К книге
Греческие богиIV. СУЩНОСТЬ БОГОВ. ДУХ И ОБРАЗ. 10
61%
IV. СУЩНОСТЬ БОГОВ. ДУХ И ОБРАЗ. 10
47

В отношении к смерти со всей ясностью проявляется характер гомеровской веры. Тайна смерти для нее — не самый чтимый, благодатный и обязывающий предмет; ибо тайна эта навсегда разлучена с настоящим, в котором дышит все живое и открывают себя боги. И в тоже время существование смерти не скрыто от этого ясного духа, и ее первобытная святость все еще внятна ему, хотя и пребывает в иной области бытия.

Исходя из этого, можно предугадать отношение новой веры к прочим силам хтонической сферы. Владыки теней Аид и Персефона ей почти совершенно забыты. Но и прочие силы, какие бы имена они ни носили, одной из сторон своего существа обращены к смертной ночи и могут, каждая по-своему, именоваться богами смерти. Когда мертвецы оказались перенесены в иное наличное бытие, эти боги также вынуждены были утратить значительную часть своей власти над жизнью. Ведь их благодать, мудрость и закон всегда одновременно были благодатью, мудростью и законом бодрствующих в глубинах бездны мертвецов. Все их священно-мрачное существо, столь близко являвшееся древним поколениям из зева ночи, теперь вынуждено было робко отступить обратно в тень. Величие новых богов затмило его — но не прокляло и не изгнало, как это сделали другие народы со своими старыми божествами при торжестве новых. Это — одно из красноречивейших свидетельств характера новой веры: ее возвышенной мудрости чужды ревность и несговорчивость. У ее светлого божества достаточно величия, чтобы принять темную сущность, несхожую с ним. Так древнее и древнейшее продолжает жить в бездне, сохраняя свое достоинство, но венец подлинной божественности должен теперь перейти к более возвышенному царству.

Гомер знает и называет поименно почти все силы бездны, которым верно служило древнейшее благочестие; однако теперь эти силы стали прикровеннее и молчаливее, их закон больше не властен над наличным бытием, их благосклонность — больше не источник всяческого блага, и древний страх перед ними теперь напоминает лишь далекую тучку на горизонте. Священная земля, их родина, теперь утратила всю прежнюю чудовищность; неотвратимость, торжественно объединявшая их, испарилась от одной усмешки, и некоторые из них, как, например, Хариты, прелестные дочери бездны, сами вошли в олимпийский свет и принялись играть в его золотом сиянии. Другие сохранили свое древнее достоинство; однако почтение к ним уже не находило поддержки во всевластии мрака.

Все еще священна ночь, «бурная ночь» — на юге она действительно наступает быстро. Образ молчаливой царицы, скоро шествующей с темным ликом и гонящей перед собой смертный трепет, все еще живо стоит перед взором поэта. С этим образом он сравнивает гневного Аполлона, устремляющегося на погибель грекам (Илиада, 1, 47), неудержимого Гектора, врывающегося в ворота корабельного стана (Илиада, 12, ст. 463), тень мертвого Геракла, внушающего страх даже в Аиде (Одиссея, 11, ст. 606). Великая Никта некогда была «и бессмертных, и смертных царицей» (Илиада, 14, ст. 259), и рассказывают, что сам Зевс однажды, страшась оскорбить «священную Ночь», вынужден был пощадить бога сна, бежавшего от его гнева под ее защиту. Но ее имя звучит скорее легендарно. Среди почитаемых божеств ей нет места. Сущность божественного следует теперь искать в иных сферах.

Хорошо знакомы кругу гомеровских идей и страшные дочери Ночи (Эсхил, Эвмениды, ст. 322, 416), Эринии, чья принадлежность подземной бездне выражена в почтенном образе Деметры Эринии. Они замыкают уста коню Ахиллеса, вдруг обретшему человеческий голос по велению Геры (Илиада, 19, ст. 418); ведь они, как говорит Гераклит (фр. 94) — «блюстительницы Правды», мстящие за все нарушения, так что из страха перед ними даже «солнце не преступит положенной ему меры».[68] Чаще всего Эринии внимают клятвам и проклятиям. Согласно Гесиоду, они пестуют юного бога клятв, Орка, «клятвопреступным на гибель рожденного на свет Эридой» (Труды и дни, ст. 803). Даже «в жилищах подземных» они «грозно карают смертных, которые ложно клялись» (Илиада, 19, ст. 260). «Духами проклятий» (Арами) зовут их в их подземном обиталище (Эсхил, Эвмениды, ст. 417). Они слышат, как отец (Илиада, 9, ст. 454) или отчаявшаяся мать (Илиада, 9, ст. 571) проклинают сына. Эдипа они преследуют всю жизнь, с тех пор как его несчастная мать и супруга повесилась с проклятьем на устах (Одиссея, 11, ст. 278). Проклятие Пенелопы погубило бы Телемаха, если бы он насильно отослал мать из дома (Одиссея, 2, ст. 135). Как мы видим уже у Гомера, Эринии представляют первобытное право, нарушения которого они «безжалостно» преследуют — право кровного родства. Самый мощный пример тому — судьба матереубийцы Ореста. Правда, Гомеру эта история незнакома; со всей пугающей серьезностью она возникнет вновь лишь у более поздних авторов. Но поэзия Гомера все же сохранила такие черты древнего права, как обязательное почтение младших к воле старших, так как этим последним «всегда и Эринии служат» (Илиада, 15, ст. 204). Если свести воедино все подобные замечания, перед нами вырисовывается священный уклад доисторической эпохи, основанный на благоговении перед кровью, рождением и смертью и утверждаемый божественностью матери-земли, в которой берут начало как жизнь, так и смерть. Об этом первобытном укладе подробно говорилось во второй главе. То, что гомеровский мир обходит молчанием, как бы хорошо он ни был с этим знаком, — уже у Гесиода выступает со всей наглядностью: Эринии — это демоны пролитой родительской крови; от пролившихся капель крови Урана, оскопленного сыном, богиня Земли зачала и родила (Теогония, ст. 185), а Рея ожидает, что через Зевса, которого она собирается родить, «Эринии отца» настигнут Кроноса (ст. 185). Однако для Гомера эти связи и весь тот земно-тяжеловесный круг, к которому они принадлежат, больше не представляют высшей святости. Силы крови, земли и тьмы растеряли всю свою важность. Они больше не те, кого нельзя избегнуть, ибо сияние божественного освобождающе светится во взоре Афины и Аполлона, которые у Эсхила даже самого Ореста признают правым перед голосом пролитой материнской крови именем более духовного закона.

Весьма поучительное свидетельство этого духа, не упраздняющего и тем более не преследующего древнее и древнейшее, но освобождающего их от давящей тяжести и приводящего в согласие с более светлым миром, являет собой образ Фемиды. Она — одно из наиболее чтимых проявлений матери-земли (ср.: Эсхил, Прометей, ст. 209), представляющее эту последнюю как дух и волю права. Поэтому Фемида прежде Аполлона прорицала в Дельфийском оракуле, а до нее это делала сама Гея, о чем рассказывает Пифия в прологе «Эвменид» Эсхила. Исполненный глубокого смысла миф называет ее дочерьми трех Ор — Благозаконие, Справедливость и Мир (Евномию, Дику, Ирену), которые «охраняют пышные нивы людей земнородных», а также Мойр, которые «смертным людям посылают и доброе все, и плохое» (Гесиод, Теогония, 901 и далее). Вместе с этими священными силами Фемида была вознесена в свет олимпийского преображения и сопряглась с Зевсом (Гесиод, там же). В Гомеровом гимне 23 она сидит на троне, склонившись к Зевсу, который ведет с ней глубокомысленные беседы. Однако в гомеровском эпосе, где Зевс сам выступает как владыка всяческого познания, обязанностью Фемиды является лишь сзывать богов на собрание по его поручению (Илиада, 20, ст. 4), а также открывать пиршество богов (Илиада, 20, ст. 95). На какую-то более серьезную ее деятельность рядом с подающим советы Зевсом указывает лишь торжественная клятва, с которой Телемах обращается к собранию итакийцев: «Зевсом, владыкой Олимпа, я вас заклинаю, Фемидой, что распускает собранья народа и их собирает» (Одиссея, 2, ст. 68).

Богиню земли, под самым очевидным из ее имен — «Гея», также почитали как священную бездну мудрости; поэтому в древнейшие времена именно ее голос прорицал в Дельфийском оракуле (Эсхил, Эвмениды, 1). Воспоминания об ее изначальном величии сохранились не только в мифах Теогонии, но и во многих более поздних источниках. «Почтенную в богинях, Землю, вечно обильную мать»[69] воспевает хор в «Антигоне» Софокла. Хвалу этой всеобщей Матери, чья милость дарует изобилие, мирный уклад, красивых жен и веселых детей, слышим мы в 30 Гомеровом гимне. Ее власть над зарождающейся жизнью тесно связана с властью над смертью, ибо все, что она порождает, возвращается в ее материнскую утробу. Поэтому ее нрав имеет и темную, суровую сторону, знакомую нам по Эриниям. В заклинаниях умерших обращение к ней стоит на первом месте (Эсхил, Персы, ст. 629). В святилище неумолимых богинь на Ареопаге ее статуя стояла рядом со статуями Плутона и Гермеса; там приносили жертвы те счастливцы, кому удалось оправдаться на Ареопаге от обвинения в кровопролитии (Павсаний, 1, 28, 6). Так в почтенном образе Геи, исполняясь глубокого смысла, сходятся идеи рождения и смерти, благословения, проклятии и священного права. Но от всего этого в религиозной жизни гомеровского мира остались почти одни только формулы. Великая богиня земли со своим супругом от начала времен, Ураном, появляется лишь в торжественной клятве Геры (Илиада, 15, ст. 36). Гее и Гелиосу при заключении договора между двумя народами приносят клятвенную жертву (Илиада, 3, ст. 101, 277).

Особенно примечателен, наконец, тот факт, что даже такой облеченный царственным великолепием образ божества земли, как Деметра, это незабываемое воплощение материнства, в гомеровском мире не играет почти никакой роли, хотя ее почитание восходит к древнейшим временам и по-прежнему царит в последующие столетия. Деметра — почтеннейший из символов единства жизни, смерти и священного права. Однако Гомер не желает знать ничего о ее связи с царством мертвых. Хотя поэт достаточно часто упоминает владычицу мертвых, «светлейшую Персефонию», он ни единым словом не указывает на миф о ее похищении из верхнего мира, равно как и на то, что она — любимое дитя Деметры, о чем мы впервые узнаем из приведенного выше Гомерового гимна. И все же Гомеру знакомо то выразительное первобытное представление о Деметре, которое выражено в мифах и которое излагает Гёте в 12-й Римской элегии:

В чем же тайна? А в том, что однажды Великая Матерь

Милостиво снизошла ласку героя познать,

Критского юношу Иасиона, царя-землепашца,

Скрытым дарам приобщив плоти бессмертной своей.[70]

У Гомера эту историю вспоминает Калипсо (Одиссея, 5, ст. 125; ср.: Гесиод, Теогония, ст. 969), и когда нимфа добавляет, что трижды распаханное поле послужило богине брачным ложем, перед нашим взором вдруг вырастает образ удивительнейшей тайны хтонической религии. Гомер знает также, что Зевс некогда любил Деметру (Илиада, 14, ст. 326), и один раз упоминает о ее святилище в цветущем Пиразе (Илиада, 2, ст. 696). Однако сама Деметра очень редко являет себя в гомеровском мире, и ее власть ограничена одним лишь ростом злаков. Ее называют «златокудрой». В одном из метафорических сравнений «Илиады» (5, ст. 500) Деметра показана стоящей на «священном» гумне и в дуновении ветра отделяющей зерно от плевел; ее именем названа пища, которую дает возделанная земля (Илиада, 13, ст. 322; 21, ст. 76). На этом и кончается деятельность Деметры и ее значение для гомеровской жизни.

О том, что это исключение столь священных и никоим образом не забытых сил из общества владык, это признание их высокого достоинства и одновременно невнимание к широте и глубине, а прежде всего — к внушающей трепет тайне их существа происходит от совершенно определенной оценки и волевого решения, нагляднейшим образом свидетельствует самая впечатляющая фигура этого круга: Дионис. Его мужская природа, как отмечает, например, Иоганн Якоб Бахофен, неудержимо влечет за собой вечную женственность этой сферы и одновременно остается пленена ей. Его дух воспламенен опьяняющим напитком, который называют кровью земли. Страсти первобытного мира, упоение, растворение сознания в безграничном находят на его последователей, словно буря, и объятому восторгом открываются сокровища царства Земли. Вокруг Диониса толпятся и мертвецы, приходящие с ним весной, когда он приносит цветы. Любовь и дичайшее неистовство, холодный ужас и блаженство рука об руку следуют в его свите, а все первобытные сущностные черты хтонического божества доведены в нем до чрезмерности, но и исполнены глубочайшего смысла. Этот завораживающий божественный образ хорошо знаком и Гомеру. Он называет этого бога «неистовым», и буйство его потрясающих тирсами спутниц живо стоит перед взором поэта. Но все это служит лишь метафорическим сравнением, как, например, там, где поэт сравнивает Андромаху, в смутном предчувствии свершившегося бросающуюся прочь из дома, с менадой (Илиада, 22, ст. 460; ср.: Гомеров гимн к Деметре, ст. 386), или между делом рассказывает достойные упоминания истории (Илиада, 6, ст. 130 и далее; Одиссея, 11, ст. 325). В повседневном мире Гомера нет менад, и тщетно мы станем искать даже самую скромную роль, которую в этом мире играл бы Дионис. «Несущий радость» Дионис столь же чужд ему, как и Муж Скорбей и вестник потустороннего мира. Свойственная этому богу чрезмерность не ладит с той ясностью, которой должно отличаться здесь все подлинно божественное.

От этой ясности весьма далеки и прочие фигуры хтонического круга. Они могут быть облечены сладчайшим очарованием, могут нести на челе печать величественнейшей серьезности. Знание и священный закон — на их стороне. Однако они привязаны к земной материи и разделяют ее мрачную тяжесть и несвободу. Их милость — это благосклонность материнской стихии, в их праве — закостенелая непримиримость кровных уз. И все они проникают в смертную тьму, а вернее — смерть и прошлое вдаются через них в настоящее и в наличное бытие жизни. Здесь невозможен уход со сцены, переход из предметного существования в некую сферу отстраненности, освобождение жизненной и действенной среды от некогда бывшего и минувшего. Все, что было, пребывает всегда и предъявляет свои требования все с той же вещественностью, от которой нет убежища и спасения. И то, что женский пол в мире богов этой сферы намного преобладает — лишь еще одно свидетельство характера этого мира. В сфере гомеровской религии женское, напротив, отходит на задний план таким образом, который вряд ли может быть случайным. Боги, стоящие в этой сфере на первом месте, не просто мужского пола — они со всей определенностью представляют мужской дух. Когда же Афина объединяется с Зевсом и Аполлоном в высочайшую троицу, она прямо отказывается от женской натуры и превращается в гения натуры мужской.

Предыдущая главаГлава 47 из 77Следующая глава