лет у них родились мальчики-близнецы, которым они, не сговариваясь, определили имена дедушек. Бениамин разницы между детьми не делал, любил всех одинаково сильно. Софья выглядела вполне счастливой, и таковой она, в сущности, и была, но иногда, когда никто этого не видел, она вытаскивала из глубокого деревянного сундука стопки постельного белья, извлекала спрятанную от посторонних глаз продолговатую шкатулочку с нитью искусственного жемчуга, которую она никогда не носила, но очень берегла. Ожерелье ей на прощание подарил Симон, попросил надеть, отошел на шаг и долго, по-детски восторженно любовался ею, называя богиней. Софья не сомневалась, что, если бы не роман с ним, она бы никогда не смогла родить. Порой ей казалось, что и Бениамин это знает, и мысль об этом наполняла ее сердце робкой радостью. Она долго сидела, блуждая рассеянным взглядом по комнате, не узнавая ее очертаний, перебирала круглые, перламутрово мерцающие бусины – и улыбалась своим воспоминаниям. И лицо ее, внезапно помолодевшее и похорошевшее, озарялось ласковым внутренним светом.
О том, что Бениамин не ее родной отец, Василиса узнала поздно, но значения этой новости, к вящей радости своих родителей, не придала. Для себя она раз и навсегда решила, что отец – это тот, кто вырастил и всегда был рядом. С Симоном желания общаться она никогда не выказывала, но и не таила обиды и, столкнувшись с ним случайно на улице, с уважением здоровалась. Однако неприглядный слух о ее рождении, тоскливый и назойливый, словно летающая над вазой с подгнившими фруктами мошкара, неотступно преследовал ее всю жизнь. Василиса его близко к сердцу не принимала. Как и не обращала внимания на второй, зародившийся много позже и не менее упорный слух о том, что ее муж, человек городской и знаменитый и, как следствие, избалованный женским вниманием, бросил ее ради молодой подающей надежды актрисульки. Она не развенчивала этой сплетни и матери запретила с кем-либо ее обсуждать. Лишь братьям, к тому времени достаточно взрослым, чтобы верно все истолковать, открыла причину краха собственной семейной жизни. Братья скривились, поскрипели желваками, помолчали, раздумывая, как быть дальше, потом велели ей собираться и переезжать обратно в Берд. И, не дожидаясь ее согласия, приехали за ней в Ереван. Муж Василисы препятствий ее отъезду не чинил, лишь попросил позволения хотя бы дважды в год видеться с сыном.
– Можешь хоть пять раз видеться, но только под нашим присмотром, ясно? – поставил ему условие младший близнец. В отличие от вдумчивого и размеренного старшего брата, он был крайне вспыльчив и стремителен в действиях и решениях.
– Это почему же? – последовал оскорбленный вопрос.
– Тебе еще нужно объяснять почему? – набычился младший близнец, хрустнув пальцами.
Муж Василисы, известный на всю страну скрипач-виртуоз, к тридцати годам открывший в себе интерес к собственному полу, спрятал за спину руки и испуганно попятился к стене. Василиса встала между ними, взмолилась – не трогай его, он же не виноват, что так вышло, он ведь не специально!
– Мог голову тебе не морочить и сразу пускаться во все тяжкие на другом… берегу! – И брат сделал неприличный жест рукой, указывая местоположение другого «берега». Василиса цокнула языком и дернула его за ухо – остолоп!
– Собирай вещи, я внизу подожду, – буркнул тот и, подхватив под мышку племянника, устремился во двор, проигнорировав лифт и грохоча по каменным подъездным ступенькам тяжеленными ботинками. «Быстрей! Еще быстрей!» – заливался трехлетний племянник, визжа от восторга.
– Давай собираться, – со вздохом предложил старший близнец и, бесцеремонно подвинув горе-зятя плечом, прошел в комнату.
Вернувшись в Берд, Василиса долго переживать не стала и сразу же нашла себе работу. Устроившись в музыкальную школу, она взялась руководить детским оркестром. Чуть ли не половину свободного от занятий времени проводила в городской управе, выбивая для своих подопечных то новые музыкальные инструменты, то экскурсии, то гастроли. Однажды ей даже удалось вывезти школьный оркестр в Норвегию, и эта поездка стала причиной зависти и притчей во языцех среди прочих музыкальных школ области, директора которых никак не могли взять в толк, как ей удалось такое провернуть. Василиса пожимала плечами и повторяла, что для успеха нужны всего две составляющие: упорство и любовь к делу, которым занимаешься. В управе, кстати, ее хоть и побаивались, но уважали именно за это ее упорство и ответственное отношение к работе.
Несколько раз в году она ездила в Ереван по рабочим делам и обязательно брала с собой сына, давая бывшему мужу вдоволь пообщаться с ним – к большому недовольству братьев, так и не смирившихся с метаморфозами, приключившимися с их бывшим зятем. Софья, благодаря природной женской смекалке догадавшаяся об истинной причине развода дочери, держала язык за зубами и не терзала ее расспросами. И лишь Бениамин, к тому времени переживший инфаркт и ведущий, по настоянию врачей, бережный образ жизни, пребывал в счастливом неведении. Иногда, расстроенный одиночеством дочери, он попрекал ее тем, что она не попыталась сохранить семью.
– В следующий раз обязательно сохраню, – отшучивалась Василиса.
– А будет этот следующий раз? Мужиков-то кот наплакал, раз-два и обчелся! – не успокаивался Бениамин. Дочь обнимала его, прижималась щекой к груди, прислушиваясь к биению отцовского сердца.
– Нудишь и нудишь, старик, – тянула с улыбкой она.
– Есть такое дело, – легко соглашался Бениамин.
Вторым избранником Василисы стал правнук старой Катинки Баграт, которого друзья в шутку, вспоминая сериал с Эдрианом Полом, называли Горцем, намекая на его живучесть. В том, что Баграту суждено стать долгожителем, никто из бердцев не сомневался. Причем говорили они об этом с поразительной уверенностью, в которой нет-нет да и проскальзывала едва уловимая нотка зависти: все же не каждый в состоянии смириться с мыслью, что кому-то из ровесников дано прожить значительно дольше, чем тебе. Расхождения наблюдались лишь в количестве отпущенных Баграту лет. Цифры варьировались между ста и ста пятьюдесятью, обезоруживая неподготовленного собеседника ничем не объяснимой иррациональной непоколебимостью. А порой, что гораздо необъяснимей, еще и точностью. К примеру, Косая Вардануш утверждала, что Баграт проживет сто двадцать восемь лет и четыре месяца и умрет в день летнего солнцестояния. И никакие доводы, что рожденному в мае человеку в июне никак не может исполниться сколько-то там лет и именно четыре месяца, не могли сдвинуть ее с этой таинственной цифры (которая к тому же, как она уверяла, приснилась ей в полнолуние). О том, что` именно ей приснилось, соседка Софьи молчала, утверждая, что вещие сны пересказу не подлежат, иначе они не только не сбываются, но и могут навредить тому, кого они касаются. Софья, которая в своем зяте души не чаяла – и такое иногда случается в бердских семьях, – от слов соседки отмахивалась, мол, не верит во всякую ерунду, но, дождавшись, когда она уйдет, обязательно читала две молитвы: одну за здравие зятя, вторую – за то, чтобы Вардануш и дальше держала язык за зубами.
– Иисус Христос, пусть она никому про свой сон не проговорится! – молила она, подняв глаза к небу и подробно осеняя себя крестом.
И неизменно добавляла, скосив взгляд вбок и боязливо сложив на груди руки таким образом, чтобы прикрыть те места, к которым прикасалась троеперстием:
– А если вдруг захочет проговориться – пусть у нее отнимется язык!
С годами Софью стало раздражать назойливое простодушие Вардануш и ее привычка везде и всюду совать свой нос. Правда, недовольство она тщательно скрывала, донимаемая чувством вины, которое испытывала перед этой, в общем, безобидной женщиной, единственным прегрешением которой было ее непотопляемое желание причинить добро всем и каждому.
– Не забывай, сколько всего она сделала для твоей семьи! – напоминала она себе всякий раз, завидев торопящуюся куда-то Вардануш. Она научилась по выражению лица и походке соседки определять, когда та спешила на помощь: взгляд прищурен и смотрит дулом заряженного пистолета, руки по-куриному растопырены, а остро торчащие локти ходят вперед-назад, придавая скорости и уверенности шагу и одновременно сигнализируя прохожим – расступись! С возрастом Вардануш высохла и осунулась, но не согнулась, а наоборот – вытянулась кормовой мачтой и налилась нездоровым румянцем – донимало высокое давление. Игнорируя советы врачей, она лечилась корешками и настоями, которые сама же заваривала и настаивала на кизиловке. Похоронив мать, она стала совсем чудаковатой, мало с кем общалась, могла днями не выходить из дому. Впрочем, одну ее никогда не оставляли – кто-нибудь из соседей обязательно заглядывал, чтобы убедиться, что все в порядке. Софья дважды в неделю носила ей хлеб, отварное мясо, немного тушеных овощей и крохотную головку козьего сыра, но поручиться, что она все это съедает, не могла. Умудряясь не терять живости и бодрости духа, Вардануш таяла на глазах. Казалось, если поставить ее напротив дневного света, он беспрепятственно пройдет сквозь нее. «И даже тень отбрасывать не станет», – озабоченно думала Софья, окидывая жалостливым взглядом истончившуюся до прозрачности кожу соседки, выступающий рисунок вен и капилляров. Косая Вардануш, проследив за ее взглядом, улыбалась щербатым ртом: «Красиво, да?» «Красиво», – со вздохом соглашалась Софья. «Как Васик?» – обязательно интересовалась Вардануш. Имя Василисы бердцы, чтоб не ломать языки, переделали на свой лад. «Хорошо», – оживлялась Софья, готовая говорить о своих детях всегда, и обстоятельно рассказывала о дочери и сыновьях.
«А как Баграт?» – аккуратно выспрашивала Вардануш.
– Не начинай опять про свой сон!
Вардануш протирала сухонькими ладонями лицо. Смотрела отрешенно, сквозь. Старость растушевала ее когда-то рыжие волосы блеклой медью, обесцветила глаза, придав ее облику выражение горькой обреченности.
«Все мы когда-то умрем», – думала Софья, с облегчением покидая дом соседки. Визиты к ней давались с большим трудом.
– Будто в склепе побывала, – жаловалась она потом Бениамину.
Убежденность людей в том, что Баграт проживет сто с лишним лет, объяснялась местным преданием, гласившим, что, если человеку удастся дотянуть до своего тридцатилетия, обманув смерть семь раз, жизни ему отпущено будет в два раза больше, чем остальным. Судя по тому, сколько раз удавалось водить смерть за нос Баграту, жить ему предписано было столько же, сколько библейскому патриарху Ною, который, если верить Священному Писанию, совсем немного не дотянул до своего тысячелетия.
Родился Баграт еле живым – мало того что шел вперед ножками, да еще так туго обмотался пуповиной, что акушерке пришлось кромсать ее как попало, лишь бы не дать младенцу задохнуться. К пяти годам он переболел всеми болячками, которые только могут подцепить дети. От кори и ветрянки чуть богу душу не отдал. Два раза тонул в речке, глубина которой приходилась взрослому человеку по колено. Падал с дерева вниз головой, выбил два передних зуба, спасибо, что обошлось без сотрясения. Чуть не погиб в крохотном, величиной с блюдце, болоте, которых в окрестностях Берда испокон веку не водилось и лишь однажды, после неслыханно дождливого сентября, тем не менее случилось. Опрокинул на себя таз с горячим инжирным вареньем. Едва оправившись от ожогов – тяжело отравился баклажанной икрой. Главное, ели ее всей семьей, включая замшелого, дышащего на ладан прадеда, а отравился только он. В седьмом классе Баграта сбил грузовик. В десятом, на выпускном школьном вечере, ударило током так, что на всю жизнь остался глубокий темно-алый рубец, тянущийся от указательного пальца к предплечью. Армейскую службу он проходил на суровом горном перевале. Землянку, в которой находился, накрыло снежной лавиной. Пока солдаты откапывали его с этого конца завала, он выбрался с другого – живой и почти невредимый, с обмороженными пальцами левой ноги и сломанной ключицей. От перевода в безопасную военную часть отказался, дослужил оставшийся год на высоте, в последний день подхватил какой-то вирус и слег с тяжелейшей пневмонией, из-за чего домой вернулся спустя месяц после дембеля, бледно-прозрачной тенью. Навестившая его Косая Вардануш рассказывала всем, что бедный мальчик, очевидно, не жилец.
– Видели бы вы его проваленные глаза и торчащие ребра! – причитала она, скорбно опустив уголки рта и колотя себя в грудь костлявым кулаком.
Именно тогда люди и вспомнили о предании и принялись утверждать, что, если Баграту удастся продержаться до тридцатилетия, дальше с ним ничего плохого уже не случится.
– Главное – доживи, бала-джан! – повторял каждый встречный, похлопывая Баграта по худющему, остро выпирающему не вбок, а вперед плечу. Тот слабо улыбался и обещал не подвести. И слово свое, на удивление, сдержал. Потихоньку пошел на поправку, стал ездить на подработки в Ереван, а потом и вовсе перебрался туда – учиться на зубного техника. Вернулся высоченным и крепким красавцем, и даже легкая хромота, которую он приобрел после ампутации обмороженных пальцев, выглядела не недостатком, а скорее дополнительным штрихом к его обаятельному облику.
Девицы на выданье все как одна сохли по нему, но заводить отношения не спешили. Да и Баграт особо не стремился, из суеверного страха оставить какую-нибудь бедняжку молодой вдовой. «Вот как стукнет тридцать – так и отправим сватов в дом той девушки, которую одобришь», – подшучивал он над встревоженной матерью. Тамара вздыхала и, перебирая в голове беды, через которые суждено было пройти ее первенцу, молила лишь о его здоровье. А женится он или нет – дело двадцатое, жив – и на том спасибо.
Может, материнские молитвы достигли небес, а может, сама смерть, удрученная многочисленными неудачами, махнула рукой и отступила, или же – почему нет? – древнее предание вступило в силу, но с того дня, как Баграту исполнилось тридцать лет, в судьбе его наконец-то настало благословенное затишье. Специалистом он оказался отличным, так что на нехватку работы и денег не жаловался, более того – содержал мать и помогал младшей сестре, вышедшей замуж за нищего лицейского преподавателя. Здоровье его вконец выправилось: если не принимать в расчет несколько незначительных простуд, до конца своих дней он никогда больше не болел. И семейная его жизнь устроилась на редкость счастливо. Они с Василисой оказались идеальной парой и совпадали не только благодарным отношением к жизни, но даже внешне были очень похожи: оба рослые, говорливые и улыбчивые, с лучистыми желто-карими глазами и вьющимися в крупный локон тяжелыми волосами. Тамара сначала расстроилась, узнав, на ком остановил выбор ее сын (виданное ли дело – при таком количестве незамужних кандидаток предпочесть разведенную с ребенком), но сноху приняла, а спустя время, узнав ее лучше, искренне пугалась, когда представляла, что Баграт мог сделать иной выбор.
Спустя полтора года Василиса родила близняшек, и крохотные, как две капли похожие на бабушку девочки наполнили сердце свекрови ощущением безграничного, ни с чем не сравнимого счастья. Она наконец-то позволила себе выдохнуть и радоваться без оглядки, не беспокоясь за сына.
И казалось, что ничего плохого не должно больше случиться. Но судьба решила по-своему. На пятый год рождения близняшек одного шебутного мальчишку понесло через дорогу, под колеса проезжающей машины, которая, резко вильнув в сторону, съехала с проезжей части и, пробив перила моста, сорвалась в реку. За рулем машины сидел Баграт, а мальчишкой оказался старший внук Симона.
В утро летнего солнцестояния страдающая бессонницей Софья застала Косую Вардануш плачущей во дворе своего дома. Она не сразу ее заметила, потому что та сидела на скамейке под тутовым деревом, заслоняющим ее широким шишковатым стволом. Время было раннее, невыспавшаяся после беспокойной ночи Софья вышла на веранду – посидеть в предрассветной тишине. Она устроилась в кресле, накинула на ноги плед, сложила на груди руки таким образом, будто убаюкивала себя. Иногда, измученная бессонницей, она засыпала так, и Бениамин старался не шуметь, собираясь на работу. Он наспех завтракал и, осторожно прикрыв за собой дверь, уходил, поцеловав жену в легкие волосы. От этого поцелуя она обыкновенно и просыпалась, но глаза не открывала и ждала, когда скрипнет, захлопываясь, калитка. И лишь тогда Софья поднималась и, выпив свой утренний кофе, принималась за домашние дела. Вот и в то несчастное утро, умаянная бессонной ночью, она вышла на веранду в надежде хоть немного поспать. Расположившись удобно в кресле и укутав ноги теплым пледом – июнь хоть и был по-летнему жарким, но ночью убавлял зной и ощутимо прохолаживал воздух, она закрыла глаза и сразу же открыла их – встревоженная чьими-то горестными всхлипами. Вардануш обнаружилась на скамейке. Она сидела, сильно сгорбившись, уронив руки на колени, и плакала, не утирая мокрого лица. Беспрестанно текущие слезы оставляли на ее прозрачных, подернутых морщинами щеках розовые полоски, раздражая истончившуюся, почти бумажную кожу.
– Что случилось, Вардо-джан? – перепугалась Софья.
Соседка зарылась лицом в ладони, горестно выдохнула:
– Сон плохой приснился, Софо-джан. О твоей семье.
Софья мгновенно перепугалась. Села рядом, потребовала пересказать сон. Вардануш покачала головой – не могу, иначе сбудется. Воде рассказала, печной золе рассказала, под петушиный крик рассказала – все равно этого петуха на убой, замучил горланить. А вот тебе не стану, и не проси…
И, поднявшись со скамейки, она устремилась к калитке, приговаривая сквозь всхлипы: «Пойду я лучше отсюда, зря пришла, пойду».
– Ты бы хоть намекнула, кого сон касался. Может, я бы смогла уберечь! – взмолилась Софья. Но Вардануш безмолвствовала.
– И зачем тогда приходила?! – зло крикнула ей в спину Софья. Вардануш сникла плечами, опустила голову, но оборачиваться не стала.
Уснуть, конечно, Софья не смогла. Сбегала в часовню, поставила свечки. Вернувшись, несмотря на раннее время, обзвонила детей, удостоверилась, что все у них в порядке, попросила беречь себя. Близнецы отшутились, Василиса, позевывая, отчитала шепотом – рядом спали девочки: «Мам, ну как ты можешь верить во всякую чушь?!»
– Так то не я, то Вардануш, – заоправдывалась Софья.
– Нашла кого слушать! Дурочку!
– И то верно, дочка, – обрадовалась Софья и, успокоенная, пошла накрывать стол к завтраку.
К полудню Баграта не стало.
Едва справили сорок дней, Василиса засобиралась с детьми в Ереван. Бывший муж, получив приглашение в Королевский филармонический оркестр, перебрался в Лондон, оставив ей свою квартиру. На мольбы родных не уезжать она ответила твердым отказом – было невыносимо оставаться в городке, который напоминал о тяжелой утрате. Софья, понадеявшись, что это может удержать дочь, и попросив не проговориться братьям и отцу, рассказала, что Симон все эти годы тайно ей помогал.
– Дочка, видишь, как много людей тебя здесь любят. Я, папа, братья. Даже Симон, хоть и незримо, был рядом. Деньги через Вардануш передавал. На тебя. На коляску для близняшек. И на могильный камень Баграта… – перечисляла она, загибая пальцы.
– Мама, не надо, – тихо попросила Василиса, и Софья впервые заметила, до чего она похожа на Бениамина: выражением лица, жестами и даже тем, как скользнула, словно ударила, тяжелым взглядом и, будто бы опомнившись и пощадив, спешно отвела глаза.
Потом, уже после переезда дочери, когда Софья по своему обыкновению сидела на веранде и, прислушиваясь к звукам просыпающейся природы, пыталась вздремнуть, в ее памяти всплыл тот старый разговор с Косой Вардануш о вещем сне, о котором нельзя никому рассказывать, иначе Баграт проживет меньше отпущенного ему срока.
– Неужели проговорилась? – сквозь вязкий сон подумала Софья, но сразу же отогнала эту мысль – если даже проговорилась, судьбу человека разве этим можно изменить?
Что касается бердцев, они много раз, цокая языком и удрученно качая головой, обсуждали причудливые узоры, которые рисует на полотне жизни провидение. Никто из них не сомневался, что приключившаяся много лет назад недолгая связь Симона и Софьи была задумана для того, чтобы однажды, вычурно переплетясь судьбами, прийти к подобному горькому финалу. Но никому из них в голову не приходило усмотреть в том горьком финале хоть малейшее осуждение небес. Какое может быть осуждение, когда именно из таких печальных, радостных и полных страдания дней и складывается вся человеческая жизнь.