Впервые я увидела Доминика сквозь сухие камыши и редкие кустики, отмечавшие границу между его участком побольше и нашим – поменьше. Это было в июле: раннее утро, жара, солнце в туманном мареве, воздух наполнен жужжанием. Он спускался по заросшему высокой травой пологому склону с младшим сыном, коренастым пареньком с синдромом Дауна, которому на вид было лет десять-двенадцать, а на деле оказалось двадцать.
Его тень, так я однажды назвала этого мальчика.
На голове у отца и сына были белые панамы, в руках детские ведерки: они идут за ежевикой, прокричал Доминик поверх зарослей.
– А вы, наверное, наша новая соседка!
Дом он купил, когда вышел на пенсию, раньше он преподавал историю и обществознание в этом же округе, в небольшой приходской школе. Это тоже был старый фермерский дом, только побольше нашего, – судя по тому, что мне удалось разглядеть с дороги, облепленный пристройками, добавлявшимися в разные десятилетия.
У Доминика было приятное широкое лицо, как вы и описывали, глаза в тени панамы я не разглядела, но улыбчивый рот и круглые щеки говорили о благодушии, об открытости, как вы это назвали, о желании быть узнанным.
Для своего возраста он был в хорошей форме. Одет в серую футболку и шорты-хаки. С военной выправкой, но без намека на угрюмость, с которой всегда ассоциируется эта фраза – во всяком случае, у меня. О том, что он служил во Вьетнаме, я узнала гораздо позже.
Дружелюбный человек, сказала я мужу, вернувшись домой.
Джейми терпеливо стоял на месте, склонив голову и ковыряя ржавую ручку ведерка, пока мы с его отцом разговаривали. В какой-то момент беседа прервалась появлением осы, севшей Джейми на палец (он при этом тихонько вскрикнул), и Доминик ласково произнес: «Не двигайся, родной», и мы втроем затаили дыхание.
Когда оса улетела и кризис был позади, Доминик продолжил беседу, легонько придерживая Джейми за «пострадавшую» руку.
Больной сын и стареющий отец, это зрелище растрогало бы кого угодно. Любое сердце растаяло бы при виде того, как они вдвоем идут по полю: Доминик впереди, совсем не высокий, но по сравнению с сыном великан, Джейми позади, сосредоточенно вышагивает по примятой траве, наступая в следы отца.
На прощанье Доминик сказал:
– Мы должны будем пригласить вас в гости.
Я ответила, что мы с Дугом, моим мужем, приехали всего на один день проверить, как идет ремонт. Обустроимся мы в лучшем случае к августу.
Доминик дотронулся до полей панамы:
– Тогда до августа.
Все было просто, без церемоний: воскресные коктейли под крышей из рифленого шифера на заднем дворе дома, из гостей – мы с Дугласом и пара местных пенсионеров, которые спросили меня, как только нас друг другу представили:
– Мы не могли видеть вас в церкви Святого Раймунда?
– Это вряд ли, – ответил Дуг. – Если только она не в руинах.
– Мы не ходим в церковь, – пришлось пояснить мне.
Старший сын Доминика тоже там был, с женой и тремя маленькими детьми, и, конечно же, Джейми, стоявший у отцовского локтя, и Эллен, жена Доминика. Радушная женщина, возможно, слегка полноватая, но миловидная, румяная, крепкая, с темно-карими глазами. Она умела так общаться с новыми людьми, что разговор казался продолжением старой беседы. Не успели мы познакомиться, как уже смеялись над унылым подростком с пирсингами, продававшим урожай на соседней ферме. Эллен с Домиником прозвали его «святой Себастьян».
По бледно-зеленой крыше застучал дождь, но силы в нем не было, один лишь шум. Бетонная площадка, где мы сидели, выглядела довольно эклектично: пластиковые садовые кресла, два деревянных стола для пикников, провисший гамак. Повсюду следы присутствия внуков: самокаты, трехколесные велосипеды, баскетбольные мячи. Детский домик и игрушечная пластиковая раковина были сдвинуты в сторону, но других признаков того, что хозяева ждали гостей, не наблюдалось, если не считать десятка свечей от комаров в жестяных подсвечниках и где-то двух десятков церковных свечей в маленьких стаканчиках, расставленных среди тарелок.
Крабовый дип, большая тарелка с запеченным бри, тарт с баклажанами, помидорами и сыром – все было очень вкусно и подавалось теплым, слегка сумбурно, по блюду за раз, будто Доминик и Эллен импровизировали, придумывая угощения из того, что имелось на кухне.
Джейми поручили наполнять бокалы, и он обходил гостей с застенчивой целеустремленностью, каждый раз повторяя:
– Не до краев.
– Молодец, – сказала я, когда он подлил мне вина. – То, что надо. Идеально.
Джейми довольно посмотрел на отца.
Казалось, голубые глаза Доминика были созданы для того, чтобы выражать любовь, – как и все его широкое, приятное, красное от загара лицо.
– Осторожно, – сказал он. Мы сидели в соседних креслах. На нем была синяя джинсовая рубашка, воротник расстегнут, рукава закатаны. – Если этому парню кто-то нравится, он становится чересчур любезным. И щедрым. Напоит вас так, что стоять не сможете.
Я рассмеялась:
– Какой радушный хозяин!
Доминик покачал головой:
– Да уж, просто неотразимый.
Я не раз слышала эти нотки гордости и нежности в саркастичном тоне отцов, пытающихся отмахнуться от похвалы талантливым сыновьям.
– Мы работаем волонтерами в городе, – сказал он. – Кухня на колесах. Это от нашей церкви. И Джейми всегда удается уговорить людей поесть, допить молоко. Даже самые ворчливые не могут устоять. У него дар.
– Это видно, – ответила я. С Домиником я тоже чувствовала себя так, будто мы возобновили старую дружбу. – Как здорово, что вы занимаетесь благотворительностью.
Он пожал плечами. В этом движении сквозила застенчивость его сына.
– У меня в жизни многие молитвы были услышаны. – Он произнес это быстро, улыбнувшись уголком рта, будто заверяя меня, что прекрасно понимает, как такие разговоры действуют на людей вроде меня, не принимающих (мой муж выразил это довольно красноречиво) религию ни в каком из-воде.
Доминик кивнул в сторону Джейми, обслуживающего гостей. Бутылка была обернута светлым полотенцем, и Джейми, как знаменосец, гордо держал ее перед собой.
– Когда он у нас появился, мы думали, он не жилец. Проблемы с сердцем, проблемы с легкими, чего у него только не было. Мелких забот мы не знали. С этим парнем нужен был бронежилет. – Доминик восхищенно покачал головой, причем восхищался он не тем, что они с женой это пережили, а самим мальчиком. Затем повысил голос: – Нам повезло. Теперь у нас свой сомелье.
Джейми тут же поднял голову, будто обходил всех по кругу лишь для того, чтобы вернуться к отцу.
– Что? – переспросил он, прищурившись, заранее довольный.
– Сомелье. Специалист по винам. Ты у нас сомелье.
– Я? – На его лице было написано бесхитростное, безотчетное обожание сына, боготворящего отца. Маленькие темные глазки сияли. Плечи поежились от удовольствия. – Что, правда?
Он подошел поближе, уперся бедром в колено Доминика и, смеясь, перегнулся через него, чтобы наполнить мой бокал.
– Правда, – ответил Доминик. Затем ненавязчивым, отточенным движением приподнял горлышко бутылки, чтобы вино не полилось через край.
Джейми широко улыбнулся и торжественно поднял бутылку над головой, свободной рукой обняв Доминика за красную от загара шею, и огоньки свечей на заднем плане вдруг вспыхнули и расплылись – обман зрения от вызванных вином слез.
Невозможно, сказала я Дугласу, по-настоящему понять, каково это – быть родителями такого ребенка. Невозможно не прийти к выводу, что тебе не вообразить их боль, их любовь, их стойкость. Научились ли они приглушать разочарование? – гадала я. Научились ли игнорировать ежедневные уколы сожаления, ежечасную мысль: «Вот бы он родился другим»? Взять хотя бы их старшего сына, такого же светленького, как Джейми, можно даже сказать, похожего на него, только здорового и умного, выпускника Эмори, научного сотрудника Национального института здравоохранения, с чудесной женой и замечательными детьми.
Можно ли перестать видеть то, чего не получил их младший, больной сын, в красоте и цельности старшего? Можно ли перестать думать о том, какой была бы его жизнь, если бы генетика, Мать Природа их не подвела? Стерва, как выразилась бы моя мать.
– Интересно, ей делали пункцию во время беременности? – сказал Дуглас. – Должны были. Ей, наверное, было сильно за сорок.
– Думаю, это бы ничего не изменило, – сказала я.
Вернувшись из гостей, мы ели яичницу у себя на кухне. Еще пару минут назад Дуглас капризничал как ребенок: когда нас приглашали на коктейли, у него всегда потом было плохое настроение, потому что закусками он не наедался, но в то же время приходил домой не настолько голодным, чтобы осилить полноценный ужин.
Не сомневаюсь, за долгие годы вашего собственного брака, за те годы, что вы ходили на пикники и коктейли, потому что «так делаются дела», вы и сами сталкивались с этим не раз. Когда я предложила пожарить стейки на гриле, Дуг заворчал, что уже поздно, его будет мучить изжога всю ночь; когда я предложила сделать яичницу, он снова заворчал:
– Я люблю ужин. Ненавижу его пропускать.
В ответ на эту мелкую жалобу, эту непоправимую неприятность, я привела довод, который с небольшими вариациями приводила вот уже сорок лет:
– Я не могу изменить время и не могу повлиять на твой аппетит. – Затем помахала картонкой яиц в одной руке и завернутыми в бумагу стейками в другой. Я начала замечать, что мы с Дугом все больше походим на наших детей, когда они были маленькими и спорили по каждому поводу. – Ну же, смелее.
– Они очень ласковые, – говорил теперь Дуглас. Тосты с маслом и яичница подняли ему настроение как по волшебству. – Дети с синдромом Дауна. Может, родители и не захотели бы ничего в нем менять, даже будь у них такой шанс.
– Нет, в это я ни за что не поверю, – сказала я.
Стол, за которым мы сидели, деревянные стулья с подушками в стиле «прованс», и тарелки, и столовые приборы, и сервировочные салфетки в тон подушкам – все это, как и прочие вещи в доме, было новое, словно мы только начинали совместную жизнь.
Впрочем, мы и в начале брака не знали той восторженной влюбленности, какая была у вас с мужем. Другая эпоха, как вы и сказали.
Сам дом, наш новый загородный дом, был построен больше сотни лет назад, но после ремонта внутри он был как с обложки. В комнатах по-прежнему пахло краской и новыми коврами, новой сантехникой и отполированным деревом.
Пока мы не нашли этот участок в Западном Мэриленде – всего в шестидесяти милях от нашего дома в Роланд-Парке[61], особняка в колониальном стиле с четырьмя спальнями и четырьмя ванными комнатами, в котором мы вырастили наших двоих детей, – мы говорили себе, что ищем место, где будем жить на пенсии, но, думаю, мы с самого начала понимали, что не захотим уезжать так далеко от Балтимора. Мы будем приезжать сюда летом, иногда зимой на выходные, а через пару лет, когда выйдем на пенсию, продадим особняк в Роланд-Парке и купим квартиру в окрестностях Внутренней гавани[62].
А это место так и останется нашим «загородным домом» – домом, который следовало купить еще несколько десятков лет назад, когда дети ходили в школу, тогда он послужил бы декорацией для счастливых детских воспоминаний об ослепительных летних каникулах.
Но в те времена мы не могли позволить себе загородный дом. Мы купили его только теперь, импульсивно, потому что после смерти отца я получила много денег. Денег, которые мы больше не называли нажитыми нечестным путем.
Загвоздка была в том, что теперь дети выросли, и разъехались, и не хотели – во всяком случае, пока – бросать дела, чтобы у нас погостить.
Спустя несколько дней после того, как мы начали здесь жить, я поймала себя на мысли, что дом был бы мне дороже, если бы хранил в себе воспоминания.
Как вы сказали, нет жизни без сожаления. Наверное, благополучие открывает перед нами слишком много возможностей.
Встав из-за стола, Дуглас вынес окончательный вердикт нашему ужину:
– Давай завтра приготовим стейки на гриле. Иногда хочется нормально поесть для разнообразия.
Он подлил себе вина и пошел в соседнюю комнату, маленькую гостиную с камином, смотреть телевизор.
– Мы всю неделю нормально ели, – сказала я. Но у меня не было сил спорить. За последний год я так привыкла, что в наших беседах постоянно участвуют другие люди – плотники, водопроводчики, кровельщики, ландшафтные дизайнеры, архитектор и подрядчик, – что теперь мне их не хватало.
Теперь, когда мы остались наедине в нашем новеньком, но пустом гнездышке, нам нечего было друг другу сказать.
– Где, мать его, Си-эн-эн? – крикнул Дуг.
– Ты уже два раза его пролистнул.
Дуг продолжил переключать каналы и, проскочив Си-эн-эн еще дважды, остановил выбор на реалити-шоу, где молодая пара искала летний домик в мексиканском городке Кабо-Сан-Лукас. Я знала, что он уснет в кресле еще до конца программы.
Я поставила тарелки в раковину. В открытое окно доносились детские крики: внуки Доминика играли в поле за домом – вероятно, ловили светлячков. К их тоненьким голоскам примешивался хриплый бас Джейми, то и дело радостно взывавшего к отцу.
Я наклонилась к москитной сетке и прислушалась, но слов было не разобрать, я уловила лишь интонацию Доминика, заверявшего сына, что он тут.
– Сколько детей у наших соседей, не помнишь? – крикнула я.
Дуг молчал. Уже уснул, подумала я. Но через пару секунд он ответил:
– Семеро. Наверное, он подцепил ее еще в старших классах.
С соседнего участка снова донесся голос Джейми – он позвал отца, а когда тот откликнулся, восторженно рассмеялся.
– Это была огромная ошибка, – сказал Дуг из соседней комнаты. – Дом номер два был лучше всего. Это место – деньги на ветер. – Он повысил голос: – Идиоты!
Я выдавила смешок:
– Ты похож на сумасшедшего старика.
– Я и есть сумасшедший старик. Но им надо было брать домик на пляже.
Из-за череды свадебных уик-эндов мы почти всю осень не появлялись в загородном доме, хотя именно осенние красоты и были его главной рекламой.
К счастью, все свадьбы были устроены со вкусом, да и угощение было отличным. Молодое поколение не подкачало. Настоящий прогресс по сравнению с тем, что творилось в нашей с Дугом молодости, когда пошлые традиции соперничали с эксцентричной контркультурой. На свадьбе одних друзей можно было увидеть сюртуки и тюль, на свадьбе других – крестьянские платья батик и расшитые туники. Музыка варьировалась от Мендельсона до «Карпентерс» и Рави Шанкара. Патлатые женихи, глубоко беременные невесты, первый танец под слезливую, из пятидесятых, песню «Больше»[63] и непременный запах травки из уборных банкетного зала.
Вашему поколению удалось избежать этого сумбура. Мои дети над ним смеются.
По настоянию матери – вы без труда представите, как Шарлин планирует свадьбу, – у нас все было чин по чину, если не считать парочки неназванных цитат из «Любовника леди Чаттерлей», которые шафер по моей просьбе включил в свою речь, и брауни с гашишем, передававшихся под скатертью за главным столом.
В загородный дом мы вернулись лишь в середине ноября. В пятницу утром я увидела, как Доминик и Джейми идут по своему участку в одинаковых пуховиках, а днем встретила их в маленьком продуктовом магазинчике на перекрестке.
Когда Джейми отошел в другой конец узкого прохода, Доминик наклонился ко мне поближе и шепнул, что в прошлом месяце мальчик перенес операцию – проблема с сердечным клапаном, которую удалось устранить.
Я извинилась за то, что ничего об этом не слышала. Мы почти не приезжали сюда. Он коснулся моего локтя:
– С нами все в порядке. Операция, можно сказать, была плановая. Но он наверняка захочет рассказать вам о ней, вот я и решил вас предупредить.
И действительно, пока мы стояли в очереди, Джейми принялся описывать, как его положили в больницу, и, дойдя до самой операции, начертил над сердцем маленький крест, а напоследок, как и отец, заверил меня, что с ним все в порядке, в полном порядке, и похлопал по плечу. И все же за то время, пока мы не виделись, в его круглое мальчишеское лицо закралось что-то от старика. Оно сквозило в линии рта, в том, как он шлепал губами, в ямочках на подбородке, темных кругах под глазами. На горле у него была щетина (раньше я ее не замечала), и, увидев черные волоски в нелестном искусственном свете, я снова подумала, какое это долгое, тяжелое испытание – любить такого ребенка.
Джейми коснулся моего локтя, совсем как его отец:
– Все было не так уж плохо.
Я сказала, что он прекрасно выглядит. Что он очень смелый. Затем улыбнулась Доминику, стоявшему чуть позади и тоже словно бы состарившемуся с нашей последней встречи. Он явно нуждался в солнце и отдыхе. И в стрижке, подумала я. Привычка замужней женщины.
На следующее утро я испекла два лимонных фунтовых кекса и с одним из них постучалась к Доминику. Он принялся настаивать, чтобы я зашла. Эллен на йоге, а они с Джейми делают сэндвичи для «путешествия в Вашингтон», и он как раз заварил кофе, так что я просто обязана… Тут он смолкнул и покачал головой, как бы говоря: «Я знаю, что перестарался с приглашением, но знаю и то, что вы простите мне этот неловкий дружеский жест».
– Просто заходите, – сказал он наконец. – Джейми будет рад.
Кухня была большой, но все поверхности были чем-то увешаны или уставлены. Джейми сидел на табурете за высоким столом и аккуратно намазывал арахисовой пастой ломтик пшеничного хлеба, высунув кончик языка. Он был так сосредоточен на этом занятии, что не поднял головы, пока его отец не прошептал: «Джейми. У нас гости». Увидев меня, он улыбнулся, соскользнул с табурета и не раздумывая обнял меня за талию, прильнув лицом к моей куртке. Удивленная и растроганная, я поцеловала его светловолосую голову.
Я предложила свою помощь. Не хотелось показаться невежливой. Меня поставили на «джем-станцию», где я должна была смазывать ломтики хлеба виноградным джемом и класть их, начинка к начинке, на ломтики Джейми с арахисовой пастой. Соединяя первые два ломтика, я заметила, что он нарисовал кончиком ножа сердце на арахисовой пасте.
– Как мило! – сказала я.
Джейми улыбнулся, а затем прошептал:
– Никто не увидит, – словно желая показать, что он это понимает.
– Ну, как знать… – ответила я.
Доминик заворачивал готовые сэндвичи в бумагу и складывал в пакеты из-под хлеба. Когда мы закончили, он налил всем кофе и нарезал кекс.
Как это бывает с новыми соседями («Как это заведено в деревне», сказал бы Дуг), разговор зашел о ремонте, и мы начали сравнивать водопроводчиков и электриков. На вопрос, кто убирает у них снег, Доминик ответил: «Мы сами» – и предложил расчищать нашу подъездную дорожку на своем тракторе, если будет такая необходимость. Потом он повел меня в другую часть дома показать окно, которое они проделали в крыше, чтобы осветить темную лестницу, и, проходя по узкому коридору со стеллажами, я увидела на одной из полок сайгонскую Барби – в белом аозае и поблекшей шляпе нонла, – выставленную в стеклянном футляре.
– Откуда она у вас? – спросила я.
Доминик не сразу понял, о чем я, а потом рассмеялся:
– Это дочкина.
– Моя мать такие делала, – сказала я. – Точнее, заказывала у портнихи. Я про наряды. Точно такие же. И продавала в Сайгоне.
Доминик сказал:
– Шарлин?
Знаю, такое совпадение едва ли тянет на чудо. Но, думаю, мы оба были потрясены. Только представьте: два человека, совершенно чужие, лишь недавно ставшие соседями, в узком коридорчике старого кособокого дома, в бледном свете ранней зимы… что уж греха таить, ранней зимой своей собственной жизни… обнаруживают, что их связывает нечто столь давнее и далекое.
Доминик покачал головой:
– Она подарила мне эту куклу, когда у нас родилась дочь. В шестьдесят третьем. Ну надо же. И она ваша мать? Удивительная женщина, Шарлин. – Он повернулся к Джейми: – Представляешь, родной, мы в одно и то же время жили во Вьетнаме. Тыщу лет назад. Когда я был младше, чем ты сейчас, а вы, – он снова взглянул на меня, – вы были еще ребенком. Одна из троицы Шарлин.
Доминик достал куклу с полки, вынул из футляра, в котором она хранилась, – идея Эллен, пояснил он – и протянул мне. Белый шелк пожелтел, шляпа истончилась, но не порвалась. У моей Барби шляпа иссохла и скукожилась много лет назад, когда она была конфискована у меня и отправлена к вульгарным старлеткам в ядовито-розовых платьях – куклам моей дочери. Их всех давно отдали на благотворительность.
Я провела пальцами по идеальным мелким стежкам Лили у горловины и на поясе.
Меня вдруг переполнили эмоции: грусть, а может быть, сожаление или тоска по прошлому. По утраченному времени, утраченному детству, утраченным годам. Я сдавленно всхлипнула.
Милый Джейми снова обнял меня, а Доминик, бедный Доминик, потрепал по плечу.
– Ее с нами уже нет? – прошептал он.
Я попыталась рассмеяться. Над собой.
– Уже больше двадцати лет, – выдавила я. – Господи, а я все никак не свыкнусь.
Доминик поставил куклу на место и тихо извинился. Я замотала головой: «Вы тут ни при чем» – и втянула обратно непролитые слезы. Навык, который, как вы заметили, я освоила еще в Сайгоне.
Я помогла Джейми застегнуть молнию на куртке, и, прихватив сэндвичи, мы все вместе вышли из дома. У машины Джейми обнял меня на прощанье.
А Доминик сказал:
– Я так хорошо помню вашу мать… – И прижал ладонь к моей щеке. Я одновременно удивилась и обрадовалась. Прилив нежности всколыхнул забытое воспоминание. Воспоминание о детской влюбленности. – Вы очень похожи, – добавил он.
В силу многолетней привычки я ответила:
– Надеюсь, что нет.
Когда я училась в частной школе для девочек, куда меня сослали в бунтарские подростковые годы, у каждой из нас был образ матери – карикатурный портрет, который мы прикалывали к груди. Как значки с логотипами политических партий. Добрая, но недогадливая мать, которую легко обманывать. Амбициозная карьеристка, которую легко избегать. Снобка, самая легкая мишень для насмешек. Мать, которая манипулирует, и нависает над дочерью, и внушает ей страх, – частый источник ночных слез. Мать-дурнушка, завидующая дочкиной красоте. Мать-красавица, разочарованная дочкиной невзрачностью. И обязательно – мать, которая часто болеет или сражается с каким-нибудь тяжелым недугом, чья история (чья дочка) заставляла нас прервать на минуту (но лишь на минуту) шумные издевки над нашими собственными матерями. У моей матери было амплуа «Моя дочка – моя маленькая помощница», и наше собственное пристрастие к гашишу, травке и краденому валиуму ничуть не мешало мне высмеивать ее «манхэттены» и транквилизаторы.
То обстоятельство, что она ходила в церковь, лишь прибавляло комичности моим пародиям.
О либриуме и «манхэттенах» я, конечно же, знала, а вот о ночных страхах – нет. Может быть, они прошли, когда мы вернулись домой.
Мы уехали из Вьетнама летом 1964 года. Мой отец, как и ваш муж, не хотел больше назначений за границу после хаоса наших последних месяцев в Сайгоне: взрывы и колючая проволока, появление вооруженных американских солдат в школьных автобусах. Ощущение, что слуги с такой же легкостью перережут нам горло, с какой застилают постели. Так, во всяком случае, говорил мой отец.
Он сказал, что дома у него будет новая должность – генеральный управляющий.
У меня к тому времени сложилось свое представление о генералах – самоуверенных, разговорчивых мужчинах, приходивших на вечеринки родителей.
Это генералы заполняли наш дом сигарным дымом, это их мужские голоса перекрывали щебетание остальных гостей и музыку, лившуюся из проигрывателя.
Помню, как Дорис Дэй пела Que Sera, Sera.
В те многочисленные вечера, когда родители принимали гостей, я любила засыпать под веселые голоса, проникавшие в комнату сквозь пол, под смех, болтовню, нестройное пение: «Что будет, то бу-удет».
Но именно от генеральских голосов гудели половицы, именно от них прокатывалась металлическая дрожь по каркасу моей кованой кровати и по моему хребту.
И все же, когда мы вернулись домой, новая папина должность ассоциировалась у меня не с генералами, а с управляющим местного супермаркета – дружелюбным толстяком, персонажем почти карикатурным, у которого для нас, детей, всегда были припасены интересные гостинцы: мини-пачки печенья или малюсенькие буханки «Чудо-хлеба».
Я думала, что генеральный управляющий – это бдительный страж, добродушный пастух. Папе эта роль подходила идеально.
Похоже, мы с вами обе были папиными дочками. Или просто предпочитали компанию мужчин.
Изучением того времени, когда мы жили в Сайгоне, занимается мой брат Рэнсом. В Фейсбуке[64] есть целое сообщество, где дети американских семей, живших в Сайгоне, теперь уже сами старые пни, маниакально сравнивают воспоминания об американской школе, о Центральном рынке, о запахе рыбного соуса; одна мелкая деталь в чьем-то посте может вызвать бурю негодования, стать поводом для разногласий, споров и настоящих баталий с применением хронологических таблиц из «Википедии», документальных источников и показаний очевидцев в лице давно умерших родителей.
Не знаю, что им дает эта погоня за коллективным подтверждением. Что они боятся потерять или надеются сохранить.
Мои воспоминания о Сайгоне четкие, но беспорядочные. Мне не нужно, чтобы их истинность подтверждали другие, достаточно того, что они мои.
Я помню комнату, которую вы описываете.
Изначально она досталась Рэнсому. Он заявил на нее права, когда мы впервые лихорадочно пробежали по дому, перевозбужденные от утомления, новых впечатлений и сладостей, которые мама раздавала во время бесконечных перелетов.
Красивая была комната, с двумя окнами и стеклянными дверьми, выходящими на французский балкон. Помню, что очень хотела, чтобы она досталась мне.
Но родители сказали, что раз из двух гостевых спален эта больше, то будет справедливо, если ее займет Рэнсом, ведь он у нас уже «большой мальчик», хотя он был всего на дюйм выше меня.
Я расстроилась, но, как показывает время, мужчинам не суждено пользоваться привилегиями долго. Во всяком случае, мне хочется в это верить. Всего через несколько недель или даже дней после нашего приезда над Сайгоном взошла луна и уронила на пол у стеклянных дверей бледную дорожку света. Света, в котором пикировали, кружили, мельтешили тени летучих мышей, обитавших под крышей. Большой, смелый Рэнсом потерял голову. Разбудил своими криками весь дом.
На следующее утро комната стала моей.
Папа посоветовал мне относиться к этому как к большой удаче: летучие мыши, объяснил он, всю ночь ловят комаров за окном, защищая мою нежную кожу.
Я заверила родителей, что нисколько не боюсь; мама смерила меня оценивающим взглядом.
И все же вечером, укладываясь спать в комнате своей мечты, я оставила прикроватную лампу включенной.
Когда я проснулась посреди ночи – кто знает во сколько? – лампа была выключена. Через несколько секунд я различила дорожку лунного света, кишащую темными силуэтами летучих мышей.
Я втянула ртом воздух, готовясь закричать или позвать родителей.
Мама сидела на стуле у изножья кровати, по ту сторону от дорожки света, и молча на меня смотрела. Я увидела, как сверкнули ее глаза, как она кивнула, словно бы говоря: «Молодец. Тебе очень страшно, но ты не подаешь виду. Умница».
Этого было достаточно: улыбка, кивок, безмолвное внимание в жуткой темноте.
Еще я помню тот день, когда слуги прибежали за нами с Рэнсомом в сад, – внезапный шквал распоряжений, поток вьетнамского вперемешку с французским, резкое английское «Быстро, быстро».
Я раскрашивала картинки, медленно расправляясь с маленькой горкой сладостей, полученных на Хэллоуин. Рэнсом клеил модель дозорного торпедного катера.
Мы давно привыкли к уличному шуму, доносившемуся из-за забора, но в тот день, прежде чем слуги загнали нас внутрь, мы услышали нечто иное. В воздухе было что-то необычное, более громкое, тяжелое. Мы с братом переглянулись, но не в ужасе, а в предвкушении. К тому моменту, как слуги добрались до сада, крича и размахивая руками, хватая нас за плечи, мы уже готовы были бежать. Мы практически протанцевали в дом. Из радио на кухне лилась американская музыка – слуги всегда слушали ее за работой. В этой суматохе она казалась удивительно безмятежной.
Две горничные и ама, прижимавшая маленького Роджера к груди, загнали нас под кухонный стол и сгрудились там вместе с нами. Теперь уже от взрывов тряслись окна и звенела посуда, маленькие дребезжащие взрывы раздавались вокруг нас, когда предметы падали с полок. В ответ издали доносились протяжные стоны фейерверков.
Я подняла голову: на нижней стороне стола были тусклые железные балки и нелакированное дерево с отметками мелом – детали, уже изученные во время игр в прятки в дождливые дни. Мне не было страшно. Рядом был Рэнсом, который, как ни странно, обнимал меня за плечи, а еще служанки и юная ама с Роджером. Не помню, где была наша мать.
Мне не было страшно. Я всегда верила, что пока со мной кто-то есть, я защищена, окружена заботой, абсолютно неприкосновенна. Твердое, пусть и ничем не подкрепленное убеждение, что безопасность в численности. Наверное, это как-то связано с тем, что у меня есть близнец.
Вскоре в дом зашел папа – впервые через дверь на кухне – и принялся звать экономку, Рэнсома, меня. Затем его лицо показалось в складках скатерти – с легкой гримасой артиста, выглядывающего из-за кулис. Он опустился на колени – в нем было шесть футов и два дюйма – и просунул под скатерть свои широкие плечи, ноги, раскинувшиеся на полу, так и остались незащищенными. Кое-как ему удалось обхватить нас с братом руками. От него пахло бриолином, а щека шершавила мою ладонь.
Вместе мы слушали выстрелы, взрывы, дребезжание оконных стекол и хрусталя, перестук ножек стола по плиточному полу. Всхлипы юной амы, по-прежнему прижимавшей Роджера к груди.
Брат вычислил, что это был день свержения Зьема. У меня нет оснований ему не верить. Политику и историю в моей памяти затмевает образ отца. Мне не было страшно. С нами был папа. Я помню его сильные руки.
Ах да, и конечно же, я помню яркие рыночные корзинки с гостинцами, помню, как мама сидела на полу кабинета и аккуратно собирала каждую корзину, перекладывая подарки, пока все не будет выглядеть безупречно. Помню, как звала меня полюбоваться этими сокровищами, особенно когда бюджет позволял ей накупить побольше всего.
Я знала, что нельзя ничего просить для себя. Что ответ будет один: игрушек и сладостей у меня предостаточно.
Мамину шутку я тоже помню: «Рейни любит сезон дождей». Еще я любила заходить к ней в спальню или в кабинет, когда ее не было дома. Рыться в ящиках комода и стола или смотреть на аккуратно развешенные в шкафу платья, как одинокий мечтатель – на звезды.
До сих пор не знаю, что я там искала.
Вернувшись в Америку, мы поселились в Гарден-сити на Лонг-Айленде, и дальше мое детство протекало совершенно обычно, пока не наступили дикие подростковые годы. В шестнадцать меня застукали с косяком на крыше общинного центра при нашей церкви. Мы с друзьями должны были готовить сэндвичи для бездомных – мамина идея – и решили, что будет просто уморительно, если мы сами будем умирать от голода, хорошенько накурившись.
Друзей отругали, посадили под домашний арест, приговорили к новым бесполезным благотворительным трудам, меня же сослали в частную школу в Мэриленде.
Не прошло и трех месяцев, как меня снова поймали с травкой – в лесу за чьим-то домом, куда я и еще две девочки из школы удрали «в самоволку». Нас должны были отчислить, мы хотели, чтобы нас отчислили, но нет: нас отправили на консультации с наркологом по программе окружных властей. Там собралась пестрая компания подростков-умников, которые в перерывах между обучающими фильмами, лекциями и групповыми сессиями, посвященными самооценке, обменивались номерами дилеров и адресами магазинов или обсуждали, где достать фальшивые водительские права, в которых написано, что тебе двадцать один. Там я и познакомилась с Дугласом.
Он был тощим, умным, саркастичным, читал взахлеб. Я восхищалась его чувством юмора. Его родители, образцовые представители среднего класса, боялись, что «эта привычка» – он попался лишь однажды, с косяком на концерте, зато сразу копам – помешает ему выиграть стипендию в колледж. Волновались они зря. Спустя шесть недель, проведенных в компании самых ужасных и интересных сверстников, нам всем подчистили «личные дела». Дуглас поступил в Мэрилендский университет в Колледж-Парке. Я, к недовольству родителей, последовала за ним. Отец видел меня в Корнелле, его альма-матер. Мать – в одном из колледжей «Семи сестер», ее фантазия о девушке из привилегированной семьи. Сама она в колледже не училась, вы знали?
Во многом я завидую простоте той эпохи, когда вы встретили мужа. У нас с Дугласом все было не так гладко: мы сходились, и расходились, и изо всех сил старались не превратиться в наших родителей. Мы спали вместе, потом жили вместе, потом сбегали в другие города, где спали с другими людьми и были несчастны. Потом мы вытерпели нашу пышную традиционную свадьбу, которую воспринимали как шутку. Шутку над его родителями, думавшими, что моя семья баснословно богата.
Шутку над моими родителями, оплатившими эту свадьбу кровавыми деньгами, как мы их называли. Нефтяными деньгами.
Дуг верил (в годы, когда опровергать теории заговора было не так-то просто), что именно дружки моего отца – «Эссо», «Стандард ойл», олигархи – финансируют и затягивают войну. Именно они в ответе за «похеренные жизни», как мы выражались, стольких несчастных идиотов из рабочих семей, мальчишек из родного квартала Дуга, если и не из моего.
Дуг очень подробно расписывал преступления виновных сторон. Он бы охотно объяснил вам, зачем во Вьетнаме понадобилось столько американских инженеров. Глубинные бомбы, которые наш флот в начале шестидесятых сбрасывал в Южно-Китайское море (остатки после Второй мировой, просветил бы вас Дуг), были предназначены не для того, чтобы углублять гавани, как думала глупая американская публика (стадо баранов, сказал бы он), а для разведки шельфовых месторождений нефти. Чтобы все было размечено и готово к экспорту, читай воровству, когда в стране победит американская демократия.
Изъяснялся он красноречиво, и каждое его гневное обвинение я воспринимала в те годы как непреложную истину.
Истину, подсоленную и подсахаренную юношеской самонадеянностью. Все наши идеи были окрашены восхитительной уверенностью, что никто и никогда не понимал эту жизнь лучше, чем мы: ложь, жадность, лицемерие, жажда денег в мире бизнеса, жажда власти в мире политики, дурные намерения даже среди наших знакомых, даже среди тех, кого мы любим.
Если бы я тогда сказала Дугласу, что вы с мамой встретили во Вьетнаме Дьявола, он пожал бы плечами и спросил: «А кто не встретил?»
Да чего только не говорят люди за долгие годы брака. Дуг иногда обвинял меня в том, что я слишком отчаянно добивалась его, когда мы были юными. Что его тяготило, как сильно я им увлечена.
Я всегда отвечала, что он слишком себе льстит. Что я вышла за него в первую очередь, чтобы досадить матери.
В 1975 году США начали вывозить детей и младенцев из Вьетнама. Операция «Бэбилифт». Не очень изобретательно, но от Министерства обороны поэзии ждать не приходится. Разве что поэзии хаоса.
Возможно, вы помните: первый же самолет, заполненный детьми и гуманитарными работниками, был обстрелян наступающими вьетконговцами, когда поднялся над авиабазой Таншоннят. Пилот попытался совершить посадку, самолет разбился. Погибло семьдесят восемь детей и около тридцати пяти сопровождающих.
Я как раз приехала домой из колледжа на весенние каникулы. Мама читала о катастрофе в газете. Утро за кухонным столом, наш зеленый пригород, в окошко светит солнце после дождя. В руке у мамы дымится сигарета. Сама она, как всегда, ухоженная: прическа, ногти, светлая помада.
Она читала, сжав губы в ниточку. Сопровождающими были в основном женщины – женщины, связанные с благотворительными организациями, приютами, госорганами. Женщины, хотевшие творить добро.
Она надеется, что среди погибших нет ее знакомых, сказала мама.
Я ответила что-то противное. Что-то про детей: почему она в первую очередь подумала о сопровождающих, которые вообще-то зашли на борт по своей воле, а не о детях, которых забрали из родной страны? Забрали, чтобы повыгоднее продать?
Язвительным «Дугласовым» голосом я спросила, понимает ли она вообще, что все эти американские мальчишки из семей рабочего и среднего класса умерли вовсе не за свободу. Америка плевать хотела, при каком режиме горбатятся вьетнамские крестьяне на рисовом поле. Крестьяне и сами плевать хотели на ваши режимы.
Всех этих несчастных мальчишек отправили на смерть нефтяные компании, компания отца. Ради «мерседеса» и «кадиллака» у нашего дома. Ради наших двух акров зеленой травы. Ради портфолио отца. Ради ее зависимости от «Шанель» и «Сент-Джон».
В какой-то момент вошел отец в форме для гольфа. Встал между нами. Сказал, чтобы я прекратила. Мать молчала. Точнее, она открыла было рот, а потом закрыла и рассеянно уставилась вдаль, словно там находилось что-то куда более достойное ее внимания. Какая-то захватывающая невидимая вещь.
Ее «постойте, почему меня это заботит?» взгляд, как называл его Рэнсом.
«Почему меня заботишь ты?», как называла его про себя я.
Наверное, она потирала друг о друга большим и безымянным пальцами, эта ее нервная привычка.
В конце концов отец сказал, чтобы я убиралась из его дома. Я так и сделала. Вернулась в Мэриленд. Поссорилась с Дугом, когда он похвалил меня за то, что я дала родителям отпор. Бросила его несколько недель спустя, когда он назвал папу заправским мясником. Съехалась с другим парнем. Бросила колледж на семестр, чтобы поехать в Новый Орлеан с третьим, там сломала руку, напившись до потери памяти.
Нет смысла в этом копаться.
В конечном счете я вернулась в Колледж-Парк. К учебе. К Дугласу. Возвращение домой – говорили мы с долей иронии – для нас обоих.
Думая о будущем, в одном мы были уверены: мы не хотели жить, как наши родители.
А потом вдруг захотели.
Надеюсь, я не причиню вам боли, сказав, что рождение первого ребенка, дочери, а затем и второго, сына, принесли мне такое счастье, какого я прежде никогда не испытывала, принесли мне уверенность, безопасность. Может, это все та же моя «безопасность в численности». Может, став матерью, я снова почувствовала себя близнецом.
А может, дело в настойчивости, которую вы описывали, – в тяге произвести жизнь.
Как-то утром, на кухне родителей, я сказала об этом счастье, держа спящую дочку на руках. Сказала своей матери, будто я первая на свете женщина, обнаружившая, какое это счастье – быть влюбленной в свое дитя. Свое собственное дитя.
Неожиданно Шарлин подалась вперед и тонкой рукой взяла меня за подбородок. Повернула мою голову к стеклянным дверям, за которыми виднелись элегантное патио, зеленый сад, высокие деревья в лучах солнца – наша чудесная маленькая вселенная, построенная, несомненно, на компромиссах, и, пожалуй, на нечестно нажитых деньгах, и уж точно на сделках с Дьяволом.
Но также – на удаче, на благодати.
На всем, что потребовалось, чтобы мы оказались дома, в безопасности.
Она умерла от рака почки. Ей было почти шестьдесят. Досаждающая боль в спине, за пару кошмарных дней признанная неизлечимым заболеванием. Спокойные будни, обернувшиеся – как мы уже потом с изумлением поняли – последними часами ее жизни. Эти часы мы с братьями проводили за долгими, осторожными телефонными разговорами, заверяя друг друга, что прогнозы хорошие или улучшаются, восхищаясь тем, как терпеливо папа сносит ее капризы. Вот я, зажав трубку между ухом и плечом, режу овощи, или разбираю пакеты с продуктами, или поднимаю ладонь, чтобы коллега, заглянувший ко мне в кабинет с договором или вопросом, видел, что я занята.
Надо было сразу же к ней поехать, вернуться домой, но я этого не сделала. Я говорила себе, что у меня своя семья, работа, обязанности. Я говорила себе, что она поправится.
Она умерла, прежде чем мы опомнились от того, как быстро все закрутилось, прежде чем до конца потеряли детскую веру в ее способность исправить что угодно, даже свое тело. А может, это была просто вера в то, что нам всегда будет везти.
Дуг к этому времени защитил диссертацию (консультирование пациентов с алкогольной и наркозависимостью, что же еще?), у нас с братьями у каждого была своя карьера. Я работала менеджером в страховой компании в пригороде – вечно пререкающиеся адвокаты по недвижимости и взволнованные клиенты. У нас было двое детей, уютный дом.
Тетя Арлин, находчивая мамина сестра (они были Шарлин и Арлин, мы – Рейни и Рэнсом, так поступали с близнецами в те дни), служившая источником всех этих краденых Барби, детских вещей, транквилизаторов и сигарет, вплыла на похороны в роскошном кашемировом пальто бежевого цвета с меховым воротником, белым в коричневую крапинку, с длинным мягким ворсом, который походил то ли на нимб, то ли на боа стриптизерши и колыхался с каждым движением ее щедро накрашенных губ.
– Мои дорогие! – воскликнула она. Мы сочли ее жутко нелепой. – Мои дорогие сиротки!
После похорон мы собрались у родителей дома, но отец не выходил из спальни, где повсюду остались следы маминых благотворительных трудов: лоты для аукционов, пожертвованные вещи, красиво оформленные корзинки с подарками.
Мамина болезнь изменила его даже физически. Он осунулся, сгорбился. В жестах и взгляде появилась нерешительность, которая никуда не денется за те два десятка лет, что он проживет без нее.
Как и ваш отец, после смерти жены он стал очень слезлив.
Вечером тетя Арлин – в парчовом халате поверх шелковой комбинации – сидела вместе со мной, Дугом, моими братьями и их женами в гостиной и, закинув ноги в чулках на журнальный столик, курила сигарету за сигаретой и пила бурбон. Мы вспоминали истории про маму, посмеивались над либриумом и «манхэттенами», над ее ухоженным благочестием. Над мероприятиями для сбора средств: карточными вечерами, банкетами, модными показами в пользу обездоленных, в пользу темноглазых детей из пыльных индейских школ, в пользу бедных сироток, которым не повезло родиться не в той стране.
В начале восьмидесятых мама – выглядевшая и одевавшаяся как Нэнси Рейган – стала возить подарки пациентам со СПИДом в две нью-йоркские больницы, не рассказывая подругам из церкви, на что уходят их пожертвования.
Она не просила нас с братьями ездить вместе с ней, но иногда мы помогали грузить в машину подарки: корзины со свежими цветами, глянцевыми журналами, швейцарским шоколадом, французским мылом, цветными кашемировыми носками и клетчатыми или узорчатыми бутонами шелковых носовых платков.
С этими роскошными наборами она приезжала на Манхэттен и кружила по палатам умирающих молодых людей.
Ее прокаженных, как называл их папа.
– Бедные парни, – говорили мы тем вечером. – Попали в ураган Шарлин.
Мы казались себе такими остроумными. Само здравомыслие и никаких сантиментов, даже в утрате.
Внезапно тетя Арлин сказала:
– Вы что же, совсем ее не любили?
Конечно, любили, ответили мы. С ней бывало нелегко, с этими ее требованиями, старомодными правилами хорошего тона. Она могла быть занозой в заднице и («Взглянем правде в глаза») всех утомляла, но мы ее любили.
– Слушая вас, об этом точно не догадаешься, – заметила тетя Арлин.
Повисло молчание. Наверное, нам стало стыдно. А может, мы просто копались в памяти. Уже тогда все мои воспоминания о любви к маме были тактильными. Ее веснушчатые руки, тонкие холодные пальцы, сжимающие мой подбородок, задающие вектор моего внимания, моего взгляда.
Ее худое тело – с каждым годом она все больше таяла, и это еще до болезни – прижато к моему, бедро к бедру, чтобы удобнее было заставить меня что-то сделать, кем-то стать, что-то понять. Направлять мой взгляд, физически и метафорически, железной хваткой тонкой руки.
Тем вечером мне пришло в голову, что моя любовь к маме и правда была исключительно физической: знакомые быстрые пальцы, зеленые глаза, жесткие волосы, икры, оплетенные мышцами, и, да, высокий подъем маленьких стоп – именно эти детали всплывали в голове, когда я настаивала, что ее люблю. Любила. Ее материальность, привычность ее костлявых объятий. Ее тело – вот что я оплакивала. Оплакиваю до сих пор.
У Арлин глаза были светло-карие, без зеленой насыщенности маминых глаз, густо подведенные карандашом и накрашенные тенями.
Вскинув подбородок, она сказала:
– Когда вы прилетели в Америку из Сайгона, мать могла вас оставить. У нее был другой мужчина. Она могла уйти к нему. Я советовала ей уйти к нему. Так бы поступила я сама. Но она не стала.
Мы молча переваривали ее слова. Наконец кто-то из нас спросил:
– Почему она не ушла?
Арлин не раздумывала ни секунды.
– Тогда она лишилась бы вас, – сказала она таким тоном, будто ответ очевиден. – Вас троих. Не забывайте, каково было женщинам в те дни. Женам. Как говорят в мире бизнеса, дети – золотые наручники замужней женщины, – прибавила она. Презрительный смешок карьерной девчонки. – Если бы ваша мать ушла из семьи, она бы вас потеряла.
Снова повисла пауза. Мы с братьями обдумывали эту новую порцию информации. А затем дружно рассмеялись. Театральная тетя Арлин.
– Кто это был? Ну же, рассказывай! – подзуживали мы.
Генерал? Госсекретарь? Мускулистый солдат? Монах в шафрановом одеянии?
Арлин отмахнулась от нас.
– Это не моя тайна, – таинственно прошептала она, довольная произведенным эффектом. Довольная тем, что представила мамину жизнь в интересном свете. – С ним она могла бы совершать великие дела.
– Небось тоже нефтяник, – шепнул Дуг.
На следующий день я спросила у Рэнсома, верит ли он, что мать могла уйти из семьи, уйти от нас.
– Не глупи, – сказал он. – Если бы мама захотела уйти, ее ничто бы не остановило.
Уолли Уэлти, говорите вы. Или, что более вероятно, безымянный полковник с голой грудью. Я не знаю, что думать. Среди маминых вещей не было писем от мужчин.
Мне кажется, Рэнсом был прав: мама построила свою жизнь так, как хотела, и никто не смог бы заставить ее жить иначе.
Составляя мамин некролог, мы с братьями перечислили все общества и организации, с которыми она была связана: церковь, загородный клуб, теннисный клуб, благотворительные фонды. Когда текст показали папе, он спросил, нельзя ли добавить что-нибудь про то, «какая она была стильная».
«Неисправимая модница, – приписала я в начале одной из фраз, – она обожала парный теннис, тихие аукционы с большим размахом, своих пятерых внуков…»
От нее часто можно было услышать слово «модница», так что отец и братья остались довольны.
Но мы-то с вами знаем: в ее устах оно не было комплиментом. Это было обвинение, упрек. Указание на пошлые мелкие амбиции других женщин, на их глупость.
Возможно, во мне снова проснулся бунтующий подросток. А может, внезапная утрата разбередила чувство брошенности, которое я испытывала в детстве. Может, я считала, что сравниваю счет.
Как бы то ни было, предательство было незначительное. Мелочная месть. Но теперь я жалею, что не смогла устоять.
Прошел не один месяц, прежде чем мне снова удалось побеседовать с Домиником. Начались праздники. Это были наши последние праздники в Роланд-Парке – весной мы планировали выставить дом на продажу, – поэтому в тот год дети приехали к нам и на День благодарения, и на Рождество. А потом мы с Дугом занялись отсеиванием вещей.
До загородного дома мы добрались лишь в середине января, и в первые же выходные вместо обещанного дождя пошел снег. Мы устроились у камина и распили бутылку вина, слушая, как по стеклам шуршат снежинки. Мы наконец-то были довольны собой, довольны решением купить этот старый дом в глуши. Его уединенность – обстоятельство, которое мы наивно не учли и осознали, лишь когда стали здесь жить, – после праздничной суматохи казалась благословением.
Только мы вдвоем, и спускающаяся ночь, и медленно растущие сугробы.
Стоя у окна ранним утром с чашкой кофе в руках, я увидела, как к нам на участок заворачивает трактор с отвалом. За рулем был Доминик, рядом сгорбившись сидел Джейми, его слегка мотало из стороны в сторону. Вид у него был серьезный, сосредоточенный: рот приоткрыт, круглые черные глаза смотрят из-под шапки прямо перед собой. На этот раз его было не спутать с ребенком. Когда они подъехали поближе, я помахала. Отец и сын помахали в ответ.
Сзади раздались шаги Дугласа, спускавшегося по узкой лестнице. Ночью он так жутко храпел (явно от вина), что ближе к рассвету я не выдержала и ушла в гостевую спальню.
– Кто, мать его, убирает снег? – спросил он.
– Доминик. – Взглянув на Дуга, я поняла, что это имя ему ничего не говорит. – Сосед. Он давно предлагал помочь. Я тебе рассказывала. – Вид у Дуга был озадаченный. Я повторила: – Доминик. Наш сосед. У которого мальчик с синдромом Дауна.
Дуг был в боксерах и футболке, редеющие волосы растрепаны. Обычно он не спускался, пока не примет душ.
– Какой еще мальчик с синдромом Дауна? – спросил он почти сердито.
Он придерживался за перила, и мне вдруг захотелось, чтобы он убрал руку. Взлохмаченный, с утренней щетиной и этими своими цыплячьими ногами, он выглядел как дряхлый старик.
Я закатила глаза – привычка старых супругов, которые пререкаются, как брат с сестрой. Постучала по стеклу:
– Джейми. Сын наших соседей. Эллен и Доминика.
Дуг пересек красиво обставленную гостиную. Тапочек на нем не было. Выглянул в окно. Трактор был в дальнем конце участка. Вдоль ровного бортика из снега шли две длинные полосы расчищенного асфальта. Я постукивала по стеклу, уперев руку в бок, что означало: «Ну теперь-то ты видишь, о чем я?» Супружеское самодовольство, которому я давно перестала сопротивляться.
Щурясь на свету, он долго смотрел в окно, пока шум трактора становился все громче и громче, затем повернул ко мне свое небритое лицо. От него пахло сном. Он посмотрел на меня, а потом его взгляд забегал по комнате, от предмета к предмету, отмечая все наши декорации новобрачных, все плоды моего наследства: новый диван, новые лампы, новые картины на стенах. Когда он опять посмотрел на меня, все, что было в его лице привычного, все, что осталось от тощего, остроумного подростка–«торчка», которого я знала и любила большую часть жизни, преобразилось. Под влиянием времени – безусловно, но и страха тоже. Эмоции, которой я никогда не видела на его лице.
Он не знает, где находится, подумала я.
– Ах да, точно, – небрежно сказал Дуг. Провел рукой по глазам. – Я просто еще не проснулся.
Затем, что было для него нехарактерно, прильнул ко мне и обнял за талию. Отголосок вчерашних забав – короткого сеанса любви в темноте, какие бывают в долгом браке. Мы молча смотрели, как трактор убирает снег. Затем Дуг сказал:
– Хотя бы такого у нас не было. Такого ребенка.
Я хотела спросить: «Что значит „хотя бы“?» – но остановила себя.
Дуг направился к лестнице, и я уже собиралась повернуться к окну – помахать Доминику и пригласить их с Джейми на чашечку кофе или какао, – но тут рука Дуга взметнулась. Сбила керамическую лампу, стоявшую на маленьком столике, забытый накануне бокал и книгу.
– Ты не говорила! – заорал он. – Ты не говорила, что кто-то будет убирать снег! – Впервые в жизни мне показалось, что сейчас он меня ударит. – Сколько он берет? Какого хера ты мне не сказала?
Надо было успокоить его, задобрить, мягко спросить, что на него нашло. Но это было не в моих правилах. Истинная дочь своей матери, я встретила его ярость своей. Может быть, я смутно осознавала, как сильно мне хотелось повидаться с Домиником, услышать его голос. А может, мне показалось, что эта странная выходка Дуга – своего рода реакция на то, что на пороге нашей новой жизни, унылой и одинокой, Доминик начал видеться мне в романтическом свете.
– Ты чего орешь? – сказала я. – Сосед решил расчистить нашу дорожку. Господи. Что тут такого?
Дуг снова провел рукой по лицу. Пробурчал, что я никогда не сообщаю ему важные вещи.
– У тебя похмелье.
Я отвернулась к окну и наблюдала за работой трактора, пока не услышала, как Дуг поднимается по лестнице. Доминик и Джейми как раз заходили на последний круг, но я была так рассержена, что мне уже не хотелось звать их в гости. Наверное, агрессивное поведение Дуга должно было меня напугать. Это было не в его духе – хотя, с другой стороны, с него станется, подумала я и списала все на дурное настроение, похмелье.
Остаток уик-энда мы почти не разговаривали и уехали, так и не повидавшись с Домиником и Джейми, я только бросила записку им в почтовый ящик, в которой благодарила за уборку снега. Два следующих долгих зимних месяца мы провели в Роланд-Парке – готовили дом к продаже.
Вернулась я в марте. Одна. Хотела отдохнуть от постоянных перепалок и взаимных претензий. И снова я видела в этом лишь последствия наших жизненных перемен: мы продавали дом, переезжали в квартиру, чувствовали, как подкрадывается старость. У нас появилась дурацкая привычка перебирать события прошлого и бросать равноудаленный взгляд в будущее: десять лет назад мы ездили в велотур по калифорнийской долине Напа, еще через десять лет мы будем…
От таких разговоров гарантированно портилось настроение.
Я приехала ранним вечером. Заскочила в магазинчик на перекрестке и больше никуда не ходила. Я представляла, как приготовлю себе простой ужин и буду есть его у камина, с книгой и бокалом хорошего вина. Как буду наслаждаться своим бунтом – когда я сказала Дугу, что хочу провести выходные без него, он устроил сцену, – купаться в своем смелом одиночестве. Я из тех женщин, которые мало что делают в одиночку.
Но кончилось тем, что я целый вечер смотрела телевизор, те же передачи, которые мы смотрели бы с Дугом, а когда пришло время гасить свет на первом этаже, почувствовала себя глупо и как-то неспокойно. По лестнице я поднималась с ощущением, что сейчас буду расплачиваться за свою позу независимой женщины. И уже заранее содрогалась при мысли о предстоящей ночи.
Не в силах уснуть, большую часть ночи я провела в гостевой спальне, в красивом маленьком кресле, выбранном вместе с декоратором, в котором до этого ни разу не сидела. Было очень темно, безлунная ночь. Я бы все отдала за шоу теней с летучими мышами, как в Сайгоне.
За мамину уверенность в том, что темнота что-то в себе скрывает. Некое тайное знание.
Наконец во мраке проступило единственное в комнате окно: сумеречно-серый, затем розоватый прямоугольник неба. Я оделась, как только стало хоть что-то видно.
На участке меня встретили первые робкие признаки весны: красноватые бугорки почек на ветках, в воздухе резкий запах мартовского утра с талым снегом и предвкушением солнца. Небо над купой деревьев вдалеке становилось все светлее, золотисто-розовый сменялся акварельно-голубым. В поле за домом уже пробивалась молодая трава, ярко-зеленая среди сухих прошлогодних стеблей. Услышав журчание воды, этот звук новой весны, я вспомнила, что в лесу за домом где-то должен быть ручей.
Облачившись, как заправская фермерша, в грубую куртку и резиновые сапоги, я отправилась на разведку.
Этот дом нам показывал очень разговорчивый риелтор. Юный натуралист, назвал его Дуг. Когда мы шли по полю, он посоветовал нам посетить одно место к западу отсюда. Экологический заповедник, сказал он. Необычный и безумно красивый. Сотни акров болот, образовавшиеся десять тысяч лет назад в результате таяния ледников. Растения, которые там можно встретить, – американская лиственница, пушица, клюква – появились еще в ледниковый период.
– По болотам можно ходить, – рассказывал он. – Там есть тропы и дорожки из досок.
В таком месте вспоминаешь, как коротка жизнь, как мало времени нам дано на этой бешено крутящейся планете.
– Видишь общую картину, – добавил он.
Дуглас шел впереди, глядя себе под ноги, но на этих словах замедлил шаг, обернулся и поймал мой взгляд. Я знала эту ухмылку. Его фирменная ухмылка остряка-всезнайки. Та, что говорит: «Меня не проведешь».
– Вот это реклама, приятель!
Но риелтор ничуть не смутился. Такие растения, продолжал он, ученые называют реликтами. Похоже на реликвию, правда? Реликт – это то, что пережило смерть чего-то другого.
Дуглас опять ухмыльнулся:
– Так можно сказать про что угодно.
Поле было все в лужах, и, шагая по его кромке, вдоль границы нашего участка, я увидела на участке Доминика маленькие деревянные качели, затем останки домика на дереве с ветхими, покосившимися досками и потрепанным канатом. Чуть подальше стоял гараж, из темных глубин которого выглядывал отвал, – вероятно, там же был и трактор. Рядом виднелся выстриженный пятачок травы, по которому я определила (заправская фермерша), что в этом месте в земле установлен септик.
Оба наших участка скатывались к подножию леса, и, свернув направо, я нашла тропинку между деревьев.
Не могу сказать, что, выйдя на воздух, на утреннее солнце, почувствовала себя лучше. Наоборот, гуляя по лесу, я стала представлять, что будет, если я споткнусь об упавшую ветку или торчащий корень, если у меня случится инфаркт или инсульт, если я, в конце концов, просто заблужусь. Стало ясно, почему я так боялась ночевать одна в пустом доме и почему мне было страшно пробираться по едва заметной тропинке теперь: если я позову на помощь, никто меня не услышит.
Словно меня не существует.
Вскоре я вышла на поляну у ручья. Откуда-то поблизости доносились голоса.
Найти их было нетрудно. Доминик сидел ко мне спиной на поваленном стволе, ярдах в десяти от него стоял Джейми в высоких резиновых сапогах с прутиком в руке. Он наблюдал за чем-то в воде, а Доминик с берега давал советы и мягко его предостерегал.
Не желая их напугать, я поздоровалась издалека. Но, конечно же, мои отчаянные столкновения с одиночеством были им незнакомы. Увидев меня в лесу, они удивились ничуть не больше, как если бы мы встретились в местном магазине. Они были в гармонии с окружающим миром.
Джейми крикнул: «Привет!» – и помахал рукой. Доминик обернулся, сказал: «Доброе утро», а затем вежливо встал – проблеск импульса, вшитого в ДНК вашего мужа. Интуитивная реакция на появление женщины, любой женщины, в любом месте. Всем встать.
– Что-то вы рано проснулись, – сказал Доминик. Он видел мою машину у дома. – А я все думал, ждать вас весной или нет.
Мы вместе сели на поваленный ствол. Доминик рассказал, что у них гостит один из его старших сыновей – с женой и двумя маленькими детьми. Вчера вечером приехали. Сейчас отсыпаются, как все нормальные люди. Чтобы скоротать время, Доминик и Джейми отправились на прогулку. Они оба – и отец, и сын – ждут не дождутся, когда все встанут и дети начнут бегать по дому.
У них уже вошло в привычку приходить сюда, когда они просыпаются раньше всех и не могут уснуть – обычно потому, что заранее предвкушают отличный день: игры с малышами, или поездку на побережье, или метеоритный дождь, или матч «Ориолс».
– И так всегда, – сказал Доминик. – Едва рассветет, мы с Джейми уже на ногах. Мучаемся, места себе не находим.
Джейми ушел уже далеко – впрочем, не настолько далеко, чтобы мы потеряли его из виду. Он бродил по берегу маленького петляющего ручейка, похожего на серебристую ленту, и сосредоточенно что-то разыскивал. Время от времени он оборачивался и махал нам рукой.
Доминик каждый раз махал ему в ответ, пока мы с ним разговаривали о моей матери.
Она была, по его выражению, «что-то с чем-то». Он, конечно же, знал ее по визитам в больницу и прекрасно помнил то утро, когда она подарила ему куклу Барби в аозае для новорожденной дочери.
Он немного побаивался мою мать, признался Доминик. Во всяком случае, поначалу. Она была такой красивой, такой самоуверенной.
– Командирша, – добавил он.
Я ответила:
– Кому вы это рассказываете.
Пока мы беседовали, Доминик смотрел на Джейми – тот теперь сидел на корточках у ручья, перебирая камушки.
Доминик помнил ее плетеные корзины с игрушками, женщин, ходивших за ней по пятам. Наверное, в их числе были и вы. Помнил, как она ездила с американскими солдатами в сельские приюты, даже в лепрозорий где-то за городом. А однажды привезла для всех прокаженных шелковые наряды.
– А романы у нее были?
Я пересказала слова тети Арлин про таинственного любовника. Доминик пожал плечами. Возможно, даже покраснел.
– Трое-четверо парней точно были в нее влюблены.
Однажды, сказал он, к ним в больницу поступил малыш в очень плохом состоянии – истощение, глисты, все в таком духе, – а потом, как это бывало довольно часто, неприятности посыпались одна за другой, и не успели они опомниться, как момент был упущен. Его жизнь и так висела на волоске. Волосок оборвался. Малыш умер на руках у Шарлин. Простая, едва заметная смерть. Слабое дыхание, которое прервалось и так и не возобновилось.
Американский врач, находившийся с ними в палате, приложил к сердцу малыша стетоскоп и сказал моей матери, что его не стало.
Шарлин подняла на него глаза с таким видом, будто он ее оскорбил.
– Никогда этого не забуду. Она была в ярости. И говорит, такая, будто мы что-то можем изменить: «Это недопустимо». – Доминик покачал головой, все еще глядя на Джейми. – Я как раз ходил по отделению с этой ее корзиной, помогал раздавать подарки, и вот я стою с ними, с ней и врачом, и чувствую себя полным идиотом. У меня на локте огромная пустая корзина. У нее на руках мертвый малыш. И она вне себя. Просто молнии из глаз. И я говорю… клянусь, я просто хотел ее поддержать: «Что поделаешь? Такое случается». Или что-то вроде того. – Доминик помедлил. – И тут на меня напускается врач. Он как будто заразился ее гневом. Боже…
Доминик рассмеялся. Джейми нес к нам что-то в ладонях, с них капала вода. Доминик понизил голос. Оперся локтями о колени, сгорбил плечи. Затем посмотрел на меня:
– «Что поделаешь? – переспрашивает этот парень, врач, а потом показывает на вашу мать с бедным ребенком и говорит: – Отрасти себе яйца и поделай вот это».
В раннем утреннем свете голубые глаза Доминика серебрились, как бегущий у наших ног ручей.
– В этот миг я и сам был в нее влюблен. Эта ее ярость. Как будто ребенок был самой ценной вещицей на свете.
Перед нами вырос Джейми, сапоги влажно поблескивают, рукава фланелевой рубашки засучены, руки мокрые и в грязи.
– Что у тебя там? – спросил Доминик.
Джейми застенчиво протянул нам блестящий камень. Черный, с серебристыми жилками на сколе и гроздью розовых зернышек посередине.
– Смотрите, – сказал Джейми с бесхитростным восторгом.
Доминик подставил под руку сына свою ладонь.
– Красиво. – Водя над камнем мизинцем, он тихо сказал: – Это слюда. А это похоже на розовый кварц. – Доминик посоветовал Джейми взять камень домой и показать брату. – Он лучше нашего разбирается в породах.
Но Джейми сжал находку в ладони, а затем взглянул на меня исподлобья и прошептал:
– Это тебе.
Я взяла у него из руки камень, сказала «спасибо». Джейми отправился дальше исследовать берег.
Обратно мы возвращались по участку Доминика. Когда мы проходили мимо гаража с трактором, на длинной подъездной дорожке показался пикап. Сидевшие в нем люди – должно быть, наемные рабочие – помахали, и Джейми побежал им навстречу.
Мы с Домиником остановились. Шум пикапа и возня рабочих, вылезающих из машины, окончательно откупорили новый день. Мне кажется, нам обоим не хотелось расставаться с тишиной.
Я спросила, как себя чувствует Джейми, как его сердце.
– Отлично, – ответил Доминик и начертил над грудью маленький крест, как это сделал в магазине его сын. – Его первая операция, которую ему делали еще до того, как он стал нашим, была выполнена просто блестяще. Так говорил каждый врач, к которому мы обращались с тех пор. Ее делал настоящий волшебник.
Доминик рассмеялся, но, думаю, он понимал, что кое-что ему придется пояснить.
Мне же казалось, что эту небрежно брошенную фразу, «до того, как он стал нашим», выхватил луч солнца, новый золотисто-розовый луч.
Доминик заговорил почти скороговоркой:
– Детский кардиохирург в третьесортной больнице бесплатно оперирует недоношенного ребенка с синдромом Дауна, брошенного родителями, да так хорошо, что двадцать лет спустя другие хирурги только диву даются. – Он покачал головой: – Как после такого не верить в милосердную вселенную?
– Вы его усыновили, – сказала я.
Доминик кивнул. У Эллен в той больнице работала сестра, она и рассказала им о брошенном ребенке. Из-за их возраста они могли лишь временно взять его на воспитание. Но усыновление дало бы Джейми медицинскую страховку. Они потянули за пару ниточек и…
– Молитвы были услышаны, – сказал Доминик. – Он стал нашим.
Дома я пристроила красивый камушек на подоконник над кухонной раковиной. Там он и лежал, на периферии зрения, когда я выглянула в окно после второй ночи почти без сна.
Я прикидывала, не сходить ли снова к ручью, беспокоилась, как школьница, не выставлю ли себя дурочкой, влюбленной. Или же, думала я, лучше бросить сумку в багажник и поехать домой, к мужу, – к последним, как вскоре окажется, трудным годам нашей собственной американской истории любви?
Годам, когда наше прошлое, благополучное и несовершенное, начнет ускользать из памяти.
И тут с участка Доминика послышались голоса. Сначала голос Эллен, его я узнала сразу, потом мужские голоса, низкие и требовательные, переросшие в суматоху криков. А потом сирена.
Я сунула ноги в ботинки. Выскочила через заднюю дверь и побежала по неровной земле. В дальнем конце подъездной дорожки мерцали красные огни «скорой».
Я бежала вдоль сухих кустов, сорняков и веток, которые нас разделяли, а склон как будто становился все круче и круче. Но вот наконец я их увидела. Джейми рыдал; не знаю, в какой момент я поняла, что рыдает именно он, но точно знаю, что испытала облегчение – привычная материнская логика: плачет, значит, жив.
Джейми уткнулся головой в грудь Эллен, сидевшей в траве ко мне спиной. Она обнимала его и покачивала из стороны в сторону. Чуть поодаль трое мужчин склонились над распластанной фигурой. Ботинки, бесформенные от налипшей грязи – он весь был бесформенный от грязи, не считая полоски цвета там, где на нем разорвали рубашку.
Его грудь, тоже перемазанная в грязи, была такой бледной, будто ее подсвечивали изнутри. Лишь через пару секунд я поняла, что искусственное дыхание ему делает старший сын, ровным голосом приговаривая: «Держись папа, держись».
Должно быть, я как-то пробралась через колючие кусты. Подоспели медики с носилками. Я побрела к Эллен. Они с Джейми тоже были перепачканы, грязь оттягивала их одежду, налипла на руки и лица. Джейми прижимался щекой к ее сердцу. Зажмурившись, он все еще рыдал. Эллен смотрела поверх его головы на Доминика, которого грузили на носилки. Когда она начала подниматься, к ней подошел старший сын и сказал:
– Мы поедем за ними.
Джейми перекочевал в мои объятия. Он уже не плакал, только цеплялся за меня. Мы цеплялись друг за друга. Нас обоих покрывал толстый слой грязи. В воздухе пахло сырой землей, отходами, гниением и немного выхлопными газами от машины «скорой помощи».
Мы сидели в траве, обхватив друг друга руками, пока над деревьями не забрезжил слабый весенний свет.
Они встали затемно, еще раньше обычного, и в утренних сумерках отправились к ручью. Джейми хотел найти новый красивый камушек и подарить его маме.
Он понесся вперед, не глядя под ноги, и провалился в септик, который рабочие за день до этого оставили открытым. Доминик забрался внутрь вслед за сыном, подсадил его себе на плечи и помог вылезти. Бедный Джейми побежал в дом за помощью, но, когда Доминика вытащили, было уже поздно. Мне кажется, все было кончено, еще когда старший сын пытался заставить снова забиться его доброе сердце.
Разбирая вещи в родительском доме на Лонг-Айленде, мы с братьями обнаружили, что у мамы хранились горы писем от женщин, с которыми она общалась в Сайгоне. Вы бы узнали эти имена. Наверное, вы последнее поколение, которое еще пишет письма. В этих посланиях, написанных от руки, напечатанных на машинке или даже набранных на ротапринте, мамины подруги рассказывали, где они сейчас живут или куда переезжают, сколько лет их детям, в каких еще более экзотических местах согласились или отказались служить их мужья, они упоминали стареющих родителей, столкновение с болезнью, столкновение с ураганами и снежными бурями, летние отпуска, несчастные случаи, вторые дома, благотворительность.
Они всегда упоминали благотворительность: банкеты, карточные вечера, сбор одежды – отголоски их участия в мамином комплоте.
Никаких писем от мужчин. И уж точно никаких любовных писем. Горстка фотографий, в основном в духе рождественских открыток. Тут и там – вьетнамский ребенок на счастливом семейном портрете.
Помню фотографию милого малыша, стоящего рядом со светловолосым братом, у обоих в руках хоккейные клюшки. Двух девочек в Диснейленде. Тощего мальчика на костылях, ноги в гипсе, прогноз хороший, сообщало письмо. Поблекшее фото семьи на аэродроме, снятое на популярный тогда «Кодахром»: муж в армейской форме щурится на солнце, приобняв за плечи хорошенькую жену, у нее на руках малышка-вьетнамка в праздничном платьице, с тенью родимого пятна на пухлой щеке. Парочка гламурных снимков, где уже совершенно американизированным вьетнамским парням и девушкам вручают дипломы. Думаю, с некоторыми из этих семей вы вращались в одних кругах.
Упоминания о своей жизни в Сайгоне эти женщины обычно обрамляли фразочками вроде «Кто же знал…».
После смерти отца я перевезла коробку с письмами из дома на Лонг-Айленде в Балтимор. У меня была идея попытаться найти этих женщин или их детей, может быть, даже вернуть им письма. Но так и не дошли руки. Дела и быстротечность времени.
Той весной, когда мы впервые стали отсеивать вещи, я решила, что нет больше смысла держаться за эти будничные свидетельства того, как исчезающее поколение пыталось творить бессмысленные добрые дела.
Как я уже говорила, я не религиозна. Посещение церкви, епископальные обряды – все это осталось в детстве. Суеверной я бы тоже себя не назвала. Не думаю, что вы с мамой встретили в лепрозории Дьявола или что она торговалась с американским Сатаной. Думаю, он был обычным человеком – как мой отец, как ваш муж. Человеком, хотевшим исправить мир.
Среди скопившейся у нас груды бесполезных вещей: безделушек, да, сувениров, прочих остатков долгой жизни, жизни с семьей, – среди всего этого затесался гладкий серый камень с улыбающимся лицом бодхисаттвы, на плаще которого вырезаны силуэты детей.
Не помню, что сказала мама, когда, отправляя меня в частную школу, вложила фигурку мне в ладонь. Помню только, что это меня обезоружило. Не потому что я знала ее историю, но потому что буддизм был нереально крутым. А мама крутой не была.
Я нашла эту фигурку, когда мы занялись отсеиванием вещей, и привезла ее в загородный дом. Поставила на тот же подоконник, куда потом положила подарок Джейми.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мама словно бы держит меня за подбородок, направляя мой взгляд, запрещая лить слезы по пустякам: река, через которую нельзя переправиться, бесконечный труд, демоны, да, но также одно милосердное существо. Всего одно.
Через несколько месяцев после смерти Доминика у Дуга диагностировали деменцию. Я сняла дом в Роланд-Парке с продажи. Переезд был бы не по силам нам обоим. Я продала загородный дом и посвятила себя заботам о муже и детях, стараясь просто держаться на плаву.
Ваши письма среди вороха маминых бумаг я, наверное, проглядела. Но я всегда помнила ваше имя и как вы со мной возились. Думаю, мы обе иногда чувствовали себя невидимками рядом с ураганом Шарлин.
Я решила найти вас – хотя бы ради того, чтобы спросить, помните ли вы меня, помните ли Доминика.
Это было нетрудно. У меня была та статья из газеты: любимая воспитательница уходит на пенсию. Оставалось лишь позвонить в детский сад и найти кого-нибудь, кто знает ваш новый адрес.
Все были очень приветливы.