К книге
Сестра печали и другие жизненные историиСестра печали. Бархатный путь[10]. Биржевой день
74%
Сестра печали. Бархатный путь[10]. Биржевой день
114

Шло лето 1931 года. За спиной у меня было семь классов – первая ступень школы. Надо было выбирать путь в свое будущее. И я, после недолгого раздумья, решил, что вторую ступень, то есть восьмой и девятый классы, кончать мне не нужно, что осенью я пойду учиться в фабзавуч – стану фабзайцем, как тогда в шутку именовали учащихся ФЗУ. Когда я поведал матери об этом своем скоропалительном, но твердом решении, она была весьма огорчена. Чтобы утешить ее, я принялся доказывать ей, что если я даже и окончу с грехом пополам девятилетку, то на экзамене в ВУЗ все равно провалюсь, ведь я очень слаб в математике. Из-за математики этой окаянной меня ни в какой ВУЗ не впустят, даже в самый гуманитарный.

Конечно, дело тут было не только в математике. На мое решение повлиял целый сплав причин. Кроме арифметическо-математически-алгебраического страха, был тайный страх, что меня не примут в ВУЗ из-за моего дворянского происхождения. И притом, честно говоря, я тогда не представлял себе, кем я могу быть. Ну, предположим, благополучно окончу девятый класс – но в какой ВУЗ держать мне экзамен? А ФЗУ – это дело ясное. Я стану рабочим, мастером. Быть рабочим, пролетарием, тогда было почетно, куда почетнее, чем ныне. И почет нисходил не с бюрократических вершин, – нет! Уважением к промышленному труду была пронизана вся тогдашняя действительность. И хоть был я легкомысленным парнем, трепачом изрядным, но романтика технического труда владела в те годы и моей душой. А еще ФЗУ меня тем прельщало, что там я сразу начну получать стипендию – и вроде бы стану человеком самостоятельным.

Как ни странно, но из памяти моей выпали все предварительные хлопоты, связанные с поступлением в фабзавуч. Но помню, что выбор места учебы зависел не от меня, а от Ее Величества Биржи труда, которая находилась на Кронверкском (ныне – имени Максима Горького) проспекте, рядом с Сытным рынком. И никогда не забыть мне того дня (мысленно я именую его Биржевым днем), когда в первом этаже этого массивного здания, в небольшом зальце с огромным окном, подошел я к деревянной, окрашенной в зеленый цвет перегородке. В ней было окошечко, и за ним сидела молодая женщина с родинкой над правым глазом. Она вручила мне зеленоватую бумажку – направление в Учебно-химический комбинат имени Менделеева; такое громкое наименование носил фабзавуч, где мне предстояло учиться.

Я был неприятно удивлен. Я почему-то ожидал, что меня направят туда, где учатся иметь дело с металлом, а тут какая-то химия… Но спорить было бесполезно. К тому же сразу возникла утешительная мысль: химия – наука таинственная, многообещающая. Вот окончу этот фабзавуч, пойду работать на химический завод – и вдруг, в процессе работы, нарвусь на неожиданную великую удачу: открою формулу универсального антигаза. При помощи этого могучего химиката можно будет обезвреживать все ядовитые газы, даже иприт и люизит. Вот где, быть может, ждет меня всемирная слава!.. Напомню читателям, что в том году еще никто не знал, будет ли война, и если будет, то с кем. Но многие были уверены, что ежели она когда-нибудь начнется, то неприятель обязательно пустит в ход отравляющие вещества. На уроках военного дела нас старательно учили пользоваться противогазами и даже маршировать в них. А все взрослые в обязательном порядке осваивали эту науку на производстве, в учреждениях, в вузах, и тренировке уделялось так много внимания, что возникла ехидная поговорка: «Не страшен газ, а страшен противогаз».

Из двери Биржи труда я вышел другим человеком. Вошел туда Вадькой-Косым, вошел, можно сказать, никем – а вышел оттуда Будущим Химиком!.. Впрочем, это я сейчас так пишу о себе тогдашнем, а тогда я ощущал какой-то подъем духа, словами невыразимый. Однако в этот праздник души вторглось будничное опасение: ведь и в ФЗУ надо держать экзамен, а в математике я слабак. А вдруг – завалю?.. Нет, выдержу! Выдержу! Выдержу! – заверил я себя. И на самом деле, когда настал день этого экзамена, я все предметы сдал успешно. Но должен признаться – очень несложным было это испытание; у меня осталось впечатление, что экзаменовали нас только для проформы. Потом ребята говорили, что в том году был большой недобор, принимали всех. И медосмотр прошел для меня вполне благополучно – а я-то опасался, что на мой слабый левый глаз обратят внимание.

Тот Биржевой день впечатался в мою память не только главным для меня событием, но и многими второстепенными впечатлениями. Помню, как с несвойственной мне аккуратностью сложил я врученную мне бумажку, положил ее в карман, а затем чинной походкой вышел из Биржи и зачем-то направился в сторону Госнардома. Из тамошнего сада, с американских гор, доносился негромкий скрип вагончиков, а порой – людские взвизги. Многие девушки, на самом деле вовсе не нервные и не трусливые, считали своим долгом повизжать, когда вагончик мчится под уклон, – иначе и катание не в радость.

Сад Госнардома был тогда очень у питерцев популярен, недаром у Заболоцкого сказано: «Народный дом, курятник радости, / Амбар волшебного житья…» В саду этого курятника радости было много аттракционов, в том числе и очень почитаемые молодежью американские горы. Сидя в открытом вагончике рядом с девушкой (даже с такой, с которой недавно познакомились), вы – в тот момент, когда вагончик круто устремляется вниз, – имели полное моральное право легонько обнять ее, якобы беспокоясь за нее и оберегая от опасности. Горы эти сгорели за несколько лет до войны, но были быстро восстановлены к следующему сезону. А во время войны они снова сгорели, и на этот раз – навсегда. Помню одну осеннюю ночь 1941 года. Я с винтовкой стоял на посту у аэродромного огнесклада, а над Ленинградом все небо было во вспышках: зенитчики отражали воздушный налет. Вскоре стало видно большое зарево. На другой день кто-то из нашей роты сказал, что сгорели американские горы. Тогда это известие прошло как-то мимо моей души – а теперь, на склоне лет, вспоминаю об этой потере с грустью. Сколько доброго веселья подарил когда-то питерцам этот замысловатый аттракцион! Если бы люди умели чувство радости выражать и подытоживать в точных психологически-математических единицах, то тут бы колоссальные, астрономические числа получились!

От Госнардома я направился на Большой проспект Петроградской стороны, который тогда именовался проспектом Карла Либкнехта. Там, на углу Рыбацкой улицы, я стал ждать шестерку – трамваи тогда еще ходили по Большому, рельсы еще сняты не были. Недалеко от меня стояли двое мужчин среднего возраста – тоже поджидали трамвая. Я невольно подслушал их разговор; оба были слегка подвыпивши, говорили громко. Сперва они толковали о какой-то Марианне Викторовне, а потом один спросил другого: «Но почему ты, Никола, на похороны Валентина Андреевича не пришел?» Никола на это ответил так: «А зачем вообще на похороны разных там сослуживцев ходить? Ведь всякая вежливость должна быть взаимной, а тут никакой взаимности не получается. Вот ты потащился на его похороны, а он-то на твои не придет».

Вернувшись на Васильевский остров, я, прежде чем идти домой, заглянул к своему другу Боре Цуханову. Вообще-то, ему полагалось быть на даче – в том году мать его сняла комнату в избе возле станции Пудость, но Борис отпросился у матери на пару дней в город. На даче ему было скучно. «Это не Пудость, а Подлость», – сердито утверждал он.

Борька накормил меня каким-то самодельным супом. Потом, когда я показал ему бумажку – направление в ФЗУ, он прямодушно заявил, что считает мое решение дурацким, и добавил: «Почему бы тебе сразу в дворники не пойти? Только не поступай дворником в угловой дом, а то тебе придется панель с двух сторон дома подметать, а ведь ты – лодырь». Я, разумеется, обиделся, нахохлился, мы поссорились. Однако как-то быстро и незаметно помирились, и тогда мой друг сказал, что у него есть две папиросины, мы сейчас пойдем на крышу, покурим там. Он совсем не боялся высоты и почему-то очень любил бывать на крыше. Мне же идти на крышу не очень-то хотелось. Я спросил Бориса, есть ли у него ключ от чердака, – с тайной надеждой, что ключа у него сейчас нет. Но он ответил, что все в порядке, ключ висит в кухне на гвоздике. В те времена белье после стирки, как правило, сушили на чердаках, поэтому все чердачные двери были с замками и управдомы строго следили за их исправностью, чтобы уберечь белье жильцов от воров-чердачников.

Борис жил на первом этаже пятиэтажного дома. Через кухню мы вышли на черную лестницу и пошли по ней индейским шагом. Этому способу хождения мой друг выучил меня задолго до описываемого мной Биржевого дня. Шагая в гору или вверх по лестнице, надо наклонять туловище вверх, вроде бы падая, – и тогда ноги как бы сами несут тебя вперед. Нынче мне 78 годочков стукнуло, живу я на четвертом этаже, но лифтом не всегда пользуюсь, хожу иногда этим самым индейским шагом. И, шагая вверх, всегда вспоминаю друга моего хорошего…

* * *

Давно нет на свете Бори (Бориса Ивановича) Цуханова. Он погиб на фронте в 1941 году. А недавно, в 1991 году, умер от инфаркта мой одногодок и одноклассник Дима (Дмитрий Васильевич) Федоров, гидрогеолог и спортсмен. Мы подружились в школе – и если бы люди могли жить вечно, то и наша дружба была бы вечной. Из всех моих друзей нелитературных он был моим другом № 1. Это был человек очень добрый, бескорыстно-отзывчивый. Он не раз приходил мне на помощь в трудные периоды моего бытия, он умел внушить мне, что жизнь не так уж плоха, как это мне чудится. К стихам моим он относился с зорким, порой чуть-чуть насмешливым вниманием. Когда в 1940 году вышла моя первая книжка стихов, Дима Федоров был одним из первых, кому я ее подарил, – ведь в ней есть стихотворение, посвященное ему.

Кроме всего прочего, он был человеком веселым, за это все в классе его любили, – и с годами веселость в нем не заглохла. При этом он не был буйным весельчаком-хохотуном, не был насмешником – нет! В его веселости угадывалось доброе, беззлобно-ироническое отношение ко всему, что его окружало… Однако как трудно писать о хороших людях! И чем лучше человек – тем труднее. Вот и теперь никак не подыскать мне правдиво-точных слов к тому ясному, светлому облику моего друга, который живет в моей памяти, и кажусь я себе словесным нищим и стыжусь своей нищеты. И поневоле вспоминается мне строка бессмертного Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь».

Предыдущая главаГлава 114 из 154Следующая глава