К книге
НерасказанноеСтраница 6
10%
Страница 6
6

Я молча слушал.

— Я должен тебя читать, Володя.

И что я вижу?

(водянистые глаза его прищурились).

— Каждый раз то же самое.

Зеркало.

Все твои герои – это обломки меня.

Новые имена, фабулы, сцены, но это всегда я.

Искривленный. Рисованный. Расчлененный.

(продолжает)

– Кто тебе дал на это право? Это не письмо. Ты же кончаешь на свои буквы.

На те, где я молчу. Где я убегаю. Где я еще не уничтожен.

Думаешь, это литература?

Это твоя навязчивая попытка иметь меня, хоть через текст.

Потому что по-нормальному

не выходит.

Ты же это делаешь специально, потому что знаешь, что я все пойму.

Симон не прекращает.

- Я твой Михаил из "Момента". циник. Хищник. Я твой Василий из "Раба красоты". Я идеал, на который хочется смотреть, но не иметь. Я твоя Нина. Я Мария, что тебя бросает, потому что выше. Я твоя любовница в каждом, блядь, тексте.

Он остановился напротив меня. Наклонил голову в сторону. Смотрел долго.

— Ты меня толкаешь даже в свои псевдодетские рассказы. Холомидник. Здесь уж я в двух ипостасях. Я не просто твой Федя. Я твой Толюсь.

Володя, как ты его описал?

Ты его сделал меньше Федьки. Более слабым. Чтоб что?

Я все помню.

Лучше тебя.

> Это был ребенок нежный, деликатный, смирный. Он всегда выходил во двор немного робко, щурился от солнца и застенчиво улыбался своими невинными синими глазами.

А еще:

> Чистенький, нарядный, он совсем не имел наклона к забавам Федьки.

А каких таких федьковых забав, Володя? Федя 13, Толюс одиннадцать! Ты охренел совсем?

А тут ты дрочишь на мои детские ноги:

Толя, чистенький, нежный, с щечками, как просвира... Толя тихонько крестится и бледнеет... Нежные, холеные ножки его спотыкаются.

— Кто же такой тоненький, синеглазый, светленький, с полными устами, на каждой твоей странице, а? Дай угадаю?

– И еще одно, гения.

Ты, кажется, атеист.

Но все твои дети ангелы.

Послушные, светлые, с глазами на иконы.

А почему? Ты ведь не веруешь!

Но создал себе культ: с моего детства.

О котором ты не знаешь НИ-ЧЕ-ГО.

Ножки.

Щечки.

Мог бы, так и в штаны заглянул.

Но тогда не напечатают, да, Володя?

Ты не веришь в Бога.

Но поклоняешься.

Мне.

Женщины в твоих текстах – это я, с сиськами. Ты их не любишь. Унижаешь, обесцениваешь, мучаешь. Строкой, подтекстом, отсутствием выбора. Наказываешь их за то, что они я.

(пауза)

– Все. Все твои дети – это я, которым ты видишь меня в детстве.

Беспомощный, чистенький, молчаливый. Кукла.

Ты не рисуешь, ты пытаешься владеть. Из-за нежности. Через текст. Из-за иллюзии сожаления.

(Остановился на мгновение.)

– Но отовсюду у тебя лезет страх.

Что я выйду из обида и стану собой.

Всю жизнь ты пишешь меня слабого, потому что только такого можешь выдержать.

А я не слаб.

И именно потому не твой.

Ты триндыш, что пишешь о новом человеке.

Свободную. Революционную.

Господи прости.

Но во всех произведениях твоих только я.

Симон приближается, как тень от костра — ровно настолько, чтобы согреть, не сжечь.

Продолжает:

— Что ты хочешь сделать с этим новым человеком, Володя?

Обнять?

Сохранить?

А может, разрушить?

Было бы хорошо, чтобы я умер?

Все твои герои – это попытка присвоить меня. В бумаге. В образах. В слове.

Он стоит рядом. Ближе. Только несколько сантиметров. Грудь ходит.

Чувствую. Его дыхание.

Его запах. Не парфюм.

А тот естественный. Свой.

Он не меняется.

Годы.

Дрожащий голос. От усталости? Нет. От контроля.

Голос его возвышается.

– Но я не твой.

Тебя не боюсь.

Я веду этот танец.

Я диктую ритм.

Я здесь говорю, когда кто кончает.

Плевать.

Пауза.

Долгая.

Воздух натянулся нитями.

Я уже мокрый.

Повсюду.

Легкое прикосновение его пальцев к моему рукаву. Как случайный. Но точный.

— Ты не хотел нового человека, Володя. Ты желал меня. И прямо сейчас хочешь.

(Осматривает меня сверху вниз)

— Все время ты пытаешься написать ту же сцену. Мое смирение.

Которой не будет.

Он пододвигается поближе. Шепчет прямо в шею:

– Но я могу дать тебе подарок.

Наклоняется.

Стоя, он на несколько пальцев выше меня. А сейчас я вообще внизу. Сижу.

Гребет меня за плечи.

Чувствую его торс на себе. Чего он такой гладкий и сухой?

Горячее дыхание просто мне в шею.

Со стороны.

Там, где она входит в плечо.

Прикосновение губ.

Затем укус. Сухой, болезненный.

И это не всё.

В ту же точку еще и этим ножом вздувает.

Чтобы добить.

Красная капля.

Влез пальцем.

Провел им же по моей нижней губе.

Его серебряный крестик мигает мне в глаза.

Чувствую соленый вкус самого себя на языке.

Я вздрагиваю, но не убегаю.

И тогда его голос, почти ласковый, щекочет ухо:

— Ты даже не знаешь, что такое настоящая боль. Все твое — нытье у моего порога. Боже, как я устал.

Пауза.

Улыбка.

Поднимается. Уходит.

— Кстати, Чикаленко спрашивал, страдает ли его Володенька. Хочешь посильнее? Достаточно ли?

Шагает к двери.

Обращается ко мне. Я вижу другого человека. Взмахивает кисточки своих серых прядей со лба. Поправляет очки. Интеллигентишка.

— Можешь остаться. Ты же хочешь порыскать. В моем белье.

Что-нибудь узнать.

Дышать будешь?

Лизать?

Кончишь на мою одежду?

Или с собой заберешь, чтобы я всегда был под рукой?

Угадал?

Потри свой пенис о моё нижнее бельё,

Это слаще, чем заниматься сексом с женщиной.

(лат. "тереть член о мое нижнее слаще чем ложиться с женщиной". Граффити из терм в Помпеях о фротаж, 79 г.р.).

(Рэгоче даже заливается, представляет Римскую империю).

И я тоже не выдерживаю, давлюсь смехом. Как будто мы только что оказались в той люксовой мужской бане с бассейном среди древних римлян.

— Может, Помпеи и рухнули, Володя? – он выжимает сквозь смех.

(Стихает. Я еще хриплю).

– Ладно. Ключ на столе.

Отдашь потом Ефремову. Он в курсе. Можешь еще что-нибудь родить — пиши. С меня рецензия.

Но уж давай о других.

Потому что я сам себе автор.

А сейчас уезжаю в Питер.

Управлять "Свободной Украиной".

Там свои.

Славинский выдает. Ты его видел.

Здесь с ним иногда работал и там буду.

Все. Меня ждут.

(Вышел. Я остался один. В его квартире).

Да кому ты надо, дурачилось в очках. Какой нормальный человек тебя будет ждать. Даже от этой m. убегаешь.

Нормальная баба тебя не захочет. В отличие от меня.

Дверь закрывается.

Тишина…

А у меня гудит в ушах, как у станка.

******

Я сижу.

Прикасаюсь туда, где плечо переходит в шею. В ту мягкую выемку, где он уколол и расковырял пальцем.

Болит. Буду сдирать корки, пусть останется.

Истерика отгремела.

Пафос. Он ведет. Да.

Балет для одного зрителя.

Селюк с полотенцем.

Поповский урод.

Недоучка, которая сама себе аплодирует.

Плачет без слез. Кусает вместо думать.

Я сидел и слушал.

Просто слушал.

И запоминал. Как обычно.

Должность?

Да.

Я забыл о ней еще в зале.

Я выиграл больше.

Я дождался, пока он вывалит все. До дна.

И увидел, что в этой глубине ничего.

Все, что осталось:

влажная кожа, легкая дрожь

и отвращение.

Приятная.

Потому что это мой материал.

Мой текст.

Моя жизнь.

Он всегда возвращается.

С эффектами. С влажными губами. С латинкой.

Или я сам его найду.

Не скроется.

Я своего дождусь.

Без чувств. Без содроганий.

С запасом чернил.

Всё хорошо.

Казалось бы.

Сейчас бы как обычно.

У меня ген и салфетки в кармане есть.

На такую ​​оказию.

Но нет.

Не стоит. НИКАК. В общем.

Удивительно.

Может быть, это чай с бергамотом?

Не знаю, это хорошо, потому что я стал безразличен, нужно ли паниковать.

Вдруг сейчас все?

Проверил. Рука.

Нет. Ничего.

Холодный.

В следующий раз.

Напишу так,

что

эту балерину

узнают

все.

> ПРИМЕЧАНИЕ. Толюсь - буквальная цитата из произведения В.Винниченко "Федько-Халамидник". Принято считать датой написания 1911г. (Наспр. 1905 –... 1911г.). Входит в шк. программу укр лит. 6 класса.

> ПРИМЕЧАНИЕ 2. "Свободная Украина", журнал, выход 1 раз в 2 мес (СПб, Невский пр-т 139, киевский оф.: Крещатик, 54).

Рукописи принимали "кулешевкой". Изд-ц: М. Славинский. Общ. руководитель: С.Петлюра.

Авт. коллектив, женщины здоровались:

Леся Украинка

Ольга Кобылянская

Христя Алчевская

София Русова

С.Петлюра

Д. Дорошенко

В. Винниченко

М. Коцюбинский

В. Стефаник и др.

После шести номеров журнал закрыли. "Кулишевка" объявлена ​​вне закона. Украинский язык назван несуществующим.

## #9. Третья политическая

Киев. Май 1907г.

(Володя)

I. ЗА решеткой

Лукьяновка – не тюрьма, а сцена для бездарного фарса. Май тянет сыростью и глиной: двор выдает пару после дождей, на черепках блестит грязная вода. Скучающая ремесленная окраина Киева, где щебень сыпется прямо под ноги.

За стенами, по ту сторону трамваев, завод Млошевского: толкут камни, стучат железом. Что именно производят никто не знает. Только видно, как грязные люди-муравьи отдают на том заводе свою жизнь, как будто так и надо. Дураки.

Заглушенный грохот завис, как приговор.

Сижу третий раз, именно здесь второй раз. Теперь официально: политический заключенный. Идейный. Как он. По делу "Украинский сговор". Здесь нас трое: я, Ефремов и Степанковский.

Наша камера носит гордое название – Третья Политическая.

Вита новая, да? Страдания за идею – не о нас. Старый корпус. Более ста лет, пожалуй. Высокие кирпичные стены, чтобы я вдруг не удрал. Глубокие оконные зрачки. Свет едва пробивается, глотает пыль. Печь портит киевский пейзаж копотью. Мокрым затылком чувствую сырость кирпича, старый пот и коричневую тишину.

Дни наматываются на пальцы.

Ефремов представляет себя знатоком литературы. Ничтожность в поисках "новой литературной красоты". Скребет мелким почерком, бормочет свой бред вслух.

Что он знает о красоте? О теле? О жажде жизни? Он даже в своей женщине не разглядел. Ему Анисья с животом была мадонной, иконой. Челом бить и кланяться. Семинарист чертей. А она просто желала. Сама сказала. Даже с пузом. Чтобы его брали. К мокрым глазам.

Я ей это дал. Я могу.

Беременные.

Они отдаются, как в последний раз. У них даже вкус другой.

Ребенок потерял. Он когда узнает, свалит все на меня. Будет представлять сам процесс. Как я выбивал собой их дитя.

Сам виноват, дурак в поисках красоты. Пусть и дальше молится.

Владимир Степанковский, тот самый, что Маркса на нашу перевел, скучный, ограниченный обыватель. Молчит, опрокидывает карточки со словами. Какая-то выгода: мы с ним вместе штудируем английский. Уже третий месяц. Может пригодиться. Все остальное застыло.

Я не сплю. Я не думаю. Я гнию. Мне не холодно. Не тесно. Ничего не болит.

Почти.

Хочется тела рядом. Мягкого, теплого, сладкого. Прижать пахом к гладкому бедру. Уткнуться пальцами в простоквашу. Чтобы дышало, двигалось, сжималось. Для забвения. Для сна. Это удивительно. Тело хочет женщину.

Я не могу писать. Я пробовал. Но как только беру грифель – он трещит.

На допросах я что-то заявил им всем о литературе. О том, что я не политик, а человек с пером. Они кивнули, записали. Это не было оправданием.

Меня записали.

Не социалистом. Писателем.

Потом подумал: да даже лучше. Меньше обязательств. Меньше цепей. В тексте всегда легче спрятаться. Я же на юриста учился, пока не отчислили.

Достаю его. Письмо.

Без подписи.

Знаю почерк. Знаю запах.

Бумага сухая. Почерк тот же, с характерной высокой буквой Т в форме креста.

Я дрожу.

Руки – как у алкоголика.

Я открываю.

Говорит. Он.

II. ПИСЬМО

Мой дорогой гений,

Ты как раз там, где так долго мечтал быть. Новый опыт. На этот раз в позе мученика. Ecce homo, как когда-то устами Пилата. Какое меткое амплуа для тебя: можешь гордо молчать, можешь пафосно страдать, можешь тешить себя воображением, что ты безвинный герой, которому все завидуют и которого все боятся. Уверен, в своей голове ты уже пережил всех зависщиков, как ты их называешь.

Социалист… ха-ха. Мне уже говорили, как ты на допросах отказывался от партии. Вышевал, как сучка: «Я не социалист, я просто писатель! Только не бейте!» Quelle délicatesse. А что же такое, Володя?

Что произошло, храбрецу? Твое вечное крикство вдруг упало… и как же это подходит тебе, mon cher génie — c'est ravissant (фр. это волшебно)

Зато как звучит: гениальный писатель гниет за решеткой. Fiat ars, pereat veritas. ( лат. да будет искусство, даже если погибнет правда). Хорошая поза. Ты умеешь написать себя, я знаю – n'est-ce pas? (фр. не правда ли?)

Я больше не имею к тебе вопросов.

И не хочу что-то комментировать. Я тебя услышал тогда в Киеве, у меня. И все видел. Тебе понравился мой срыв.

Ты желал. Еще.

Поглубже залезть в голову.

Наслаждался.

Запоминал каждый ракурс. каждую интонацию.

Вот такой ты был честный с собой. Можешь больше не надеяться.

Эти полгода. Я руководил. Я выдал шесть номеров "Свободной Украины". В Питере. Потом здесь. В Совете у Чикаленко.

Возвращаюсь в Питер. Жилье есть. Я не один. Есть с кем быть, есть кого любить. Есть тепло рядом каждый день.

Предыдущая главаГлава 6 из 59Следующая глава