Итак, новые боги резко отличны от старых. Однако нам не следует довольствоваться лишь теми их отличительными чертами, которые до сих пор были почти исключительно негативными. То высоко позитивное, что принесло с собой новое понятие божества, еще ждет своего толкования. Мы должны лишь еще один раз окинуть взглядом негативное, чтобы найти ту точку, в которой открывается перспектива позитивного. Из трех великих сил, поделивших между собой вселенную и представляющих божественность своих сфер, владыка подземного мира совершенно отошел на задний план. Эта область утратила всякое значение для благочестия. То божественное, в которое оно верит, здесь не живет. Не живет оно и в царстве земли. В сколь многих знаменательных образах ни представала бы Праматерь-Земля, почти все эти образы исчезают во тьме, ибо ни один из них не смог явить ничего из того, что теперь именуется в высшем смысле божественным. И, обращаясь теперь от подземного мира и царства земли к сфере власти Посейдона, мы также тщетно стали бы искать здесь то, чего лишена хтоническая область.
На первый взгляд это кажется невероятным. Разве Посейдон, как божественный помощник греков, не играет в Троянской войне такую же важную роль, как и любое другое божество? Мы знаем и о том, что сделало его непримиримым врагом троянцев: царь Лаомедон, для которого Посейдон воздвиг стены Трои, обманул его и удержал обещанную плату (Илиада, 21, ст. 442 и далее). Ненависть бога преследует внука Лаомедона, Гектора, даже в смерти: Посейдон — один из тех, кто не желает и слышать о похищении тела Гектора, чтобы избавить его от бесчеловечного глумления со стороны Ахиллеса (Илиада, 24, ст. 26). В «Одиссее», как известно, именно гнев Посейдона годами преследует героя по всем морям до тех пор, пока того, нагого и одинокого, не выносит на берег страны феаков; вдобавок же ко всем историям «Одиссеи» Тиресий в Аиде (Одиссея, 11, ст. 100 и далее) дает герою совет: даже возвратившись на родину и перебив женихов, Одиссей не должен забывать о все еще не улегшемся гневе Посейдона и должен непрестанно странствовать до тех пор, пока не достигнет мест, где получит знак избавления от вражды Посейдона. Сцены с участием Посейдона — хотя бы его шествие по морю в начале тринадцатой книги Илиады — принадлежат к числу самых величественных и прекрасных картин поэзии Гомера. Хорошо известно также, что этот бог во все времена почитался греками так же, как и его стихия, море, а в более ранние времена роль его была столь велика, что едва ли кто-либо другой мог превзойти его в этом. Но даже здесь мы видим границы, проведенные гомеровской религией. Посейдон слишком тесно связан с материей, чтобы обладать подлинной высотой божественного в понимании гомеровской религии. Поэтому с ним произошло примерно то же, что и с Деметрой, которая к тому же была столь близка ему: некогда обширная область его деятельности, о которой мы все еще можем судить по многим внегомеровским источникам, теперь сузилась до одного лишь моря. Правда, такие традиционные эпитеты, как Эносигей, Эносихтон, Геох и само имя Посейдон, распространяют его власть и на землю, которую он потрясает до оснований, и помещают его рядом с древней богиней земли в качестве ее владыки и супруга. В описании битвы богов в двадцатой книге «Илиады» (ст. 57 и далее) сопровождающее битву землетрясение вызвано Посейдоном: сотрясаются горы и долы, а в преисподней владыка мертвых с ревом вскакивает со своего трона, в ужасе, как бы колебатель земли Посейдон не разверз землю над ним и не открыл бы свету его страшное царство. Однако люди «Илиады» и «Одиссеи» вспоминают о Посейдоне лишь тогда, когда имеют дело с морем. Для них его сила не простирается ни на недра земли, ни на растительность, ни на зверей, ни даже на изобилие речных вод. Сравнив эту роль с ролью того же Гермеса, а тем более таких богов, как Афина или Аполлон, хранящих и освящающих своим божественным присутствием столь многое в жизни людей, мы обнаружим весьма значительное отличие. Бытию подлинного олимпийца, в понимании гомеровского мира, свойственны необъятные глубина и широта. Сфера власти Посейдона, напротив, тесно ограничена строго очерченной областью, а в грандиозной мощи его имен слышится нечто минувшее и устаревшее. Да, как было отмечено выше, нельзя не признать того, что поэт порой придает образу Посейдона оттенок некой старомодной громоздкости и добродушия. Достаточно вспомнить хотя бы его прямой и обстоятельный вызов Аполлону в битве богов (Илиада, 21, ст. 435 и далее) или смехотворную неудачу влюбленного Ареса, над которой из всех богов один Посейдон не может смеяться, потому что слишком сочувствует неудачнику (Одиссея, 8, ст. 344). Итак, владыка моря, некогда державший в своих мощных руках и землю, не отмечен тем подлинным великолепием божественности, которое открывалось гомеровской эпохе. Он слишком вовлечен в материальную природу, чтобы подражать подлинным олимпийцам в их свободе и широте.
Это же помогает нам понять, почему такой бог, как Гефест, не обладал вовсе никаким почетным положением. Казалось бы, именно он, бог огня, как никто другой призван открывать самые великие и возвышенные идеи. И тем не менее в кругу гомеровских богов он всего лишь искусный кузнец, и выше этого, по сути, не поднялся и в более поздние времена. Да, Гефест целиком принадлежал стихии огня, — собственно, он сам и был этой стихией, какой ее видел взор благоговейной веры. У Гомера огонь именуется не только «пламенем Гефеста», но и просто «Гефестом» — настолько они едины. И потому Гефест не значит для гомеровской религии, по сути, ничего; в сценах же с участием богов в обоих эпосах он играет не просто второстепенную, но и откровенно невозвышенную, даже смехотворную роль.
Итак, все образы, лишенные, согласно гомеровской вере, венца совершенной божественности, объединяет их привязанность к материи и то, что они представляют собой священную природу вполне определенных стихий. Самые значительные среди них — ряд хтонических божеств, чье материнство охватывает и освящает также и смерть. Мы уже прочувствовали всю их серьезность и глубину; современники Эсхила еще ощущали трепет при мысли о том, как эти божества были некогда вынуждены уступить господство новым богам. «Увы! Скрижаль старинных правд, новые боги, вы попрали, власть исторгли из руки моей!» (Эвмениды, ст. 778), — возмущенно вопиют Эвмениды у Эсхила до того, как Афина простирает на них свою примиряющую руку; после этого они становятся почтенными блюстительницами прав афинских граждан и обещают городу небесной и мужески мудрой дочери Зевса благословение материнских недр земли.
Это примирение и признание выступает символом господства нового духа и проливает озаряющий свет на его сущность. Женские силы земли, победи они, не стали бы искать согласия и взаимопонимания. Всякий инакомыслящий неизбежно пал бы жертвой их слепой ненависти. Ибо в неумолимости заключены их величие и внушаемый ими ужас. Их закон — это закон природы и крови, они окружают свое и своих материнской заботой, но если задеть их или оскорбить, будут беспощадны в последствиях. Новые, небесные боги, напротив, достаточно свободны, чтобы не пытаться вытравить все старое. Они признают его правду и именно этим являют свою высшую мудрость. Они не требуют, как новые боги прочих народов, чтобы отныне поклонение любым иным божествам считалось нечестием, и чтобы всё, не относящееся к ним, было забыто навсегда. Они, духи выси, сохраняют за земным мраком подобающее ему достоинство; он должен лишь оставаться в своих границах, ибо над ним теперь открылось царство света, к которому отныне должна быть обращена самая возвышенная любовь человеческого духа. Боги, правящие теперь жизнью в качестве вождей и идеалов, принадлежат уже не земле, а небесному эфиру; так из трех царств и их богов, с разделения которых мы начали эту часть нашей книги, лишь одно осталось средоточием божественного совершенства: светлое царство Зевса.
В то же время обитатели неба — не жители некоего потустороннего мира, совершенно оторванного от мира земного. Их наличное бытие имеет те же формы, что и на земле — даже облик у них человеческий — но то, что у нас несовершенно и поверхностно, у них светло и совершенно. И в воздействии их на человеческую жизнь нет ничего сверхъестественного, ничего от абсолютной власти, заставляющей признать их законы. Их бытие и свершения придерживаются путей природы. Вследствие чего возникает вопрос: каково же их отношение к царству материи и природы, если они, с одной стороны, совершенно едины с этим царством, а с другой — обитают высоко над ним, принадлежа сразу двум мирам — эфирным высям и тяжелой земнородной телесности?
Среди богов земной растительности и мертвых есть один, чья исключенность из круга великих олимпийцев заслуживает особого внимания, — это Дионис. Как мы убедились, Гомеру хорошо знаком и он, и проделки его свиты, однако в гомеровской религии этому богу не отведено даже самого скромного места. А ведь Дионис — тот, кто священными чарами выводит человека за границы себя самого, тот, кто потрясал всю Грецию огненным ураганом своего духа. Видимо, эти порывы и оказались чужды духу божественного, как его понимал Гомер. Этому духу, несомненно, противна всякая чрезмерность, особенно там, где должно вершиться его величайшее чудо: стирание границ между конечным и бесконечным, между человеком и богом. Важную часть дионисийской религии составляет культ мертвых, и в этой части для потрясенных чувств также нет непреодолимых границ между тем и этим миром. Как сильно изменилась эта эмоциональная вера в ясности гомеровской мысли! Стала видна вечная пропасть между бытием и минувшим. Прошлое впервые открыло свою особую сущность, навсегда отделяющую его от настоящего, несмотря на любые желания и фантазии. И все же тайна сохранила свое священное право. Она отступила назад в бездну, и любопытство не дерзнуло последовать туда за ней. Лишь в противоборстве со светом тьма достигает своих глубочайших глубин. Силе духа, мужественно стремящейся к ясности, суждено опытно познать потрясение, исходящее из ночного мрака вечных глубин, как женскую мечтательность, влюбленность во все таинственное. Этот опыт, доступный во все времена, находит подтверждение и в гомеровских верованиях, связанных с мертвецами.
Итак, гомеровские представления о богах, вне всякого сомнения, принадлежат царству духа. Именно дух придал первобытному культу мертвых новый, вечно памятный образ; именно дух отверг восторженность дионисийской религии. Как часто это исполненное глубокого значения слово используется опрометчиво или произвольно. Особенно охотно его применяют к безграничному и нечувственному, к потустороннему во всех его формах и описаниях. Но где дух — там царят ясность и образ. В его стихии настолько мало сверхъестественного и сверхчувственного, что он скорее связан неразрывными узами с природой. Природа и дух живут друг в друге и обращены друг к другу. Гомеровская религия — это первое великое откровение духа и одновременно первое великое откровение природы. В позднейшие эпохи греческой истории дух вновь и вновь являл себя самыми разными способами, но никогда — в образе такой же подлинной изначальности, как в этой религии живого духа. Именно в ней греки сказали свое вечное слово о мире.
Духовность новых образов богов связана с искренной верностью природе; и лишь в этой верности мы сможем вполне понять их духовность. О том, как глубочайший дух влечет к живейшей природе, прекраснее всего сказал Фридрих Гёльдерлин в своих стихах о Сократе и Алкивиаде:
«Святой Сократ, что же ты чествуешь
У такого юнца? Нет никого почтеннее?
Так глядишь на него, как будто
Он к сонму богов причтен?»
Кто глубины познал, влюблен в живейшее,
Зоркий зрит возвышенность юности,
И мудрец на закате
Склонен к прекрасному.[71]
Эти стихи можно считать девизом всего последующего.