К книге
Сестра печали и другие жизненные историиСестра печали. Сестра печали[2]. 20. Еще один день
26%
Сестра печали. Сестра печали[2]. 20. Еще один день
40

Когда я пришел домой, то застал Костю в довольно бодром состоянии. Он тоже только что вернулся, но откуда – не сказал. Наверно, со свидания с Л.

– Слушай, Толька, – обратился он ко мне, – ты не можешь завтра днем смыться куда-нибудь из дому?

– Могу, – ответил я. – Я могу даже на ночь куда-нибудь смотаться. Тогда у тебя будет не только день, но и ночь любви к ближнему.

– Ты – рыцарь постельной любви! – взъелся Костя. – Не говори мне пошлостей! У меня с Любой совершенно чистые отношения.

– Так тогда чем же я могу тебе помешать днем?

– Своей болтовней, – ответил Костя. – Ты можешь разболтать Любе что-нибудь из моих прошлых ошибок. Или просто брякнуть какую-нибудь глупость. Да и вообще – ты только не обижайся, – одно твое присутствие может создать у интеллигентной, порядочной девушки невыгодное впечатление обо мне.

– Черт с тобой, Синявый! Я завтра уйду из дому с утра.

– Ну, спасибо, – оттаявшим голосом молвил Костя. – У тебя все-таки есть отдельные хорошие качества. Только не забудь, что сегодня ты дежурный. Кисель и сардельки в шкафу.

Я медленно пошел на кухню и принялся за готовку обеда. Кроме меня в этот час там держала свою кухонную вахту тетя Ыра; она была в отпуску, но проводила его в городе. Сидя возле своей керосинки на зеленом табурете, она, старательно шевеля губами, читала очередную антирелигиозную брошюру: «Святые и „пророки“ в свете современной материалистической науки». Потом, устав от чтения, она заложила страницу пальцем и внимательно посмотрела на меня.

Я сразу понял, что сейчас тетя Ыра сообщит что-то интересное.

– Ты тут в командировке был, а тут без тебя чудо случилось, – тихо начала она. – В газетах, понятно, об этом нет, а так уж все в городе знают. Я с вечерни от Николы шла, так мне одна дама попутная рассказала. А чудо вот какое. Одна вдова на Смоленском пошла могилку мужа навестить. Вдруг видит – навстречу ей женщина самоходом идет по воздуху. То, конечно, не женщина была, а святая Ксения Блаженная. И говорит ей Ксения Блаженная: «Не по мужу плачь, по себе плачь. Готовь себе смерётное к осени, к наводнению великому. Вода до купола на Исаакии дойдет, семь дней стоять будет!» Тут эта вдова бряк с катушек – час пролежала.

Я ничего не сказал тете Ыре в ответ на ее историю с Ксенией Блаженной. Я понимал, что ее не переубедишь. И тогда она завела разговор на более конкретную тему:

– Вот ты обед готовишь ничего себе, аккуратно, а вот Костя не так готовит. Он человек хороший, ничего не скажешь, а киселя его я бы есть не стала. Я уж давно заметила: он кисель в том кипятке разводит, что от сарделек остается. Я ему раз намек об этом сделала, а он мне: «У вас, тетя Ыра, старые понятия».

Это сообщение тети Ыры я принял к сведению. Действительно, я уже давно, до своего отъезда в Амушево, заметил, что в дни Костиных дежурств в киселе попадаются жиринки, а иногда даже и веревочки. Значит, это было из-за сарделек! Вернувшись в комнату, я спросил у Кости, правда ли это.

– Да, это правда! – нахально ответил Костя. – Этим я экономлю керосин, время и труд. Это рационально – следовательно, я за этот способ. А ты просто отсталый мещанин.

– А ты просто лодырь! – рассердился я.

– Пойми, мы живем в век техники, в век конструктивизма, – начал подводить Костя научную базу. – Пищу тоже надо готовить конструктивно. Вкус пищи – внешний, привходящий фактор. Главное – калорийность и витамины. Если в моем киселе попадаются жиринки от сарделек, то это надо только приветствовать – кисель становится более питательным. Я за конструктивизм в кулинарии!

– А ты бы жареную крысу стал есть, она тоже калорийная?!

– Не прибегай к демагогическим приемам в споре! – огрызнулся Костя и с умным видом уткнулся в учебник неорганической химии. Прозрачная жизнь продолжалась уже шестые сутки.

На следующий день Костя с утра принялся наводить в комнате порядок. Хоть в ней и так было чисто, но он заново подмел мокрой шваброй белые и голубые плитки пола, и они заблестели, как новенькие. Он даже попытался кое-где протереть той же шваброй стены, но кафельные белые квадраты не стали от этого светлее, а даже немного помутнели. Костя бросил это дело, занялся сам собой и произвел ППНЧ (Полный Процесс Наведения Чистоты). Надев чистую рубашку и повязав сиреневый галстук, он с самодовольным лицом уселся за стол и стал ждать, когда я наконец уберусь из комнаты. Но я не очень-то торопился: неудобно было идти к Леле в такую рань. Я заставил Костю накормить себя – благо дежурным был он – и, наевшись, начал задавать ему провокационные вопросы.

– Костя, а где твоя Люба учится? – спросил я. – Или она работает?

– Она не моя, не навязывай мне частнособственнических взглядов. Люба учится в институте имени Лесгафта. Точнее – она еще не учится там, а готовится учиться в будущем году. В этом году она не смогла сдать экзаменов.

– По здоровью? – коварно спросил я.

– Нет, она вполне здорова, – терпеливо ответил Костя. – Ей не повезло с русским языком и политэкономией.

– Ну, для физкультурного института это неважно – русский язык, политэкономия. Главное там – уметь прыгать, бегать и кувыркаться. Не огорчайся за нее, она еще сдаст.

– Я огорчаюсь не за нее, а за тебя, – печально произнес Костя. – У тебя идиотское представление об этом институте.

– А тебе очень нравится имя Люба?

– Какое твое дело, что мне нравится и что мне не нравится! – уже сердясь, ответил Костя. – Если уж на то пошло, то все эти так называемые христианские имена – предрассудок. В будущем людей будут называть по цветам, по растениям, по предметам заводского оборудованья, по предметам быта. Например: Фиалка Гиацинтовна, или Фреза Суппортовна, или Резец Победитович. Такие имена рациональны, и они быстро привьются.

– На всех цветов и суппортов не хватит, – возразил я. – А ты бы назвал своего сына Стулом или дочку Этажеркой? Этажерка Константиновна. А то еще хорошо такое имя-отчество: Унитаз Константинович.

– Когда ты наконец выкатишься отсюда! – возмутился Костя. – Ты вчера обещал очистить помещение на день. Будь человеком!

– Сейчас выкатываюсь, – ответил я. – Желаю вам приятно провести время в очищенном помещении.

* * *

Я зашел за Лелей. Она уже ждала меня. Вскоре мы перешли по деревянному Тучкову мосту на Петроградскую сторону и взяли лодку на прокатной станции, что против стадиона Ленина. Леля села на корму, я на весла; и вот из узкой Ждановки я быстро выгреб на широкую Малую Неву.

Опять стоял серенький, теплый, безветренный день. Лодка легко шла по течению – мимо стадиона, мимо Петровского острова с его высокими деревьями. Мы замедлили ход возле темного скопленья старых судов, стоящих на приколе в затоне около верфи. Это были отплававшие корабли, предназначенные на слом. У них не было уже имен, ничего нельзя было прочесть на бортах – все съела ржавчина. Их очертания были странные, угловато-наивные. От обшарпанных бортов пахло солью и запустением. Вместо стекол иллюминаторов зияли круглые дыры, и за ними была натянута плотная, как черное сукно, темнота. Торопливый буксир, прошедший мимо, всколыхнул воду. Волны, заходя в узкие темные промежутки между бортами, ёкали, глухо вздыхали. Старые корабли сонно и скрипуче покачивались. Им было уже все бара-бир. Казалось, они сами пришли сюда умирать, в этот тихий затон. Так умные старые звери, чуя смерть, забиваются в самые глухие места.

Когда мы выгребали в залив, там шла легкая волна, над отмелями Лахты вились чайки. Яхты стайками торчали у горизонта – ждали ветра. Вдали, по морскому фарватеру, медленно шел большой океанский пароход. На черном его борту, от самой ватерлинии, белел огромный квадрат, а в квадрате был нарисован красный флаг. Леля удивилась, зачем это.

– Теперь такой порядок для нейтральных стран, – пояснил я со знающим видом. – Каждое нейтральное судно должно иметь свой флаг на борту, чтобы его немцы или англичане не потопили по ошибке. С подводных лодок этот флаг очень хорошо виден. Это, по-моему, очень умно придумано.

– Ничего не умно, – сказала Леля. – Все это плохо…

– Что плохо? – не понял я.

– Да вся эта война… Я за Колю беспокоюсь.

– Чудачка ты, мы ведь не воюем.

– Все равно все это плохо… Давай повернем назад. Мне что-то холодно. Ты поверни лодку, и я сяду на весла.

Мы осторожно поменялись местами. Теперь я сидел на кормовой банке, лицом к городу. Слева виден был огромный бурый земляной кратер – чаша будущего стадиона, намытая землесосами. Впереди, как большой сложный цветок, всплывший из моря, раскрывался город. Петропавловский шпиль торчал над ним золотой тычинкой. С залива теперь тянуло ветром, он дул нам в корму. Легкая серая облачность, с утра висевшая над землей, кое-где прорвалась, и над Ленинградом плыли широкие солнечные блики. Я смотрел то на город, то на Лелю. У нее было озабоченно-грустное лицо, и мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее и веселое, но что сказать, я не знал. Вскоре мы вошли в устье Ждановки; от «Красной Баварии» вкусно и терпко потянуло солодом. Я снова сел на весла и, когда мы менялись местами, успел обнять Лелю.

– Не смей больше этого делать, – уже с улыбкой сказала она, – в лодке обниматься нельзя. Ты читал Кони?

– Нет, – признался я. – Слыхал про такого, но ничего не читал. А что?

– У него там описано одно судебное дело. В этой Ждановке один человек утопил свою жену.

– Ну, ты мне еще не жена, – ответил я, – так что я тебя не утоплю. Но читаешь ты очень много. Больше тебя читает только Костя.

– А как его прозрачная жизнь?

– Продолжается. Сегодня к нему должна прийти некая Л. Я боюсь, не вздумал бы он жениться. Тогда я останусь совсем один.

– Один? – спросила Леля. – А я?

– Я говорю не о том. Я говорю о другом. И сейчас-то в комнате только двое.

– Вот и причал, – сказала Леля. – Ты меня до дому проводишь, а потом я сяду работать. Мне уже дали на дом кое-что, весь вечер буду чертить.

Проводив Лелю, я пошел шляться по городу, чтобы попозже вернуться домой: ведь я же обещал Косте очистить от своего присутствия комнату до вечера. Выйдя на Неву, я постоял у сфинксов, по гранитным ступеням спустился к воде. Внизу, у подводного основания камней, колыхались тонкие темно-зеленые водоросли. Нева текла светло-серая, небо опять задернулось бездождевой сизоватой дымкой.

Не спеша пошел я мимо университета к Дворцовому мосту. На набережной было людно, кончалась пора отпусков и каникул. Немало симпатичных девушек попадалось мне навстречу. Но теперь я уже не думал, как прежде, что вот хорошо бы познакомиться с этой, и с этой, и с той, и вот еще с этой, что в берете. Девушки не стали хуже, а я не стал лучше – но теперь я шагал по городу как бы и один и не один. Где-то рядом невидимо шла Леля. Все теперь стало по-другому.

Да и сам город стал немножко другим. Пожалуй, он стал еще красивее. Я теперь видел его не только своими глазами, я теперь видел его сразу за двоих. Еще не так давно он принадлежал всем остальным – и еще отдельно мне. Теперь он принадлежал всем остальным – и еще отдельно двоим: Леле и мне.

Перейдя мост, я сел у Штаба на трамвай, поехал по Невскому, сошел у Владимирского. У меня были любимые и нелюбимые улицы. Дойдя до Загородного, я медленно, с удовольствием зашагал по нему. Это был очень уютный проспект, на таком проспекте можно жить, не заходя в квартиру. Просто поставь кровать на тротуар – и спи, и тебе будет тепло, и на душе будет спокойно, и никто тебя на этой улице не обидит. А ведь есть улицы неуютные, как больничные коридоры, их хочется проскочить, не глядя по сторонам.

В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво – холодное и свежее, а вареная колбаса – вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: «Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?..» Я сидел, ел, пил, слушал – и думал: «Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?»

* * *

Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, – инженерша, женщина серьезная.

– Костя дома? – первым делом спросил я ее.

– А разве не слышите? – задала она мне контрвопрос. – Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно?

Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах.

– А кто у него там? Не девушка?

– Там у него дядя Личность, – грустно ответила Антонина Васильевна. – Хорошего не ждите.

Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на «Красном гвоздильщике», выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе «по двору», то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: «Извиняюсь, личность я или нет?» Ему отвечали, что личность, и он вежливо кланялся и шел к следующей двери.

Когда я вошел в нашу изразцово-плиточную комнату, я увидел, что Костя возлежит с гитарой на своей койке, а за столом сидит дядя Личность. Одна поллитровка водки была уже пуста, другая опорожнена наполовину. В воздухе плотно стоял табачный дым. Плаката с самоагитацией против алкоголя на стене уже не было. ОППЖ (Обязательные Правила Прозрачной Жизни) тоже были сорваны со стены и валялись на плитках пола, среди окурков.

– Костя, значит, кончилась прозрачная жизнь? – обрадованно спросил я.

– Ну ее к черту! – сердито ответил Костя и, тронув гитарные струны, запел громким, но сиплым голосом:

Эх, да пусть играют бубны,

И пусть звенят гитары,

Сегодня цыгане, и сердце мчится вдаль!

Пляшите, смуглянки.

На родной полянке, —

Для молодой цыганки мне ничего не жаль!

Костя пел с воодушевлением, и дядя Личность подпевал ему несмелым тенорком, а сам поглядывал на меня – ждал, когда я выпью и стану нормальным человеком.

– Пей, Чухна! Наливай себе по потребности! – вскричал Костя. – Довольно мы пили детский плодоягодный напиток! Будем пить водку! Я жестоко ошибся в ней!

– В ком в ней? В водке?

– В ней, в ней! В Любе, а не в водке! Она оказалась малоинтеллигентной. Ошибка! Ошибка! Я ей: «Ты хочешь жить по „Домострою“?» – а она: «Это что, стройтрест такой?» Я ошибся в ней!

Костя схватился за гитару и запел «Стаканчики граненые». Потом встал, подошел к столу, и мы с ним выпили; и дядя Личность выпил с нами, а потом, пошатываясь, вышел из комнаты.

Костя снова возлег на кровать. Но играть на гитаре он уже не мог. Он долго лежал молча, а потом вдруг громко заявил:

– Ребята, похороните меня под раскидистым дубом!

Когда Костя сильно напивался, он всякий раз завещал себя где-нибудь похоронить – и каждый раз в новом месте. Иногда под тенистой елью, иногда в горах, иногда в широкой степи. В прошлом году, когда он ошибся в интеллигентной девушке Нине, он просил бросить его труп в море, а сейчас вот ему понадобился раскидистый дуб.

Предыдущая главаГлава 40 из 154Следующая глава