К книге
Туман над рекойПредместье. 2
48%
Предместье. 2
27

В тот день стояла погода, которая в последнее время редко бывает, а на следующий день подошла пора летних дождей: с утра хмурилось небо, а после обеда начало накрапывать. Обычно люди возмущаются тем, что воскресенье испорчено, но учитель Токида совершенно не обращал внимания на погоду. Усевшись за стол, он проверял тетради учеников, просматривал сочинения, проглядывал журнал посещаемости, а когда уставал, откидывался на пол и смотрел в потолок.

Около двух часов дня, несмотря на дождь, к нему пришли: с третьей ступеньки лестницы, ведущей в мезонин, вытянув шею, его окликнул художник по имени Это. Он был на четыре-пять лет младше, с лицом чудака, речью и видом казался куда жизнерадостнее, чем Токида. Это происходил из семьи бывшего гокэнина из Аояма и, как и их отцы, дружил с учителем с детства.[36]

Отложив красную кисть, Токида повернулся к нему.

– Ты сделал то, о чем я тогда просил?

Это присел у жаровни, сам налил себе чаю и с непонимающим видом спросил:

– Ты о чем?

– Прописи, помнишь?

– Совсем забыл, прости. Но я кое-что хотел тебе показать, – с этими словами он вытащил из узелка газетный сверток, вынул из него картину и протянул учителю.

Токида молча посмотрел на нее.

– Знакомое место. Хорошо вышло.

– Помнишь тот лес в императорских владениях? Эти поля и лес, которые как раз оттуда видно.

– Да, и правда, – сказал Токида и сравнил картину с лежащей у стены маленькой акварелью.

– Эта, конечно, куда хуже. Кстати, у меня есть интересная история в дополнение к этой картине, поэтому я тебе ее и принес, потом унесу.

Токида встал, пересел к жаровне и неопределенно хмыкнул, ничего не ответив. Это была его давняя привычка, и Это совершенно не обиделся.

– Вчера погода была хорошая, так что я, как обычно, пошел в тот лес. Там я еще не писал, вот и подумал: ничего стоящего, конечно, не выйдет, но можно и попробовать разок. Шел я по той же тропинке, что и всегда и, как обычно, смотрел на небо. По правде говоря – думаю, уже можно в этом признаться, – в последнее время я начал изрядно сомневаться в себе, все время себя спрашиваю: а есть ли у меня талант к живописи, а смогу ли я преуспеть как художник? Я уж думал, что совсем потерял надежду, но как раз в тот момент вспомнил о тебе. Ты теперь директор в начальной школе, а ведь начинал как простой учитель и на долгих десять лет полностью посвятил себя своему делу; многие из наших приятелей уже продвинулись выше по службе: кто стал бакалавром права, кто судьей, – но тебе все равно, ты им не завидуешь и остаешься верным своей работе. Конечно, причиной тому еще и твой характер, но это неважно. Я верю, что сейчас ты преуспеваешь, потому что полностью посвятил себя своему делу, – да, ты преуспеваешь! Нет большего успеха, чем быть учителем. Ты пользуешься доверием и уважением родных своих учеников; когда их что-то тревожит, они идут к тебе за советом и спрашивают твое мнение. Я думаю, в наши дни никто не занимает такого положения, как учитель. И вот у меня зародилась мысль: даже если я сам не могу понять, есть ли у меня талант, ждет ли меня успех, мне достаточно просто спокойно и сосредоточенно продолжать и дальше заниматься своим делом. От этой мысли на душе у меня прояснилось.

Вчера я как раз шел и размышлял: неважно, напишу я в итоге раскрашенную вывеску или у меня выйдет Инари или Хатиман-сама для подношения в храм. Я решил, что буду делать то, что могу. И вот, погруженный в свои мысли, я шел в лес.

Я начал выбирать, что бы написать: сам лес я уже, разумеется, писал, и повторяться было неинтересно. Поэтому я прошел через него и решил писать густую дубраву, которая тянется на горизонте с северо-запада на запад в низине.

По дороге было довольно жарко, и я решил немного передохнуть в лесу. В полутемной чаще дул приятный свежий ветерок, и я прилег в тени деревьев, сквозь кроны которых пробивался солнечный свет, вытянул ноги на траву и стал разглядывать лес вокруг. Как тихо, как красиво, какой безмятежный вид! Ненадолго я забыл обо всем и просто любовался им.

Вот что у меня получилось. Конечно, для меня это дрянная работа, но я переписывал ее несколько раз, много раз ходил туда, чтобы вышло хотя бы это. К слову, когда я написал эту негодную картину, произошло нечто странное.

Я старался писать, но оригинал был слишком хорош, а моя рука слишком бездарна, и, пока я писал, меня снова охватило то странное чувство: ну что это за дрянь, как это вообще можно назвать картиной, что я за бездарь?! Мне стало тошно писать, но я продолжал, то и дело думая, что надо бросать. Вдруг позади меня в лесу раздался какой-то шорох. В этот момент мне захотелось обернуться, но я подумал: «Погоди! Это совершенно невозможно. Пусть выходит ужасно. Именно потому, что выходит ужасно, я учусь писать. Пусть в итоге получится хоть картина для храма. Надо работать спокойно и сосредоточенно прямо сейчас, даже если над ухом завоет волк, надо не поддаваться смятению и сохранять присутствие духа. Подумаешь, что-то шуршит в лесу, зачем на это отвлекаться?» И вот у меня выходило ужасно, но я продолжал писать, а шорох раздавался все ближе и ближе, но я не обращал на него внимания, хотя звуки были очень странные: будто кто-то пытается подкрасться ко мне сзади и напасть, пользуясь тем, что я полностью поглощен картиной. Мне ужасно хотелось обернуться. Но я твердо решил, что не стану этого делать, во мне проснулось упрямство и мне было стыдно обернуться; мне казалось, будто от этого зависит, стану я стоящим художником или нет.

К тому же я подумал: неважно, увижу я что-то или нет, нельзя переживать из-за этих звуков, нельзя позволять им действовать себе на нервы только потому, что я их услышал. Будь я действительно полностью поглощен работой, я бы не услышал даже барабанный бой. И я продолжал писать, словно впившись зубами в холст. Но ничего не помогало, как будто эти звуки отняли у меня большую часть души.

И тогда я снова подумал: «А зачем, собственно, переживать?» Если уж меня это так волнует, достаточно посмотреть, увидеть, что там такое: ворон, лиса, вор, черт, змея, а может, вообще хитоцумэ-кодзо или онюдо – и писать себе спокойно дальше. Но только я решился обернуться, меня охватило сожаление. «Если я сейчас обернусь, – подумал я, – сегодня же брошу живопись. Если готов, оборачивайся». И пусть это будет хоть живущая в этом лесу бешеная собака, о которой ходят слухи, и она перегрызет мне горло, – мне все равно. И умереть не жалко, это вопрос принципа! Мне казалось, что если я ему изменю, то не то что художником, вообще никем не смогу стать. И вот я собрался с духом и решил: пусть подходят, кто бы ни подошел, пусть пеняют на себя; хотя сейчас я, конечно, думаю, как же я смешно выглядел, когда продолжал писать, бормоча себе все это под нос.[37][38]

Шорох меж тем раздавался все ближе и ближе, все громче и громче. Кто-то с шумом пробирался через траву и кусты прямо у меня за спиной, я весь покрылся холодным потом, разом взмок, и пот ручьем катился у меня из подмышек. Когда ничего не происходит – это тоже своего рода пытка.

Я увлеченно писал, мои руки и глаза двигались машинально, а все остальные органы были полностью сосредоточены на шуме за спиной. Меж тем кто-то и правда подошел ко мне сзади и остановился почти вплотную ко мне. Над ухом послышалось чье-то дыхание. Кто бы на моем месте не напрягся! Возможно, кто-то нечувствительный, вроде тебя, не поймет – прости, прости, – но у меня сдавило горло и потемнело в глазах. Все это продолжалось уже полчаса, и я, наверное, упал бы в обморок, но тут же у меня над ухом громко сказали: «Ох и хорошо у вас выходит».

Я удивленно обернулся: позади меня стоял старик лет шестидесяти и, чуть наклонившись, смотрел через мое плечо. Я с облегчением выдохнул и сказал: «Да вы меня напугали!» Старик с невозмутимым видом опустил вязанку хвороста, которую держал за спиной, на землю и спросил, не художник ли я; я сказал, что только учусь, и он с нескрываемым восхищением начал разглядывать картину.

Это ненадолго замолчал и пристально посмотрел на собеседника, а потом добавил, будто припомнив:

– Да, кстати, мне удалось его зарисовать.

С этими словами он хлопнул себя по ляжкам. Наверняка местным крестьянам было запрещено собирать хворост в лесу в императорских угодьях, но они все равно ходили туда без всякого стеснения. Об этом знали и Токида, и Это. И Это, услышав шорох в лесу, наверняка бы об этом вспомнил, если бы лучше подумал.

– Ну так вот, мне стало невероятно стыдно, и я, еще больше разгорячившись, продолжил писать. Уже почти закончив, я достал сигарету и закурил, а старик, который все это время молча смотрел, вдруг с самым серьезным видом спросил, не отдам ли я ему эту картину. Его просьба меня позабавила, но он добавил, что хочет пожертвовать ее в святилище Хатимангу в Ёёги в честь его перестройки. Он пустился рассказывать, как роскошно обновили святилище, а я слушал и думал, что для меня эта картина по-своему памятная вещь и старик этот тоже по-своему важный для меня человек. Поэтому, если я сейчас отдам ему картину и он пожертвует ее святилищу, когда в следующий раз мне захочется все бросить, я пойду туда, посмотрю на картину, вспомню сегодняшний день, и, может, во мне снова пробудятся силы двигаться дальше. Поэтому я решил отдать картину старику. Он ужасно обрадовался и хотел было сразу ее забрать, но я сказал, что лучше принесу ее завтра, а сегодня хочу забрать домой и немного доработать. Тогда он предложил по пути заглянуть к нему – мол, это совсем близко – и, не дожидаясь ответа, решительно направился к дому. Отчасти из любопытства я последовал за ним. Дом оказался больше, чем я предполагал, во дворе громоздились мешки с зерном, встречать нас вышли старуха и молодая хозяйка, сразу бросились смотреть картину, подавать чай – словом, началась суматоха. Я обещал, что назавтра сам принесу им картину. Сегодня идет дождь, так что я не знал, как быть, но подумал, что нехорошо подводить людей, которые меня ждут, и решил все же отнести картину.

Токида слушал художника молча, не вставляя ни слова, а когда Это договорил, с серьезным видом спросил:

– А девушки в том доме не было?

– Только девочка лет восьми, – как ни в чем не бывало ответил Это.

– Это жаль. Будь там красавица лет семнадцати, которая могла бы стать тебе натурщицей, вот бы вышла повесть, – сказал Токида и расхохотался. Иногда он говорил такие неподобающие учителю вещи и сам же над ними смеялся – это была еще одна его привычка.

– Ну не все было бы так гладко, ха-ха-ха! Ладно, я пойду, спасибо, что выслушал, – Это поднялся с места, и тут перед домом раздался чей-то голос.

– Опять случилось прошлой ночью, небось, слышали уже. В этот раз малый тридцати лет. Да что с него такого взять, не приходил бы с куртизанкой лет так восемнадцати; вот-вот жара начнется, вот у него, видимо, голова и закружилась, – громко разглагольствовал хозяин овощной лавки у переезда.

– И верно, когда грудь застывает, вся кровь приливает к голове. Оттого люди с ума и сходят, – сказал кто-то из жителей нагая.

– Ты смотри, как у него складно выходит, – пробормотал Это.

– Я себе каждый вечер беру бутылочку лекарства от головокружения на четыре го в винной лавке и выпиваю, а под поезд мне что-то совсем неохота, ха-ха-ха!

– Так этого мало, небось, скажи сегодня хозяйке, пусть тебе еще два го поставит.

– А все от того, что в груди застывает, – как-то странно засмеялись в ответ.

Предыдущая главаГлава 27 из 56Следующая глава