Володя остался один.
Антракт был длинным. Времени должно было хватить.
У него уже был план:
встать,
выйти,
первую попавшуюся зажать в коридоре, в темном углу.
Дальше сортир.
Все как обычно.
Поднять юбку, раздвинуть лиф.
Отрывать те проклятые застежки.
Штаны спущены.
Войти.
Вам следует.
Прямо сейчас.
Без лишних движений.
Быстро.
Снять зуд, чтобы наконец-то отпустил.
Володя уже даже наметил несколько вариантов в юбках.
Эта возле колонны.
И это друга. Где-то ее хахаль удалился.
Пока не вернулся.
С какой-то точно получится.
Есть минута.
Гайнуть в буфет, прихватить два бокала.
Себе и юбки.
Быстро!
Из буфета Володя бежал.
Сломя голову.
К какому-нибудь из двух вариантов.
Из-за фойе.
И именно там увидел Симона.
Рядом митрополит Шептицкий.
Симон стоял в костюме.
Рука в кармане.
Другая с какими-то бумагами.
Голова склонена.
Уважительно. Зачесанный.
Поруч Владика Андрей.
Массивный. Высокое. Старший.
И с ним рядом этот огрызок в очках.
В костюмчику.
Весь такой интеллигент.
Они разговаривали.
Его Преосвященство и серая моль.
Серьезно, спокойно.
Как равны.
Латинкой. По-гречески.
Владыка улыбался Симону.
С чем-то даже соглашался.
У Володи опустились руки.
Все. Никаких юбок. Никакого сортира. Никакого выхода.
Оба бокала, которые были у Володи в руках, влил в себя.
Жгучая жидкость побежала внутрь горла.
Одного Володя не мог понять.
Девок здесь – что навоза.
По десять на каждом шагу.
Любую можно взять.
А этот вылупок в очках предпочитает старцев в орденах и с крестами на пузе.
Какого черта Симону не чешет в паху?
IV. ЛЫСЕНКО
Симон вернулся.
Тихо. Свободно.
Вместе с ним в ложу вошел Николай Лысенко.
Володя обалдел. Не поверил своим глазам. Тот же Николай Лысенко. Корифей. символ.
Отец украинской музыки.
Живая легенда.
И снова возле этой полтавской посредственности.
Володя сидел в тени, пытаясь понять, как это возможно.
— А вы что тут делаете? – вырвалось у него.
Лысенко рассмеялся.
Симон был тогда никому не известным бурсацким мальчишкой, когда Лысенко уже блистал в императорских театрах.
Какого черта?
Те двое опрокинулись несколькими легкими шутками. Говорили о Полтаве. О каком-то "тот" вечере.
Лысенко смеялся. Симон улыбался ответно коротко, сдержанно, искренне.
А Володя чувствовал: он здесь лишний.
Музыка становилась все громче.
Арфа захлебывалась от боли.
Лысенко прощался.
Симон кланялся. Обещал присоединиться к какому-нибудь киевскому театру. Володя не расслышал. И передавать привет какому-нибудь Кошицу.
Кто такой, в жопу, тот Кошиц?
V. ДОНЦОВ
Володю нудило.
То ли от вина.
Или от неспособности убежать и освободиться из этой петли на шее.
Дверь щелкнула. Снова.
И сколько можно?
Очередная старая рожа?
Но нет.
Парень. Стройный. Темный. С взглядом, острым, как лезвие.
Даже зимой он не расплескал свой загар.
Симон поднялся сразу. Улыбнулся широко, тепло.
Начали обниматься.
Тьфу.
– Донцов! Мелитопольская черешня! — радость звучала в голосе Симона.
– Ты меня еще персиком назови! - захохотал Дмитрий. В глазах блеснуло наглое, юношеское.
Володя сжал зубы. Не выдерживал этого смеха, этого легкого подъезда мальчика.
Донцов был младше двух лет. Новенький в партии. Но умел преподносить себя так, словно они с Симоном еще с одного двора.
Они заговорили вполголоса, с улыбками, с тем самым «на полслова», которым ребята переговариваются на улице.
— Свобода начинается с просвещения…
— Запретные издания…
— Перемышль…
– Мир погибнет, а дело останется…
Кивали. Смеялись глазами. Володя сидел сбоку, словно чужой на свадьбе.
Их общность резала его, как нож по сухожилию.
Володя оставался в стороне.
Будто невидимый.
Их единство било его в лицо.
Их общность разрывала грудь.
Каждое слово было заколкой. Каждый взгляд кнутом. По Володе.
На сцене Венера манила.
Святая Эльжбета рыдала.
Сколько в ней этих сопляков?
В голове клокотала густая манная каша. Спирт дер сосудов.
Симон же улыбался.
Приглаживал белокурого чуба.
Кротко. Спокойно. Держал Дмитрия за руку.
Как сокровище какое-то.
Как старший брат, нашедший достойного себе младшего.
Даже не упомянул о Володе.
Для Винниченко Донцов был таким же псевдосоциалистом, как и Симон.
Два павлина с пафосными болтовнями о нации.
Две чертополохи, прилепившиеся к его партии.
Володе стало тепло там, где не нужно.
Еще чуть-чуть и катастрофа.
Лучшее биение, чем позор.
Симон уже его видел.
К остальным.
Но ведь это еще один.
Володя подскочил.
Он больше не мог.
Лучше пусть все получится через кулаки.
Он ударил Дмитрия.
Он даже не отступил.
Только поднял бровь и улыбнулся той самой саркастической острой улыбкой, раздиравшей гордость.
Симон сидел в кресле. Ленивый.
Расслаблен. Холоден.
Равнодушен к драке.
Не интересно.
Даже не шелохнулся.
Только бросил ровно, равнодушным голосом:
— Ни один Харлампиевич не прикажет мне терпеть такое скотство.
Донцов вернулся к Симону:
– Я свои выводы уже сделал. На тебя, Симон, всегда можно рассчитывать. В отличие от... Из меня, как всегда. Кальвадос или бурбон? Ладно. Разберемся.
Я не согласился.
Снисходительно кивнул и вышел из ложи.
Пустота.
Воздух густой, липкий, как старое миро.
Володя осел. Без движения. Без мыслей.
VI. ЛОРНЕТКА
Симон поднялся резко.
Фалды приталенного пальто упали вниз, закрыв все от посторонних глаз.
В мгновение ока — он уже над Володей.
За этим занавесом можно было бы убить человека. Никто ничего бы не увидел.
Нос сапога вонзился в край кресла.
Стопа скользнула – справа, слева.
Володи бедра разошлись сами.
Симон наклонился торсом вперед.
Плечи нависли. Дыхание уперлось в щеку.
Губы – в упор.
Володя не видел ничего, кроме его лица.
Ледяной взгляд опустился вниз.
Туда, где Володи пекло уже несколько часов.
Задержался.
Этот взгляд прожигал, как раскаленным железом.
Тонкое движение — и из кармана появилась лорнетка.
Без всякой спешки.
Блеск стекла, костяной холод оправы.
Он держал ее так, словно это было оружие.
Лорнетка скользнула вниз.
Холодное тонкое тело инструмента мягко вошло между коленями Володи.
Симон задержал движение на мгновение – и медленно, не спеша, развернул лорнетку в пальцах.
Острый конец коснулся внутренней стороны бедра. Не ранил. Только дал почувствовать.
Володя все понял.
Он не мог пошевелиться.
Он признал все без слов.
Около. Слишком близко.
В красном свете театральных прожекторов симоново темно-синее пальто выглядело черным.
словно вырванным из какой-нибудь глупой гравюры.
Он не просто смеялся.
Симон совершал обряд.
Лорнетка чертила кресты в воздухе. С размахом
Голос тихий:
– Я возвращаюсь.
Амнистия.
Простили.
Праздник у них: цесаревич родился.
Лорнетка скользнула по подбородку.
Вколола.
По груди.
По линии по пояс.
Шепот:
– А ты, раб Божий Владимир.
Дезертир.
Таких не прощают.
Меня ищут, потому что я стремлюсь к свободе.
А ты удрал, не вступив в бой.
Дыхание обжег кожу.
Прямо в ухо.
– Не унывай.
Приеду.
Скоро.
Жди.
Лорнетка цвета кости дрожала в его пальцах.
Симон прижал ее к губам.
Чуть-чуть.
Как святыню.
И поцеловал ее.
Долго. Торжественно. Издевательски.
Володя проглотил воздух.
Рука дернулась ко лбу.
Симон увидел.
Тонкая улыбка.
Шепот:
– Ты же атеист?
Так что дрожишь?
Пауза.
- Пиши пьесу.
Бери женщин не только силой.
И не только сзади.
Пауза.
— Взгляни им в глаза.
Рекомендую.
Свободной рукой Симон провел ладонью по щеке Володи.
Похлопал.
Улыбка:
— Узнаешь много нового.
И последним движением лорнетка прошла по обладающим губам.
Кратко:
— Передам привет Харлампиевичу. Ибо он жить без тебя не может.
И исчез.
Оставив по себе ту же лорнетку на полу.
---
Володя был счастлив.
Поднял ее.
Трижды поцеловал.
Медленно. Гордо.
Спрятал в карман.
В голове пылало.
Теперь он был в уме у Симона.
Осел в нем.
Аминь.
Он улыбался - восхищенно и бессмысленно, как ребенок после первого причастия.
## #7. Харлампиевич
Киев. 1905 г., март
Ул. Мариинско-Благовещенская, 56
(ныне Саксаганского)
I. ПАНЬКОВЩИНА
Чикаленко выбрал для поместья землю в низине. У реки. Дешевле. Он ведь новатор. Вот и ульи можно пристроить в пойме.
Еще и в газете похвастаться. Евгений Харлампиевич никогда не забывал об имидже, который держится на упоминаниях в печати.
Двойная выгода: вокзал и рынок. Рядом.
Ездить удобно. И слуг отправлять по свежему.
Любил Евгений Харлампиевич и Паньковщину, и эту улицу. Предыдущее имение, меньшее, было на этой же улице. Только дальше от центра.
Симон шагал по мощеной дорожке, словно на смотрины. Надо понравиться.
Должность, Симон. Здесь. Теперь. Зависит от этого разговора.
По краям каменного тротуара сочилась багульник, непременный спутник киевской весны.
За спиной, конюшни, отборные кони. Сила, обузданная уздечкой. У ворот сновала прислуга. Деньги, порядок, показная благотворительность.
Ему двадцать пять. Два розыска, два изгнания. Кубань и Львов.
Кошиц и Щербина на Кубани.
Франко и Грушевский во Львове. Повсюду писал. Статьи, эссе, разведки.
И все равно он здесь.
Киев. Украина.
Как только стало возможно, вернулся сразу. На этот раз писанина его не удовлетворит.
Симон вернулся, чтобы управлять.
Темно-серое пальто, черные перчатки. Фетиш и броня. Пряди волос намеренно выбиваются из-под шляпы — ловушка для глаза. Всё продумано.
Дом не просто так. Плацдарм. Здесь он себя продаст. И купят. Ordnung muss sein.
У Харлампиевича всегда толклись. Прислуга бегала, как муравьи, гости прихлебывали кофе и попрошайничали: кто денег, кто влияния. Дом как банк с непонятными условиями займа.
Сегодня же все смолкло. Хозяин отказал всем. Ждал друга.
Симона.
Симон не был уверен, есть ли в доме еще кто-нибудь, кроме прислуги.
Его встретили любезно. Провели в гостиную. Картины, гобелены, книжные шкафы. Все это должно было говорить о «вкусе». Для Симона оно кричало о другом: деньгах, выставленных напоказ.
В кресле развалился хозяин. Белая собачка на коленях, полупрозрачные фарфоровые чашки на столе. Жареный запах кофе разливался по комнате, как туман, тяжелый и немного удушающий.
- Наконец-то, - бросил он, отставляя чашку и указывая на второе кресло. - Садись, парень.
Симон стянул правую перчатку и пожал ладонь. Движение было легкое, но точное — будто показывало, что умеет держать дистанцию. Потом сел напротив, в деревянный кресло, спокойный и ровный.
– Поздравления от Михаила Сергеевича, – сказал он сухо. - Грушевский просил передать: все идет по плану. А Шухевич шлет привет. Внук родился, Роман.
— Да-да, читал в телеграмме, — вздохнул Харлампиевич, сглотнув кофе. На мгновение прищурился, будто что-то весил в голове.
- Знаешь, - добавил почти небрежно, - я бы давно отдал должность Володе. Но ему неинтересно.
Говорит, это отнимет у него свободу. Да. Вся его свобода – юбки и революция. Да и вовремя – это не о нем.
Он сделал паузу, прошел глазами по Симону.
– Михаил Сергеевич, кстати, именно тебя восхвалял. Говорил: собран, умен, люди слушаются. Ну что ж, значит, я нашел, кого искал. Наконец-то.
Симон чувствовал внутренний хруст, словно ломалась старая скорлупа. Но снаружи ничего не выдало его волнение. Пауза.
Глоток воздуха. Показал задумчивость.
— А какие будут обязанности? — тихо спросил он, будто не понимая масштаба.
Харлампиевич развел руками:
— Ну, смотри. Первая ежедневная газета на украинском языке. Ты понимаешь, какое это давление со всех сторон. Авралы. Крышей можно уехать. И никто не берется.
Здесь он замедлился.
- Управлять. Будешь сверху всех. Ответить за каждого. От материалов до поиска уборщицы. А мальчик мой пусть пишет.
Язык. Украинский.
Его пункт первый.
– Рассчитывайте на меня, – спокойно ответил Симон, глядя на кофейный осадок в чашке.
Маска покоя удержалась.
Не сползла. Симон, ты молодец.
II. ОЛЯ
– Как там он, Володя? — бросил Харлампиевич, словно мимоходом, но в голосе звучало напряжение.
Симон спокойно ответил:
- Во Львове. Работает.
В комнату вошла девочка. Собачка сорвалась и мелькнула к двери.
Тонкая, как ивовая лозинка, с узкими плечами и почти невидимой грудью под светлым платьем. Белокурые волосы спадали на худые плечи. Выглядела на лет четырнадцать.
– Это моя Оля, – с гордостью сказал Харлампиевич.
Она молча села ему на колени, как к отцу. Он машинально гладил ее волосы.
Симон внимательно следил. Его взгляд скользнул по тонким чертам девочки, по узким бедрам, почти не обрисовывающим платье.
Ребенок. Беззащитное.
Обреченное.
Киев. Столица. Меценат.
И то же самое.
– Кто она вам? – спросил он наконец, сдерживая голос.
- Племянница моей жены, - хозяйски объяснил Харлампиевич. Отхлебнул.