К книге
Греческие богиVI. БОГ И ЧЕЛОВЕК. 1
79%
VI. БОГ И ЧЕЛОВЕК. 1
61

Человек создан по образу Бога — с гордостью заявляет Книга Бытия. Ту же идею встречаем мы и в греческой доктрине творения:

И родился человек. Из сути божественной создан

Был он вселенной творцом, зачинателем лучшего мира,

Иль молодая земля, разделенная с горним эфиром

Только что, семя еще сохранила родимого неба?

Отпрыск Япета, ее замешав речною водою,

Сделал подобье богов, которые всем управляют.[75]

Finxit in effigiem moderantum cuncta deorum

Итак, божественная сущность обладает совершенством, а сущность человеческая — отблеск этого совершенства.

В чем же тогда, в свете греческого духа, человеческая сущность являет себя в наиболее чистом виде, в чем состоит ее наивысшее просветление, в котором одновременно открывается и образ божества? Каков тот идеал человека, что величаво и значительно взирает на нас очами божественных ликов?

Черты, составляющие самую его основу, невозможно засвидетельствовать прямо. Как бы ни были многочисленны ясно выраженные свойства характера того или иного божества, они всегда дают одностороннее и утрированное представление о нем. Даже в тех религиях, где назидательность играет определяющую роль, самыми глубокими прозрениями мы обязаны пророкам, которые наделены особым взором и способны явить нам живой образ божества. И образ этот убедительнее всего тогда, когда не пытается улучшать, стыдить или утешать мир, но лишь свидетельствует о том величайшем, прекраснейшем и досточтимейшем, что доступно духу для созерцания и веры. У греков же, в отличие от других народов, гениальные личности — не просто вторичные и несамостоятельные свидетели божественной истины; в этой естественной и недогматичной религии именно гении наделены пророческим призванием.

Поэту боги являют себя в действиях и словах; художник непосредственно представляет их нашему взору. Великие творения изобразительного искусства обычно производят на зрителя сильнейшее впечатление. Однако нечего и думать, что разобраться в этом впечатлении будет легко — особенно если зритель внимет предупреждению не судить о древнегреческих представлениях о богах по тем изящным и легкомысленным историям, которые рассказывает о них поэзия позднейших эпох. Ибо греческие скульптуры дышат такой высотой и величием, что требуют благоговения; они сравнимы лишь с древними песнопениями или монологами трагедий, то потрясенными, то торжествующими. Тот, кому удастся постичь смысл этих высоты и величия, найдет и ответ на вопрос, как видел древнегреческий дух совершенство человека и одновременно с ним — образ божества.

Боги и их царства, значение которых мы обстоятельно рассматривали в свое время, свидетельствуют о том в высшей степени живом и свободном смысле, в котором греки были способны узнавать божественное в многочисленных образах естественного бытия, как в серьезных, так и в игривых, как в исполненных мощи, так и в исполненных прелести, как в открытых, так и в загадочных. Не полет человеческой фантазии и желаний, но всегда лишь сила действительности, дыхание, аромат и мерцание несущего его потока жизни окутывали грека царственным сиянием божества. Когда же божество выступало перед ним в человеческом обличье, когда он узнавал в этом образе самого себя, облагороженного и возвышенного — в этом не было ничего от попыток преодолеть природу и отделить себя от нее на каком бы то ни было основании; это была сама природа, столь непритворно, неколебимо и радостно реальная, какой она может и смеет быть лишь в божестве.

Нам, современным людям, нелегко будет следовать за греком по этому пути. Религиозная традиция, в которой мы были воспитаны, видит в природе лишь поле битвы благочестивых добродетелей, духовная родина которых лежит по ту сторону природного цветения, роста и образов. Механическое же и техническое мышление превратило мир образов и полноты в сутолоку безобразных сил. Всякое бытие растворяется в водовороте функций и стремлений; человек теперь — лишь существо желающее или мечтающее, наделенное большими или малыми способностями. Если грек при всяком повороте жизненного пути созерцал тот или иной божественный лик, если он даже в смерти обретал упокоение под изображениями самодовлеющей жизни, украшавшими его могилу с безыскусной правдивостью — то для нас существование есть вечный бег к недостижимым целям, а достоинство человека заключается в его энергии. Человеческое для нас тем более велико, чем более чуждо простоте и прямоте наличного бытия, которое мы пренебрежительно называем просто «естественным». Трудности, с которыми человеческое сталкивается в себе самом, его противоречие окружающему миру, крайняя запутанность связей и мотивов, непрестанные муки поисков и начинаний — вот то, что, собственно, вызывает у нас интерес. Рядом с этим идеалом греческие образы — как бы охотно мы ни признавали их красоту — выглядят слишком детски простыми, слишком несложными, слишком непроблематичными. Лишь рожденное в битве называем мы значимым и глубоким. Цветами греческих откровений мы можем восхищаться, но почтение приберегаем лишь для борьбы, титанических замыслов и притязаний, для всего неограниченного, стремящегося к безграничности и чудовищности, для всего непредсказуемого и лабиринтоподобного в человеке. Подобное восприятие жизни, естественно, находит в греческих образах слишком мало интересного для своих исследований. Оно даже прямо замыкается от тех великих форм бытия, что говорили так много древнегреческому духу. Мы нацелены на максимально субъективное — будь то добрая и злая воля в своих мощнейших проявлениях или же нечто стесненное, ищущее выхода, пробивающееся через нужду и страдания — тогда как греческому гению было свойственно узнавать реалии человеческого наличного бытия в вечных ликах роста и цветения, смеха и плача, игры и серьезности. Его внимание было обращено не на силу и способности, но на чистое бытие, и лики человеческого бытия выступали перед ним с такой вещественностью, что он мог чтить их, как богов.

Предыдущая главаГлава 61 из 77Следующая глава