Как-то утром, незадолго до нашего отъезда, ко мне без предупреждения пришла в гости Шарлин – вплыла в спальню, пока я еще сидела в халате, только из душа, припудренная тальком.
Шарлин велела мне одеваться. Никаких модных туалетов, сказала она, блузки с юбкой будет достаточно.
– Но губы накрась. – Фирменный смешок. – И убери волосы наверх. – Ее волосы были собраны в элегантный узел. – На улице настоящее пекло.
Есть одно дельце, сказала она, раз я скоро улечу домой.
Она будет ждать внизу.
Если честно, тогда я еще не знала, что мы летим домой. Питер не успел мне рассказать. До сих пор не представляю, как об этом стало известно Шарлин. Очередная загадка того времени и места.
Я привычно подчинилась ее воле. Оделась. Убрала волосы наверх. Я подумала, что нужна ей в роли святой подружки – вытягивать из кого-нибудь деньги для ее очередной затеи.
Когда я спустилась, Шарлин окинула взглядом мой наряд и объявила, что он «сгодится». На пороге кухни появилась Миньлинь в выходном аозае с голубым цветочным узором, на локте квадратная сумочка из лакированной кожи.
Решив, что она тоже куда-то идет, я сказала:
– Мы с Шарлин ненадолго.
Но Шарлин тронула меня за руку:
– Миньлинь едет с нами.
В качестве переводчика, подумала я. А может, Шарлин устроила для нее сентиментальное воссоединение с давно потерянной кузиной. Это бы меня не удивило. Твоя мать, казалось мне тогда, принимала участие в жизни всех и каждого. Недавно я услышала фразу «белый спаситель». Шарлин, несмотря на веснушки, прекрасно подходила под это описание.
Не обнаружив за воротами джип, я вздохнула с облегчением. Шарлин плавно взмахнула рукой, и к нам тут же подкатил маленький «рено». Она забралась на заднее сиденье. Миньлинь кивнула мне, чтобы я села посередине, и втиснулась за мной следом, держа квадратную сумочку на коленях. Затем на своем родном языке дала указания водителю.
– Куда мы едем? – спросила я, когда машина вырулила в хаос сайгонских дорог.
Шарлин прикрыла веки и мудро улыбнулась. Можно было подумать, что мы полулежим в кондиционированном салоне лимузина, такой она выглядела свежей и спокойной.
– Скоро сама увидишь.
На этом они с Миньлинь отвернулись к своим окнам, словно по обе стороны дороги простирались безмятежные пейзажи. Я смотрела в лобовое стекло, мимо узких плеч таксиста и завитка у него на затылке. Вскоре я уже понятия не имела, где мы.
По-моему, мы заехали в Тёлон[65] и проехали его насквозь. Ветхие домишки и шумные улицы были мне смутно знакомы, но в таких бедных кварталах я еще не бывала. Зажатая между Шарлин и Миньлинь, я пыталась выхватить взглядом какой-нибудь ориентир. Я решила, что через эти кварталы мы добираемся в более безопасное место, где будем обедать. Окучивать очередную майоршу. А может, и кого-то вроде мадам Ню.
Не забыла ли Шарлин, что Питер запретил мне выезжать из города?
Посреди одной грязной улицы такси остановилось. Миньлинь и водитель о чем-то переговорили – он показывал на узкий проулок, попеременно кивая и пожимая плечами, пока не было достигнуто какое-то соглашение.
– Он подождет, – объявила Миньлинь.
Твоя мать похлопала таксиста по плечу и сказала «мерси». Слишком радостным тоном для такого места, подумала я.
Выйдя из машины, мы с Шарлин по привычке отряхнули юбки, затем свернули в проулок вслед за Миньлинь. Хижины по обеим сторонам узкой, почти непроходимой тропки выглядели так, будто их не строили, а нагромождали, нагромождали друг на друга, точно обломки после урагана, – обломки на останки, останки на обломки, распиханные куда попало и задвинутые подальше. У входа в некоторые хижины на костре готовилась еда, в воздухе висела угольная гарь. Склонившиеся над огнем мужчины и женщины с подозрением на нас поглядывали. Мы – как бы это назвать?.. – петляли по переулкам, следуя маршруту, который Миньлинь, похоже, знала хорошо.
Несколько раз мне удалось подглядеть, что скрывается во мраке комнат. Кровати с москитными сетками, столы. На очередном повороте мы наткнулись на двух молодых солдат – футболки в пятнах пота, армейские жетоны на груди, брюки болтаются на худощавых бедрах, – парни курили и смеялись у входа в одну из хижин. Они были ошарашены не меньше нас самих. Один даже бросил сигарету и затушил ее ботинком, совсем как подросток, застуканный директором школы. Да он и был подростком.
Второй, понахальнее, сказал: «Здравствуйте, дамы», коснувшись пальцами фуражки.
Шарлин с улыбкой поздоровалась с ними, а когда мы прошли мимо, бросила через плечо:
– Не забывайте писать мамам, мальчики.
Я начала подозревать, что мы приехали сюда не собирать средства, а тратить. Хотя корзинки с подарками у Шарлин в руках не было. Уж не запрятано ли в этом лабиринте улиц поселение прокаженных, думала я, несчастных, нуждающихся в ее заботе? Я все хуже представляла, какая роль в этой авантюре отведена мне; освободив меня из-под домашнего ареста, благословив на то, чтобы я ослушалась мужа, Шарлин, похоже, снова втягивала меня в свой комплот.
Едва заметная перемена во влажном воздухе. Повеяло солью, плесенью, давней сыростью. Поблизости была вода – наверное, река, – но где именно, определить было невозможно.
Внутренний дворик. Груды хлама, ящики, лохмотья, запах мусора, мочи, чего-то горелого. Дом побольше. Проем без двери. «Сюда», – сказала Миньлинь, жестом приглашая нас внутрь. Затем повторила: «Сюда», показывая, чтобы мы поднимались по узкой лестнице с кроваво-красными облупленными ступеньками.
Нашему взгляду предстала большая комната. А в ней, как я сначала подумала, – много поколений одного большого семейства. Маленькие дети, и два ползающих младенца, и высокая девочка-подросток, и старуха, сидящая на узкой кровати, и еще одна старуха, сгорбившаяся над маленькой плитой. Как только мы вошли, женщина средних лет пересекла комнату и взяла Миньлинь за руки. Похоже, они были давними подругами. Потерянная кузина, подумала я, разлученные близнецы.
Последовало что-то наподобие знакомства, и нас с Шарлин усадили на стулья с ворсистыми красными сиденьями – потертыми, но чистыми. Нам предложили чаю, и следующие несколько минут мы смотрели, как высокая девочка (я бы дала ей лет одиннадцать-двенадцать) церемонно заваривает и разливает чай. Серьезная, с косичками ниже плеч, она была полностью сосредоточена на медном чайнике и плите. Миньлинь все это время болтала с подругой, а дети наблюдали за мной и Шарлин: старшие – застенчиво, младшие – с неприкрытым любопытством маленьких детей в любой стране. Одна малышка подползла к Шарлин и положила ей на колени новенькую игрушку (плюшевую кошку или собаку вроде тех, которые мы привозили больным детям), и я догадалась, что мы находимся в яслях или приюте, облагодетельствованном Шарлин. Другой малыш затеял игру: полз ко мне, не сводя глаз с моих туфель, затем плюхался на попу, смеялся и отползал обратно.
Я приняла из рук высокой девочки чашку с чаем, такую горячую, что покалывало пальцы, но тут ко мне снова подполз малыш, и я подняла ее повыше и отвернулась – инстинктивная предосторожность. Так поступил бы каждый, будь у него в руке горячий напиток, а у ног шустрый ребенок, но Миньлинь и ее подруга рассмеялись. Шарлин забрала у меня чашку, и тогда я посадила малыша к себе на колени, на самый краешек (предосторожность намеренная), и провела рукой по его темным волосам. Попа у него была слегка влажная, но я не обращала внимания. Мне так нравилось нянчить его, слушать его лепет.
Я снова была в детском саду. Я была Анной из мюзикла «Король и я». Я узнавала вас получше[66].
Миньлинь и ее подруга замолчали. Я заметила, что они смотрят на меня и улыбаются. Не в этом ли заключалась моя роль? Когда они вернулись к беседе, к ним присоединилась Шарлин.
Девочке, разливавшей чай, дали какое-то указание, и, опустив голову, она быстро вышла из комнаты. Две женщины среднего возраста в аозаях из дешевой светлой ткани – я уже начинала подмечать такие детали – вдруг вышли вперед и стали подбирать с пола детей. Одна из них забрала малыша, сидевшего у меня на коленях. Я спросила, как его зовут, но она либо не расслышала (в это время он заплакал), либо не понимала по-французски.
Женщина отнесла малыша в соседнюю комнату, в ту самую, где скрылась высокая девочка. Вторая женщина, с двумя другими малышами на руках, вышла за ней следом. В комнате сразу повисла тишина. Миньлинь с подругой стояли рядышком, скрестив руки на груди. Шарлин сказала: «Ну что ж». Старухи и все оставшиеся дети уставились на нас.
Шарлин готова была перейти к делу, ради которого мы приехали, я это чувствовала.
Но тут вернулась высокая девочка. На руках у нее была малышка шести или семи месяцев. Пухленькая, в очень западном розовом платьице, с розовым бантиком в жидких черных волосах. Девочка подошла ко мне, бережно посадила малышку мне на колени и, склонив голову, отступила.
Я заворковала, не могла устоять. Похоже, малышку только что искупали. В жаркой комнате ее милые ручки и ножки с кольцами складочек были прохладны на ощупь. От нее веяло тальком и детским шампунем. Она подняла на меня взгляд – любопытный, серьезный. Конечно, я сразу заметила родимое пятно на левой стороне ее лица – в мое время их называли винными пятнами, – широкий мазок темной краски от подбородка до линии волос. Пятнышки помельче были рассыпаны по шее и под платьем.
Я услышала голос Шарлин:
– Правда, милая?
Я прижала малышку к себе. Ей нравилось сидеть у меня на коленях, она даже протянула руку потрогать мое лицо, губы. Я запрокинула голову и рассмеялась. Во мне вдруг поселилась уверенность – та самая, которой мне так не хватало на пикнике с маленьким Роджером, – что в будущем из меня и правда выйдет чудесная мать.
Держа на коленях это драгоценное дитя, я ощутила знакомую пульсацию крови, знакомую тягу, словно что-то двигалось у меня в сердце, в легких. Тихий, но настойчивый призыв, влечение, голод – убежденность, которую не пошатнуть никакими разочарованиями или разумно подкорректированными ожиданиями. У меня будет свой ребенок.
– Как ее зовут? – спросила я, целуя маленькую ладошку.
Подруга Миньлинь ответила, почти прокричала:
– Сюзи!
Мы с Шарлин рассмеялись. Потом Шарлин сказала:
– Она твоя.
И снова фантазия преображает воспоминание, застилает его. Не могу сказать точно, закружилась ли комната, пошатнулась ли я сама, окрасилась ли вся сцена – Шарлин, Миньлинь, старухи, серьезные дети вдоль стен – в янтарные тона театральных подмостков, старинной фотографии исторического события, но так она выглядит сейчас, у меня в памяти. У меня в памяти нет жары, нет уличного шума, нет никаких препятствий, технических трудностей, последующих лет. Остался лишь сладкий лепет малышки, ее прохладная кожа, исполнение заветной мечты моего тела.
– Она твоя, – сказала Шарлин. – Забирай ее домой. – Затем, словно прочитав мои мысли, добавила: – Бесплатно.
Наверное, я что-то возразила. А как же Питер? – спросила я.
– Ах да, Питер, – сказала Шарлин. – Ты и на мессу не пойдешь без его разрешения. Господи. Будь хоть чуточку самостоятельнее.
Я упомянула о юридической стороне, о паспортах.
– Я все устрою, – сказала Шарлин.
Оставалась моя собственная, пока еще невысказанная надежда, зревшая последние две недели, – что мы с Питером снова попали в цель.
Что у нас скоро будет свой ребенок.
– А это подстраховка. И вообще ты сама говорила, что тебе не нравилось быть единственным ребенком.
Я не сомневалась, что смогу любить эту девочку. Когда Шарлин пробежала пальцем по пятну у нее на лице («Уолли сказал, что с этим сейчас успешно работают в Штатах»), во мне пробудился яростный материнский инстинкт.
– Она безупречна.
Шарлин улыбнулась, сказала что-то по-французски Миньлинь, и та шепнула что-то в ответ.
– Для того, кто любит, – терпеливо перевела для меня Шарлин, – шрамы от оспы милы, как ямочки на щеках.
То, что было дальше, напоминало завертывание посылки. Суетливое заматывание подарка. Две женщины в дешевых аозаях вернулись, на этот раз с простыней, в которую запеленали нас обеих, мать и дочь, закрепив моего ребенка у меня на груди.
(Тут мне невольно вспомнился лепрозорий: прокаженные с поднятыми руками, которым измеряют обхват груди. Мои собственные горькие выводы о том, что мы снимаем мерки для саванов. Я постаралась отогнать этот образ.)
Вскоре мы с Шарлин и Миньлинь уже снова петляли по узким, шумным переулкам этого странного квартала. Миньлинь несла мою сумочку, а я несла малышку, привязанную к моей груди, ее макушка упиралась мне в подбородок, мои ладони обхватывали ее округлую попу.
Но когда мы вышли к дороге, такси там не было.
Наверняка водителя подкупили солдаты, заявила Шарлин, те мальчишки, которые курили и ухмылялись, сделав свои грязные делишки. «Да уж, милые юноши», – сказала она. Мы подождали еще несколько минут, но, видимо, такси в эти места не заезжали.
Миньлинь сказала, что нам придется немного пройти пешком.
И мы пустились в путь. Несмотря на жару и влажность. На уличный шум. Потерянная, я просто следовала за Миньлинь и Шарлин. Вскоре по спине у меня уже струился пот. Я провела большим пальцем по лбу бедной малышки, по черным, теперь уже влажным волосикам с розовым бантом. Она подняла на меня взгляд. Мне показалось, что она улыбнулась. Несколько раз нам приходилось останавливаться, чтобы я могла передохнуть – постоять минуту в тени чахлого огненного дерева, под перекошенным тентом. Вскоре у меня заныла поясница, стали натирать туфли.
– Такси скоро появится. Еще немного, – сказала Шарлин.
По дороге я думала о Питере. О том, как он отреагирует. Он не сможет не заметить, как я счастлива. Не сможет противостоять красоте малышки, этим милым складочкам, этой беззубой улыбке.
Я думала обо всем, что нужно будет купить: колыбель, распашонки, подгузники, детское питание из гарнизонного магазина.
Но, оглядываясь назад, хочется верить, что весь наш путь с его нереальностью, с физической болью, которая в воспоминаниях кажется не такой уж важной, можно приравнять к долгим и мучительным родам, к родам абсолютно физическим. Глупо, знаю. И все же, оглядываясь назад, мне кажется, что в представлении Шарлин это было так. Когда я в очередной раз остановилась, она достала из сумочки надушенный платочек и промокнула сначала мой лоб, а затем лоб малышки.
Миньлинь вывела нас к реке. Услышав знакомый перестук сампанов и рыбацких лодок, я поняла, что мы находимся не так далеко от города, как я воображала.
Оглядываясь назад, я спрашиваю себя, кто из них, Шарлин, Миньлинь или злополучный водитель, выбрал такой запутанный маршрут, что сама этот проулок я бы уже не нашла.
Мы зашли в маленькое кафе попить кока-колы. Обмокнув палец в холодную газировку, я сунула его малышке в рот. Шарлин, по-матерински внимательная, вытерла пот над моей верхней губой.
Когда на улицах снова замелькали такси, Шарлин коснулась поднятой руки Миньлинь. Они перекинулись парой слов, затем Шарлин обернулась ко мне:
– Пойдем дальше?
Над ее пересохшими губами блестели бусинки пота, выбившиеся из прически пряди липли ко лбу. Миньлинь тоже выглядела уставшей. Мы и правда походили на роженицу и повитух. Малышка – я ощущала ее чудесную тяжесть – крепко спала у меня на груди.
– Пойдем.
Твоя мать купила в киоске у дороги бумажный зонтик, и Миньлинь держала его у меня над головой остаток пути, придавая нашей взмокшей, ковыляющей процессии торжественный вид.
У моих ворот Шарлин сказала:
– Ну все, я пошла.
Ей нужно позаботиться еще о некоторых вещах. Она со мной свяжется. Завтра утром заглянет доктор Уэлти.
– Он объяснит тебе все, что нужно будет делать в первую пору.
Стоя на обочине, готовясь ловить такси, готовясь – как мне казалось – переключиться на следующий проект, Шарлин добавила:
– И ей необязательно быть Сюзи. Она теперь твоя. Можешь назвать ее как тебе хочется.
Только решать нужно быстрее, сказала она, чтобы успеть оформить документы на удочерение и сделать паспорт.
– Все должно быть готово к вашему отъезду.
Я мечтала лишь об одном – поскорее зайти внутрь. Распаковать свое сокровище и подумать о жизни, которая меня ждет. Я сказала, что контракт Питера закончится только через несколько месяцев.
Шарлин смерила меня взглядом. Я не понимала, как ей, вспотевшей и растрепанной, удалось сделать этот взгляд таким холодным. Ледяным.
– Ты, – сказала она. Подождала, пока проедут ревущие мопеды, затем продолжила: – Тебе даже в церковь нельзя без его разрешения, а он не потрудился сообщить тебе, что уволился. Он уже взял билеты на самолет.
Я переваривала эти сведения, по-прежнему держа Сюзи на руках. Испытывая – возможно, впервые – настоящее унижение от осознания своей инфантильности, то же унижение, которое подтолкнуло меня описать, выдумать (извини) ту, предыдущую версию наших с Питером ночных раздумий, нашего решения уехать.
На самом деле не было никакой беседы перед сном, никаких обсуждений. Я ничего не знала о планах Питера. Но он не виноват. Так мы жили в те дни. Жены, я имею в виду.
Сегодня я не могу думать об этом без смеха: насколько же легче было функционировать некоторым госорганам, насколько проще сохранять секретность во времена, когда мужчины не чувствовали необходимости делиться подробностями своей жизни с любимыми женщинами.
Когда я зашла внутрь, Миньлинь принесла из своего домика люльку – большую плетеную корзину с одеялом. В ней лежали упаковки подгузников, детская одежда, бутылочки, баночки с детским питанием. Похоже, они с Шарлин планировали все это не один день.
Миньлинь помогла мне искупать малышку в жестяном тазу. Набирая пригоршни воды, поливая пухлые детские плечики, со смехом отворачиваясь от брызг, я все больше пьянела – по-другому не скажешь, – пьянела от счастья, радости, изумления. Какими еще словами описать мой восторг? Я слышала это от других матерей, ты и сама написала нечто подобное: мир начался сначала, в красоте и невинности, с надеждой и добром. И забота об этом мире доверена тебе.
Я одела малышку в песочник, который купила твоя мать, и покормила из бутылочки смесью, которую приготовила Миньлинь. Затем, пока Миньлинь за ней присматривала, быстро приняла ванну и переоделась в легкое нарядное платье. Занимаясь туалетом, я раздумывала, как лучше всего представить Питеру его дочь, – и внезапно поняла, что Шарлин, хитрая Шарлин уже подкинула мне ответ на случай, если он начнет возмущаться: «Когда ты собирался рассказать мне, что мы уезжаем?»
Свежий, даже воинственный ответ, который точно его удивит. Мое новое право. Право на собственные секреты.
Я решила, что лучше раскрыть карты сразу. К его приходу я вынесу малышку на маленькую веранду, где по вечерам, если не было сильной жары, мы пили коктейли. Оттуда можно было слушать уличные звуки и смотреть сквозь прутья запертой калитки на прохожих и мелькавшие мимо машины. Калитка находилась на таком расстоянии от крыльца, что ничего «неприятного» (по выражению Питера) до нас было не добросить, но при этом мы ощущали себя частью города.
Войдя в эту самую калитку после работы («Сегодня ничего сверхурочного, буду к ужину»), он сразу увидит меня с Сюзи на руках. Почему-то я была уверена, что эта картина – Мадонна с младенцем – откликнется в нем, напомнит о его собственной любви к Деве Марии, о преданности, усвоенной от его собственной матери. Что знакомый, милый сердцу образ перевесит практические соображения.
В моих фантазиях он шагал по садовой дорожке и я говорила: «Она твоя».
Я снова сменила малышке подгузник; кроткая и спокойная, она тоже вырастет застенчивой, размышляла я. Миньлинь принесла новую бутылочку, но я не взяла ее. Не хотелось, чтобы Сюзи вырвало мне на платье, пока я жду Питера. Урок усвоен.
Жара все не спадала, поэтому на веранду я вышла лишь за десять-двадцать минут до того, как Питер должен был вернуться с работы. Опустилась в кресло, красиво усадила Сюзи у себя на коленях.
Сперва я услышала и только потом увидела их. Детей. Одна девочка плакала – пока что одна, – а другие пытались ее успокоить. С улицы нередко доносились детские голоса, и поначалу я не придала этому никакого значения. Но вскоре – теперь все действо представляется мне срежиссированным – они выстроились у нашей калитки. Я узнала девочку с косичками, она была самой высокой. А затем узнала и остальных детей из той большой, захламленной комнаты.
Просовывая руки сквозь прутья, они что-то выкрикивали. Теперь плакали все. Я различила исковерканные версии «Сюзи» и «Сью».
Не успела я понять, что происходит, как из-за угла дома выскочила Миньлинь и помчалась к калитке, чуть не падая на каменной дорожке. На бегу она извергала яростный, пронзительный поток слов. В руке у нее было влажное кухонное полотенце – она как раз занималась ужином, – и у калитки она принялась размахивать им в воздухе и лупить по прутьям, словно отгоняя полчища мух.
Дети быстро отдернули руки, будто обожглись о раскаленную плиту. Но никто из них не отошел от решетки, не убежал. Наоборот, они тут же встретили крики Миньлинь своими – повышая голос навстречу потоку ее брани подобно тому, как поднимают руку, чтобы защитить лицо от удара. Стена шума, способная выдержать и отразить ее атаку, ответить на ее гнев и возмущение с равной силой.
Полотенце, описывавшее в воздухе широкие круги, напоминало дирижерскую палочку, так стройно откликался на ее взмахи визгливый хор детского негодования.
Я взяла малышку на руки, спустилась по ступенькам крыльца и подошла к калитке. Пришлось кричать, чтобы меня было слышно. Миньлинь брызгала слюной, ее глаза горели.
– Прекратите! – Я включила воспитательницу. – Что случилось? Чего они хотят?
Как только Миньлинь повернулась на мой голос, дети снова просунули руки сквозь прутья.
– Уйти! – закричала она на меня по инерции, затем поправилась: – Скажите им уйти.
Теперь дети безудержно ревели. Все, кроме высокой девочки, стоявшей чуть поодаль и не сводившей взгляда с садовой дорожки. Не сводившей взгляда с меня и пухленькой Сюзи у меня на руках.
Я отступила – от ее хладнокровия мне стало не по себе, – затем велела Миньлинь впустить их.
Она принялась возражать:
– Они должны уйти. Скажите им уйти. Им тут не место.
Протиснувшись мимо нее, я отодвинула засов и распахнула калитку. Мгновенно наступила тишина. Дети попятились, не зная, что делать теперь, когда путь открыт. Работая в детском саду, я усвоила: самый верный способ успокоить заупрямившегося ребенка – дать ему то, что он требует (ничто так не губительно для желания, как обладание желаемым).
– Ну же, – сказала я, – заходите.
Робкие, притихшие, они гуськом прошли в калитку, шмыгая носами и опасливо поглядывая по сторонам. Сначала пятеро младших, а за ними высокая девочка, и, хотя она шагала, склонив голову и опустив взгляд, в ней было что-то царственное. Та же уверенность в себе, что у Лили, скрытая, но сильная вера в свои способности.
Я попросила Миньлинь принести детям лимонада. Она застыла на месте, мокрое полотенце безжизненно повисло в руке. Ее темные глаза по-прежнему горели, но теперь их гнев был направлен на меня.
– Уйти, – повторила она теперь уже не пронзительным, а твердым как сталь голосом. – Они должны уйти. Скажите им.
– Дети хотят пить, – ответила я. – Пожалуйста, делайте, что я говорю.
По-моему, это были самые суровые слова, которые я произнесла за все свое пребывание в Сайгоне.
Взамен меня смерили самым суровым взглядом – глаза Миньлинь остановились на моем лице, на ребенке у меня на руках, на моей талии и бесплодном животе.
Затем она развернулась на месте и сердито зашагала к дому.
Дети окружили меня, они гладили пухлые ножки Сюзи, что-то ласково приговаривая и – у меня екнуло сердце – снова плача, теперь уже тихо, печаль без ярости. Я стала мягко подталкивать их к веранде, изо всех сил изображая благосклонную невозмутимость.
Высокая девочка плелась за нами следом, неохотно, угрюмо. Эта ее угрюмость странным образом перекликалась с жарой и влажностью.
Я указала на стулья, расставленные вокруг кованого стола. Дети залезли на них по двое на сиденье, бедро к бедру, как это делают дети во всем мире. Высокая девочка взяла на руки малыша – единственного мальчика – и заняла последний стул. Сюзи у меня на коленях со смехом потянулась к протянутым рукам детей. Я придерживала ее за живот и, чувствуя, как она рвется к ним, убеждала себя, что это не привязанность и даже не инстинкт, а всего-навсего любопытство. Как если бы она тянулась к лучам солнца из колыбели.
Я улыбнулась и спросила что-то вроде: «Вы шли пешком?» – прогулявшись двумя пальцами по столу. Никто даже не повернул головы. Меня словно там не было.
Помню, я бросила взгляд на калитку, зная, что скоро в нее войдет Питер. С минуты на минуту.
Я повторила вопрос, на этот раз обращаясь к высокой девочке:
– Вы шли сюда пешком? – И тут меня осенило. – Вы что, следили за нами?
Ее подбородок сморщился, губы задрожали. Хоть она и была старшей, увидев эту борьбу, эту беспомощность перед внезапно подступившими слезами, я вдруг осознала, что она сама еще ребенок.
Вернулась Миньлинь с подносом, невысокие стаканы до половины – неохотно – наполнены мутным лимонадом. Она расставила их на столе, пару раз едва не угодив детям локтем по лбу, затем, держа пустой поднос у бедра, принялась бранить высокую девочку на вьетнамском. Это извержение девочка встретила собственным горьким потоком слов поверх головы малыша, сидевшего у нее на коленях, – тут-то я и увидела проблеск ее наступающей зрелости, тайную силу, скрытую в длинной спине. На секунду мне показалось, что Миньлинь сейчас начнет размахивать бамбуковым подносом, как до этого размахивала полотенцем. Я коснулась ее руки:
– Не надо. Пожалуйста, перестаньте.
Она бросила на меня полный презрения взгляд, и я испугалась, что теперь уже поднос обрушится на меня.
– Чего они хотят? – спросила я.
Высокая девочка быстро повернулась ко мне:
– Леди, пожалуйста!
Но Миньлинь закричала:
– От них будет беда!
И исторгла на девочку новую лавину брани. Другие дети опять заплакали, один за другим, домино из фонтанов слез.
Я почувствовала, как Сюзи напряглась, и покачала ее на коленке, чтобы она тоже не разревелась.
– Какая от них беда? – спросила я. – Они же дети. – Затем повторила, уже настойчивее: – Чего они хотят?
У высокой девочки так дрожал подбородок, так выпятилась нижняя губа, что мне захотелось протянуть к ней руку, погладить ее по щеке.
– От них беда, – твердила Миньлинь. Неприступная стена. – Скажите им уйти.
Тут высокая девочка зажмурилась, запрокинула голову и закричала, почти простонала:
– Наша сестра! Домой!
И разразилась слезами.
Хор голосов становился все громче, Сюзи прибавила к этой жалобной песне свой, сцепив маленькие ручки в женской беспомощности и скорби – жесте, старом как мир. Я снова покачала ее на коленке, прижала к груди, похлопала по спине. Еще раз бросила взгляд на калитку – не появился ли Питер. Миньлинь кричала детям, чтобы прекратили. Слов я не разбирала, но понимала смысл. Поглаживая Сюзи по спине, я спросила:
– Она их сестра?
– Нет, – ответила Миньлинь. Теперь она и правда размахивала бамбуковым подносом, держа его за одну ручку, будто собиралась всех нас поколотить. Я еще никогда не видела, чтобы она так злилась. Если подумать, я вообще никогда не видела, чтобы она злилась. – Они лгут. Нет у нее сестры. Ее мать мертва. – Миньлинь указала подносом на Сюзи: – Никто не хочет этого уродливого ребенка. Заберите ее. Дайте ей хороший шанс. – Затем, словно проясняя ситуацию: – Это плохие дети.
Я боялась, что сейчас появится Питер и увидит эту сцену, этот переполох. Прямое доказательство моей несостоятельности, инфантильности. Того, что из меня выйдет ужасная мать.
– Хватит! Хватит! – услышала я свой крик. – Замолчите все!
Этим я добилась лишь того, что Сюзи начала реветь в полный голос.
Миньлинь повернулась ко мне спиной и устремилась прочь.
Я снова похлопала малышку по спине. Утерла слезы с ее щек, с длинного родимого пятна, с пухлого подбородка. Теперь, когда больше никто не кричал, плач детей казался компанейским – просто-напросто язык, которого я не понимала.
Я спросила у высокой девочки:
– Она твоя сестра?
Девочка кивнула. Я обратилась к малышу у нее на коленях:
– Сестра?
Он посмотрел на меня непонимающим взглядом.
Я повернулась к двум девочкам, втиснувшимся на один стул по правую руку от меня:
– Ваша сестра?
Они глянули на свою предводительницу. Затем медленно кивнули, явно не понимая, о чем их спрашивают. На чумазых лицах длинные дорожки от слез, ручейки в песчаном русле. Я посмотрела на двух других девочек, сидевших в обнимку. Они уже кивали.
Они были такими тощими, эти дети. Костлявые руки и запястья, узкие бедра, позволявшие вдвоем умещаться на стуле. Казалось, даже платья, майки и шорты у них тонкие, как паутина. А моя Сюзи была упитанной, откормленной. Ее искупали, посыпали детской присыпкой и преподнесли мне в розовом американском платье – устоять невозможно, несмотря на пятно, обеспечившее ей клеймо уродливого ребенка.
Впервые за день я задумалась над тем, как долго Шарлин все это готовила, как давно положила глаз на эту малышку, поручила женщинам откормить ее. Приодеть. Не было ли розовое платье добыто с помощью деятельной нью-йоркской сестры?
Получила ли мать от Шарлин и полковника кругленькую сумму?
Шарлин полностью вычеркнула меня из своей схемы. Миньлинь была в курсе, женщины в большой комнате были в курсе, дети были в курсе, может, даже таксист – все знали, кроме меня. Какой логикой руководствовалась Шарлин, скрывая от меня свои замыслы? Не просите Тришу ничего решать. Она никогда не решит. Просто скажите ей: «Вот, держи. Твое заветное желание исполнено, fait accompli»[67].
Я жестом показала детям, чтобы пили лимонад, попыталась утешить их фразами, которых они явно не знали.
– Мы что-нибудь придумаем, – говорила я. – Не плачьте, – говорила я. – Все будет хорошо.
Затем снова показала на стаканы. Спросила, хотят ли они есть. Изобразила сценку с ложкой. Они молча наблюдали за мной, шмыгая носами и поглядывая на высокую девочку.
Сюзи потихоньку успокаивалась – икая, она снова сцепила свои пухлые пальчики, будто знала, что должна поддерживать себя сама, что на большее можно не рассчитывать. Я погладила ее по спине.
Если я и принимала решение, то приняла его тогда, неосознанно. Словно за меня и на этот раз сделал выбор кто-то другой.
Я медленно встала с малышкой на руках – глаза детей проследили за моими движениями – и, не сказав ни слова, опустила ее на колени высокой девочке, где уже сидел маленький мальчик.
Она быстро подвинула его.
Затем я подняла руку, будто передо мной была стая собак, все еще опасных, лишь недавно прошедших дрессуру.
– Оставайтесь на месте, – сказала я. – На месте. Вам вынесут еду. – И повторила пантомиму с ложкой.
После этого я зашла в дом и закрыла за собой дверь. Думаю, я прекрасно понимала, что к моменту моего возвращения на веранде может никого не быть – включая Сюзи.
Я позвала Миньлинь и, когда она вышла из кухни, сказала:
– Покормите их. И, бога ради, не жалейте лимонада.
Поднявшись наверх, я вытащила из бельевого шкафа наволочку и принялась засовывать туда детские платьица, подгузники и маленькие распашонки. Вещей было не так много. Сверху я положила сайгонскую Барби – подарок Шарлин на память о наших трудах.
Я запихнула наволочку в люльку, которую Миньлинь сделала из рыночной корзины, и, подняв ее за веревочные ручки, направилась к двери, но у комода помедлила, достала маленького каменного бодхисатву, стоявшего у ведерка с песком, и бросила его к остальным подаркам.
Затем выгребла все деньги из деревянной шкатулки с пагодой Салой – доллары и пиастры – и пошла обратно на веранду.
Когда я пытаюсь описать свое состояние в тот момент, то могу сказать лишь одно: внутри у меня все кипело и холодело. Кипело от злости – на Шарлин, на Питера, на всех, кто не считался с моим мнением, кто обманывал или игнорировал меня, кто манипулировал мной якобы ради моего же блага. На всех моих благодетелей.
Холодело – потому что я не позволяла себе задуматься о том, что потеряю, отказавшись от этой чудесной малышки. От этой подстраховки на случай бездетности.
Миньлинь выставила на стол (в знак протеста?) миску с чипсами, миску с солеными крендельками и тарелку с печеньем «Орео». Вдобавок к этому она вытряхнула в неглубокое блюдо содержимое нескольких банок с венскими сосисками (любимые консервы Питера). Американская еда, прямо из гарнизонного магазина. Дети пировали вовсю. Маленький мальчик сидел на моем стуле и радостно хватал все, до чего мог дотянуться. Никто больше не плакал. Сюзи с довольным видом сидела на коленях у высокой девочки, в темных волосиках мелкие крошки от чипсов.
Я в очередной раз с беспокойством оглянулась на калитку, представила удивление Питера при виде этой картины.
Время шло; я ждала, как школьница с портфелем, держа корзинку перед собой на вытянутых руках.
Внутри у меня все кипело и холодело, и ощущение нереальности происходящего – жара, уличный шум, эти странные существа за моим столом – сбивало с толку и действовало на нервы.
Я мечтала, чтобы наше пребывание здесь окончилось. Мечтала вернуться домой. Мечтала о другой жизни, своей собственной. Со своим собственным ребенком.
– Домой! – крикнула я вдруг не своим голосом. – Домой, – повторила я и двинулась по садовой дорожке. Дети застыли, настороженно повернув ко мне головы. – Быстрее. Идите домой! – Я потащила корзину к калитке. – Заберите свою сестру.
Если минуту назад я стояла над обрывом, то теперь точно падала в пропасть.
Первой поднялась с места высокая девочка, не без труда удерживая Сюзи на весу. Я знала – в груди у меня все кипело и холодело, – что если возьму пухленькую малышку из ее худых рук, если прижму этого ребенка к сердцу, то вернуть его будет выше моих сил. Я снова буду лишена выбора. Навсегда связанная тем, что для меня устроили другие.
Поэтому я стояла неподвижно, запястья в путах веревочных ручек корзинки.
Один за другим дети слезли со стульев и сделали то, что им велели. Точнее, они просто пошли за высокой девочкой, осторожно шагавшей по дорожке со Сюзи на бедре. Напоследок каждый схватил по горсти печенья и нес его, прижимая к худенькой груди, – рыночные воришки, маленькие контрабандисты, жадные и неумелые.
Мне вспомнились мои детсадовцы. Те же вороватые повадки я наблюдала в столовой у тех детей, которые знали – то ли интуитивно, то ли испытав нужду, – что надо брать и не спрашивать.
Я открыла калитку, и они гуськом вышли на улицу, прижимая украденное печенье к груди.
Я вышла за ними следом, поймала такси. Высокая девочка первой залезла на заднее сиденье и опустила малышку себе на колени, остальные быстро набились внутрь, устраиваясь друг на дружке. Из машины доносился смех, будто день закончился невероятным приключением. Не веселилась только высокая девочка – отвернувшись от меня, она смотрела в окно.
Она устроила истерику и получила желаемое. Думаю, она сама была потрясена.
С каким-то неестественным, жестоким безразличием я запихнула корзинку в салон, поверх детей, будто складывала и утрамбовывала товары. Они со смехом ухватились за края корзинки, за падающие детские вещи. Повсюду – на полу салона, на них самих – были разбросаны кусочки «Орео».
Я протянула им пачку долларов и пиастров – все, что достала из шкатулки для украшений.
Отступив от машины, я увидела Питера. Он как раз приближался к дому.
Теперь он ходил на работу в рубашке с коротким рукавом и легких брюках – в какой-то момент американцы просто перестали носить галстуки и пиджаки. Возможно, это было признаком того, что мы обжились во Вьетнаме.
В этом новом неформальном образе он казался мальчишкой. Худой, в белой рубашке и с кожаным портфельчиком, он мог сойти за ученика католической школы. Он мог сойти за растерянного юношу, окликнувшего меня на людной улице в Мидтауне холодным декабрьским утром.
– Что это было? – спросил Питер.
Я пожала плечами:
– Какая-то новая затея Шарлин.
Он заглянул мне через плечо, хотя такси уже свернуло за угол.
– Она тут была?
Я снова пожала плечами:
– Ты же знаешь, какая она. Везде и нигде одновременно. – Чмокнув его, я сказала: – Ты обещал быть раньше.
Питер снова посмотрел туда, где скрылось такси.
– Я был нужен на работе, – с улыбкой ответил он. – Ты же знаешь, как это бывает. Везде и нигде одновременно.
– О да, – сказала я. – Я знаю, как это бывает.
Мы вместе пошли к дому. У калитки Питер остановился, разглядывая железные прутья. Расстояние между ними было таким маленьким, что ему удалось просунуть внутрь пальцы, но не всю ладонь.
– Я думал поставить сюда проволочную сетку. – Он пошевелил пальцами для наглядности. – Так будет безопаснее. Обстановка-то накаляется.
Мы вместе прошли по садовой дорожке. На веранде Миньлинь яростными движениями убирала со стола.
Внутри у меня все кипело и холодело. Я сказала:
– Какая теперь разница? Шарлин говорит, мы уезжаем.
Бессмысленные добрые дела – так ты охарактеризовала жизнь своей матери, все эти ее затеи.
Думаю, к нам с тобой это относится в меньшей степени и нас бы такая фраза не задела, потому что мы, как мне кажется, не претендовали на альтруизм, на гипертрофированное великодушие, не было у нас и желания кричать что-то во всепоглощающую бурю – яростного стремления сделать больше, чем требуется, пытаясь исправить хаос мира. Его ужасы.
Думаю, нам с тобой просто хотелось безопасности: ограничить круг дорогих нам людей с помощью настойчивой, кровной привязанности к своим, к тем немногим, кого нам хватало сил любить.
Осталось рассказать тебе одну вещь про события тех дней.
Как я уже упоминала, в лепрозорий я не возвращалась, но Лили – я так и не научилась называть ее Ли – повезла туда готовые наряды вместе с Шарлин. Шарлин потом сказала, что переделывать почти ничего не пришлось, все аозаи сели как влитые. Меня это не удивило, но вместе с тем я знала, что мои аккуратные записи тут ни при чем. У меня уже тогда в голове был образ милой Лили, орудующей комически большими ножницами, склонившейся над крошечным шелковым лоскутком, сосредоточенной и умелой.
Я прекрасно понимаю чувство восторга, которое ты испытала, обнаружив куклу у Доминика на полке, снова увидев тонкую работу Лили. Я бы ощутила то же самое. Сувенир на память. Кое-что ценное. Кое-что от той девушки в каждом стежке, от той, кем она была и, возможно, осталась.
Вскоре Лили и Шарлин поехали в лепрозорий в третий раз – с шелковыми туниками для мужчин. Еще Лили сшила шелковые наволочки, сообщала в письме твоя мать. Подарок монашкам.
«Чтобы их щекам было прохладно в конце долгого дня, – писала она в своей неподражаемой манере. – После того, как они скинут власяницы».
Мне правда кажется, что Шарлин им завидовала – этим уверенным женщинам с ограниченной, деятельной, целенаправленной жизнью.
Женщинам, которые, по выражению Доминика, поддерживали всех и сразу.
Лили в тот день не вернулась в Сайгон.
Она не желала больше расставаться со своей близняшкой. Со своим сердцем. Со своим. Монахини пытались отговорить ее, но она была непреклонна.
Марша Кейс, писала твоя мать, очень на меня рассердилась. Лили была ее любимицей.