Два дня после этого утра я не заходил в библиотеку и нигде не встречал Лели, да и не искал встречи. Мне хватало воспоминания об этом утре. Я вспоминал, что говорила Леля, и что говорил я, и как следом за нами плыла белая льдинка, – и чувствовал себя таким счастливым, будто запасся счастьем на всю жизнь и ничего уж больше мне не надо.
На третий день, едва я вернулся с дневной смены, за мной зашел кочегар Леня Краюшный – мы еще вчера сговорились идти на рыбалку, хоть в такое время шансов на удачу было не много.
– Идем рыбу удить! Снасть на двоих есть! Я тебе место покажу! – крикнул он, входя в комнатку, и весь дом загудел от его голоса.
До кочегарства Леня работал у бегунов, в цеху, где заготовляется фарфоровая масса. Бегуны – это два больших жернова, они бегают по вечному кругу в огромной гранитной чаше, дробя кварц, – и при этом очень шумят. Поэтому Леня и привык не говорить, а кричать. Фамилия Лени была Зуев, но его все звали Краюшным, потому что он жил в самом крайнем домике поселка, у оврага. Из-за своего громкого разговора и широкого безбрового лица Леня казался странным, даже чуть придурковатым. А на самом деле он был человек неглупый, читал очень много и два раза был премирован за рационализаторские предложения.
Мы прошли улицей поселка мимо тихих, невзрачных домиков. Прошли и мимо дома, где жила Леля. Мне даже почудилось, что она сидела у окна, но сразу же отодвинулась от него, когда мы проходили возле палисадника.
– Нашего берега рыба не любит, здесь с завода воду из фильтропрессов спускают! – прогремел Краюшный. – На тот берег переедем.
Миновав рощу, мы вышли к перевозу. Шоссе, гладкое, прямое и уже совсем просохшее, упиралось прямо в реку и, вынырнув на другом берегу, шло дальше как ни в чем не бывало, такое же сухое и ровное. Посреди реки виден был паром, он медленно двигался в нашу сторону. Его канат время от времени сердито бил по воде, и от ударов по плесу шли узкие длинные блинки. Уже хорошо видны были пассажиры, подводы и настороженно косящиеся на воду кони. Когда паром подчалил, запахло дегтем, сеном и конским потом.
– Дядя Афоня, перевези нас задаром, у нас гривенников нет! – гаркнул Леня Краюшный.
– Тише ты, труба ерихонская! – строго сказал паромщик. – Коней пугаешь!
Меж тем с парома все сошли и съехали, и мы взошли на палубу.
– Ну, потянули, что ли! – обратился к нам паромщик. – На том берегу ждут. Сейчас все с Хмелева едут, поезд встречали.
– Потянули! – гулко сказал Леня, и эхо откликнулось ему с того берега.
– Постойте, никак поспешает кто-то, – остановил нас дядя Афоня. Потом, вглядевшись, улыбаясь, добавил: – Олька Богданова бежит, Марь-Викторовны племяшка. И чего ей занадобилось на том берегу?
Через минуту Леля – легкая, порозовевшая от бега – ступила на паром. Она несла пустую провизионную сумку из коричневых кожаных обрезков. Не глядя на нас, она поздоровалась с паромщиком и честно уплатила ему гривенник за переезд. Потом повернулась к нам и сказала:
– Здравствуй, Леня!
– Здравствуй, Оля! – молвил Краюшный, и снова эхо на другом берегу добросовестно повторило его слова.
– Леля, здравствуй, – сказал я наигранно небрежным тоном.
– Здравствуй, – равнодушно, почти враждебно ответила она, не глядя на меня.
У меня упало сердце от ее равнодушного голоса, а она присела на узкую лавочку, идущую недалеко от борта парома, и стала глядеть на воду.
– Ну, голытьба, отрабатывай! – распорядился дядя Афоня. Он взялся за канат, мы с Леней тоже. Паром медленно, нехотя отвалил от берега. Тупо упершись ногами в палубу, тянул я этот мокрый шершавый канат. На душе у меня было смутно, тревожно, и хотелось эту тревогу перевести в усилие всего тела, в напряжение, неуклонное движение парома.
– Вот и до середки добрались, ай да мы! – пробасил вдруг Краюшный. – Полгривенника отработали!
Мне стало неловко, что он заговорил об этом при Леле, – она, пожалуй, теперь подумает, что я всегда и всюду езжу на шарапа. Я поглядел на нее. Она неловко, боком, сидела на узкой скамейке. Почувствовав мой взгляд, она обернулась, чуть улыбнулась мне – и сразу отвела глаза. И вдруг звонко и вкрадчиво-весело запела под паромом вода, и с берега донесся запах весенней зелени, и все вокруг переменилось – будто в природе сработала какая-то пружинка. Теперь я уже с радостью тянул мокрый канат, и мне казалось, что паром движется только благодаря моим усилиям.
– Что так поздно в магазин, Олюшка? – спросил вдруг паромщик, когда мы подчалили к берегу.
– Так… Мне в ларек, – торопливо ответила она, сходя на берег.
– Ну разве что в ларек… Смотри, последний паром в девять часов перегоню.
Мы с Леней Краюшным забрали удочки и пошли по берегу вправо, мимо избушки паромщика.
– С «Ангела» будем удить, – гаркнул Леня, – там хорошо клюет!
«Ангел» стоял в затончике, кормой к реке. Мы подошли к нему. Это была большая широкая лодка, рассчитанная на пять пар гребцов. В носовой ее части была сделана площадка – для сена и для гроба. Весенними половодьями Полать так разливается, что на Пятницкое кладбище, расположенное на холме в семи километрах от поселка, посуху ни пройти, ни проехать. Если кто-нибудь умирает в такое неудачное время, его везут хоронить по реке, благо кладбище на самом берегу. А летом, в сенокос, на этой лодке возят в поселок сено с дальних пойменных лугов. Когда-то эта посудина принадлежала звонарю местной церкви, но потом церковь закрыли, и лодка перешла в собственность поселка, а весла стал хранить паромщик.
Лодка была старинная, дубовая, ее лоснящиеся скамейки покрывала паутина мелких трещинок. Но снаружи корпус сиял свежей шаровой масляной краской; сквозь краску на носу проглядывала надпись зелеными славянскими буквами: «ТИХИЙ АНГЕЛЪ».
Мы прошли на корму, и Леня вынул из старой противогазной сумки жестяную коробочку «Моссельпром» с червяками. Рыбная ловля началась. Но рыба клевала совсем плохо – и не то время дня было, да и вода еще холодна.
– А гордая дивчина эта Олюха Богданова! – задумчиво прокричал Краюшный, закидывая удочку. – К ней кое-какие ребята подходы делали, а она – никакого внимания.
– Гордая? – переспросил я.
– Гордая! – подтвердил Леня. – Но, между прочим, не вредная. Хорошая.
– А ты за ней стрелял?
– Ну, это товар не по мне, – грубо, но с какой-то затаенной грустью ответил Краюшный. И вдруг загорланил на всю реку:
Да эх, кукушечка, ку-ку,
Да мне бы рябеньку каку,
Да мне б молоденьку каку,
Да лет под семьдесят каку!
– Тише, ты, рыбу всю распугаешь!
– Э, все равно она, сволота, не клюет… А вот у нас в поселке слух идет, будто в Питере крысиный король народился. Правда это?
– Что за крысиный король?
– Во! Студент, а не знаешь! Крысиный король – это когда шестнадцать крыс сразу рождаются, со сросшимися хвостами. Эти шестнадцать – вроде как бы одна, вроде одной головой думают. Он очень умный, этот крысиный король, его все крысы слушаются. Он сам промышлять не ходит, а крысы его охраняют и кормят. В том доме, где он завелся, крысы у людей ничего не трогают, они ему корм издалека несут. И ни одна кошка его никогда не тронет – уважают. А если какая-нибудь опасность ему угрожает – крысы его хоть за сто верст в другое место на себе утащат. Вот какой он, крысиный король!
– Это просто суеверье, – сказал я Лене Краюшному. – Ты вроде и не дурак, а в такую чепуху веришь.
– Может, и вправду чепуха, – согласился Леня. – А может, и есть он, да никто из людей толком не разглядел его. Он, этот крысиный король, говорят, только раз в сто лет нарождается… Не клюет, сволота!
Мы еще долго сидели на корме «Ангела». Река текла, такая ровная и гладкая, что, казалось, стоит очень уж захотеть – и пройдешь над ее глубиной, как по толстому стеклу, не замочив ног. Начался было клев, и Леня поймал несколько плотвичек. А я – ничего. Поплавки стояли как воткнутые, их только слегка относило течением.
– Ну, с меня довольно, кошке на ужин наловил! – прогудел Краюшный и намотал леску на удилище.
– Ты иди, если хочешь, – сказал я. – А я поужу еще. Может, что и попадется.
– Значит, остаешься? – спросил Леня. – Ну, оставайся… – Он внимательно поглядел на меня и, ссутулясь, зашагал к переправе.
Я остался один. Никакого клева не было, да и смотрел я не столько на поплавок, сколько на шоссе, сбегающее с берегового холма. Проехали две подводы, изредка показывались пешеходы, направлявшиеся к переправе. Лели все не было – я бы разглядел. Потом паром отчалил. Теперь дорога совсем опустела. Тогда я спрятал удочку в кусты и побежал к шоссе.
По шоссе я направился в сторону Хмелева. Вскоре я увидел Лелю. Она шла навстречу мне по обочине, помахивая своей сумкой из сапожной кожи. Сумка, видно, была совсем легкая.
– Леля, – сказал я, подойдя к ней, а больше ничего сказать не мог.
– Что, Толя? – мягко спросила она, ничуть не удивляясь моему появлению. – Ну, что?
– Ты на меня за что-нибудь сердишься?
– Нет-нет-нет, – ответила она. – Не сержусь.
– Ларек уже закрыт был, что ты ничего не купила? – спросил я, не зная, что говорить.
– Закрыт был, ничего не купила, – без сожаления ответила она.
– А где же ты так долго была?
– По лесу гуляла, веночки плела, – нараспев ответила Леля. И она раскрыла свою сумку и вынула из нее два желтых венка, аккуратно сплетенных из придорожных одуванчиков. – Ну-ка, снимай кепку.
Я снял кепку, и она напялила мне на голову желтый венок.
– Тебе очень идет. Ты на кого-то в нем очень похож.
– На кого?
– Не знаю на кого, – засмеялась она. – А мне идет?
– Тебе очень идет, – сказал я. – Хоть они и желтые… Тебе все идет.
– Ну, все да не все.
Мы подошли к переправе и встали на дощатом причальном мостике, облокотившись на перила. Ни здесь, ни на другом берегу никого не было видно. Уже смеркалось, на воду наплывала серая дымка.
– Дядя Афоня! Дядя Афоня! – закричал я, сложив рупором ладони.
– Не кричи, – негромко сказала Леля, тронув меня за рукав. – Он там пассажиров поджидает. Из-за нас двоих он паром не погонит, ему одному и не справиться.
Мы стали ждать. Локоть Лели чуть касался моего локтя, мне было очень хорошо стоять так рядом с ней. Но она молчала, и я тоже молчал. Не знал, о чем говорить. Когда я бывал у нее там, в библиотеке, разговор заводился как-то сам собой, а здесь, на реке, рядом с лесом, в этом открытом вечереющем пространстве, я не знал, о чем говорить. Но мне казалось, что молчать нельзя – вдруг она сочтет меня глупым, неинтересным, ненаходчивым. Я вспомнил, что в техникуме в нашей группе есть такой Вася Абанеев, известный бабник, которому удивительно везет с девушками. Он – остряк-самоучка, у него запасено несколько ключевых вопросов, после которых разговор катится как по рельсам.
– Что ж ты, Леля, молчишь? Расскажи какой-нибудь фактец из твоей интимной биографии, – нерешительно произнес я одну из абанеевских фраз.
Леля отодвинулась и со строгим недоумением посмотрела на меня.
– Не понимаю, что ты такое вообразил… Ты слишком много воображаешь о себе, – сердито, почти грубо сказала она.
– Леля, не сердись… Я совсем не то хотел. Я просто дурак.
– Дядя Афоня, наверно, заснул на том берегу, – спокойно сказала Леля. – А ты рыбы не наловил?
– Не клевала. Ленька, правда, кое-какую мелочь поймал.
– А ты – ничего? Значит, зря просидел?
– Нет, не зря! – возразил я.
– Но ведь ничего не поймал – значит, зря. – Она пристально взглянула на меня и перевела взгляд на воду.
– Нет, не зря! – повторил я. – Потом когда-нибудь я тебе скажу, почему не зря… Но ты и вправду в этом венке очень красивая. Девочка – дай Бог на Пасху!
– Не говори глупостей. Давай лучше бросим венки в воду, поглядим, куда они поплывут. Ты брось мой, а я брошу твой. И пусть каждый задумает, что захочет. Здесь так гадают.
Мы обменялись венками и бросили их в реку. Венки поплыли рядом. Потом у маленького выступа, где ополз кусок берега, где торчали коряги и между ними бурлила и вспучивалась еще не сбывшая вода, Лелин венок отклонился от курса. Его потащило течением в сторону, втянуло под нависающие корни, и он где-то там скрылся. А мой венок поплыл дальше по темной вечереющей реке.
– Ты в приметы веришь? – спросила Леля.
– Мы – приматы, приматы.
Мы не верим в приметы,
Мы судьбой не примяты,
Мы тверды, как кастеты, —
ответил я.
– Что это за стихи? – удивилась она. – Почему кастеты?
– Это ты у Володьки Шкилета спроси, почему кастеты. Это из его стихотворения, он нам все уши им прожужжал. А вообще-то он больше пишет о будущей войне. Он думает, что война обязательно будет.
– Господи, война же только что была, с финнами. Какую ему еще нужно войну?
– Шкиле-то? Ему никакой войны не нужно, но он считает, что она когда-нибудь да начнется, может быть, даже скоро. Это у него бзик.
– Зачем вы его скелетом дразните? – спросила Леля. – Разве это хорошо!
– Не дразним, а зовем. И то только в особых случаях. Когда он в детдоме появился, он был очень тощий, его прозвали Шкилет – Семь Лет. А потом сократили в Шкилю, так и осталось. А я вот – Чухна, а Костя – Синявый. А Гришка был Мымрик…
– А девочкам вы тоже давали прозвища? Если б я была в детдоме, меня бы тоже как-нибудь прозвали?
– Тебя бы прозвали необидно, потому что ты симпатичная… Леля, пойдем послезавтра в кино, а?
– В кино? Хорошо… Вот и дядя Афоня едет на лодке, он нас перевезет… Хорошо, я пойду в кино.