К книге
В холоде и золоте. Ранние рассказы (1892-1901)Торжество фитюльки. III
89%
Торжество фитюльки. III
39

Первый визит, который нанес Хвостову с семейством Фитюлька с семейством, был полон невыразимой торжественности. Они шли в таком порядке: впереди рука об руку выступали Фитюлька с супругою, сзади на приличном расстоянии шел Алеша. Гуськов, мимо которого двигалось это шествие, принужден был сознаться, что если Фитюльку нельзя назвать полным красавцем, то все же в нем есть что-то такое, что не дается первому встречному. Воротник жестоко накрахмаленной рубашки держал голову Фитюльки в положении прямизны и неуклонности, лишенном, однако, непринужденности и напоминавшем те печальные минуты, когда цепкие пальцы тянулись к волосам, а голова усиленно откачивалась назад. Но сходство на этом кончалось: взгляд, брошенный Фитюлькою через плечо на знакомое строение и толстого кабатчика, выражал полное душевное равновесие, несовместимое, конечно, с мыслью о возмездии. Длинная и тонкая фигура Фитюльки увенчивалась картузом, способным пробудить игривые мысли во всяком кабатчике и обладавшим такими широкими полями, что незначительная часть их могла облагодетельствовать прогоревшего помещика. Неугасаемый жар Фитюлькиной души концентрировался на кончике его носа, круглого и маленького в сравнении с остальным лицом. Тесны ли были новые Фитюлькины сапоги и жали ему ногу, или это была новая походка, усвоенная им в соответствии с величием переживаемой минуты, но после каждого длинного и размеренного шага он на миг приостанавливался с видом глубокого удивления, чем особенно ярко оттенялась плавная, хотя и дробная, поступь его жены. Несмотря на жаркий августовский день, Елена Семеновна набросила на плечи толстый платок, покрытый изображениями чудеснейших цветов, шуршала тяжелым шелковым платьем и поджимала губы с величайшею многозначительностью, полной таинственных и недоступных простому смертному глубин. В противоположность своим великолепным родителям, вызывавшим почтительное восхищение соседей, Алеша внушал некоторое чувство тревоги. Длинный черный сюртук в значительной степени затруднял его движения, предостерегающе потрескивая на спине всякий раз, как Алеша пытался поднести руку к голове, так что при всем своем желании он не мог разрешить проклятого вопроса: продолжают у него виться волосы, или же, вопреки уверению парикмахера, находившего в них твердость железа и гибкость стали, они уже пришли в свое нормальное состояние унылой прямизны. Эта неразрешимая загадка придавала лицу Алеши выражение растерянности, и стекла магазинов, куда он искоса заглядывал, нимало не содействовали успокоению, то отражая волосы прямыми, как палки, то всю голову обращая в один курчавый свиток.

Они пришли.

С присущей ему тактичностью, Фитюлька дал тон новым отношениям, потрепав Хвостова по спине и конфиденциально заметив ему, с подмаргиванием на жену:

– Превосходная, сват, женщина.

– Ну? Хороша?

Фитюлька закрыл глаза и почмокал губами, точно ел что-нибудь очень сладкое. Затем таким же порядком качнул головою в сторону Алеши и удостоверил его права на уважение всякого порядочного человека следующим оригинальным замечанием:

– Превосходный, сват, малый.

– Хорош?

Фитюлька улыбнулся с видом легкого презрения к подобному вопросу и кротко рекомендовал Алеше:

– Ну-ка, сын, повернись.

Алеша повернулся. Продержав его в этом положении столько, сколько требовалось для всестороннего уяснения его достоинств, Фитюлька повернул его боком и, не имея, к сожалению, возможности показать его с птичьего полета, остановил на этом свои исследования. И хотя лицо Хвостова выражало видимое удовольствие, но оно едва ли относилось к Алеше, пухлые губы которого развисли, нисколько не увеличив тем глубокомыслия его физиономии.

Чай, предложенный Варварою Игнатьевною, не содействовал общему оживлению, хотя Алеша и перевернул стакан на скатерть и обжег вертевшуюся под столом собачонку. Фитюлька молча и с достоинством рассматривал террасу, где происходило чаепитие, бросил поощрительный взгляд в глубину сада и взвесил на руке серебрённые щипчики, после чего лицо его выразило положительное удовлетворение. Тут вышла невеста. Глаза ее были потуплены, и одни губы краснели на бледном лице. В голове Алеши сверкнула отчаянная догадка, что волосы его развились, а Фитюлька сделал шаг навстречу Верочке, бросил по сторонам взгляд, приглашавший к вниманию, и торжественно воскликнул:

– Дочь наша! – после чего заключил ее в свои объятия. Потом так же торжественно он проследовал к Алеше, с некоторым усилием вытащил его из-за стола и поставил рядом с невестою, соединив их руки. Отступив на два шага, Фитюлька прищуренными глазами оглядел пару, словно это были одни из созданных им купидонов, подморгнул на них поочередно Хвостову, его супруге и своей супруге и шепнул в сторону, как это делается на сцене:

– Боятся!

Затем он наклонился к Хвостову, смотревшему на него с возраставшим удовольствием, и густым шепотом спросил:

– Беседка есть?

– Есть! – тем же шепотом ответил Хвостов.

– Ты, сват, подталкивай невесту, а я жениха, – шептал Фитюлька.

– Да, может, они так пойдут? – шептал Хвостов.

– Нет, не спорь уже, я знаю.

Фитюлька уперся плечом в Алешу в очевидном и небезосновательном предположении, что тот врос в землю, и жестами приглашал к тому же Хвостова по отношению к невесте. Хвостов сказал Верочке, чтобы она шла в беседку, и Алеша последовал за нею, с трудом отдирая подошвы. Находчивость Фитюльки при таких затруднительных обстоятельствах поразила всех благодарным изумлением, а в голову Елены Семеновны заронила некоторые вопросы относительно добрачной жизни ее супруга.

– Ну а теперь можем и выпить. Так, Фитюлич? – спросил Хвостов.

– А разве уже время? – деликатно возразил тот, пораженный, в свою очередь, удивлением к деликатности и остроумию Хвостова. Фитюлич! – как тонко одним лишь словом подчеркнута разница между тем, чем он был когда-то, и настоящим положением дел. Фитюлич!.. Какой превосходный человек этот Хвостов!

С этого дня началось торжество того, кто волею судеб был превращен в Фитюлича. Хвостов, словно в предчувствии недалекой беды, вверх дном поставил весь свой дом. Водка лилась неиссякаемою струею; с утра начиналась толчея и заканчивалась позднею ночью. В первый же визит Фитюлич выразил решительное отвращение к собственному дому, и Елена Семеновна ушла вдвоем с Алешею, оставив супруга уже на значительной высоте от земли. Каждодневно с раннего утра Фитюлич отправлялся на исследования, причем его восторг и удивление переходили границы, за которыми теряется возможность выражать свои чувства путем соответственных телодвижений. Он безусловно одобрял конюшни, в которых били копытами рысаки, поражался основательностью и глубиною суждений кучера Василия и в безмолвном очаровании созерцал обстановку барских комнат: до сих пор в своих малярных экскурсах он видел их пустыми и холодными. Одному ему известным путем придя к выводу, что отныне все вокруг составляет его полную и неотъемлемую собственность, Фитюлич с благосклонностью останавливался на подробностях. Ощупав пальцами штоф, которым была обита мебель, он закрывал глаза, мотал головою и переходил к обозрению трюмо. Оно отражало высокую фигуру на длинных ногах и маленькую головку, на лице которой, точно сквозь щелочки в заборе, высматривали веселые черные глазки, имевшие такой вид, как будто обладатель их знает что-то очень хорошее, чего не знают другие. Критическое сопоставление этой фигуры с окружающим окончательно убеждало Фитюлича в премудрости созданного, и он отправлялся разыскивать невесту, несомненно составлявшую перл творения. Найдя Верочку в саду или в ее комнате, куда он проникал с величайшим презрением к толкам о неприличии подобного поведения, Фитюлич устанавливал с порога надлежащую точку зрения, достигаемую созерцанием совокупностей, и торжественно произносил:

– Дочь наша!

После этого прелиминарного возгласа он заключал Верочку в объятия. Верочка брезгливо отирала рот и щеки и отвертывалась в сторону, а в глазах ее бегал недобрый огонек. Но Фитюлич стоял выше действительности. Он усаживался на стул и, придав лицу выражение отчаянного лукавства, спрашивал:

– Ну, как насчет Алеши-то? Скоро, а?

Верочка молчала. Лукавство Фитюлича становилось поистине достойным удивления. Он трогал девушку за плечо, и подмаргивал, совершенно не заботясь о строгой морали, не допускающей девушек знать и понимать многое.

– Скоро, а?

Девушка краснела, а Фитюлич так же торжественно удалялся, на минуту останавливался за дверьми, бросал по сторонам взгляды, свидетельствовавшие о его намерении произвести удивительную шутку, и снова приотворив дверь, шептал страшным голосом:

– А Алеша-то у-у-драл!

И крайне довольный Верочкою, шел на кухню, где любовался быстрыми руками кухарки Матрены, валявшей пироги, и размышлял по поводу того не лишенного интереса открытия, что всякая тварь при своем деле состоит. А Верочка посылала ему вдогонку: у, противный старикашка! – валилась на постель и грызла зубами кружевную наволочку подушки, той подушки, на которую только что подмигивал Фитюлич.

Иногда Фитюлич наталкивался на гимназиста Сашу, и почему-то это случалось поблизости от дверей Верочкиной комнаты. Саша краснел и смотрел исподлобья, а Фитюлич, умевший различать людей, вступал в занимательную беседу.

– Все наука? А? – говорил, качая головой. – И много науки? – он шире открывал глаза, словно при обычном размере его глаз вся наука сразу поместиться в них не могла.

– Да, наука, – хмуро отвечал Саша, с презрением смотря на длинного и грязноватого человека, от которого пахло перегоревшей водкой.

– Ничего, не робей, умный будешь. Алешу видел?

– Видел.

– Ну? Как следует видел? – в голосе Фитюлича звучало сомнение, чтобы кто-нибудь мог достаточно оценить Алешу без его содействия. – Хорош?

– Прелесть! – язвительно отвечал гимназист и тоном крайней вежливости добавлял: – Извините, мне некогда.

Фитюлич сентенциозно замечал:

– Всякая тварь при своем деле состоит. Валяй, брат, ее науку-то – такой же, как отец, будешь.

Но настоящее ликование наступало вечером, когда весь дом наполнялся говором разношерстных гостей. Фитюлич утопал в океане блаженства, выныривая оттуда лишь для того, чтобы обратить внимание общества на совершенство мирового порядка. Решив обходиться без чинов, Фитюлич с равною благожелательностью приветствовал гостей Хвостова, приглашая их полюбоваться как великолепием комнат, так достоинствами его сына и невесты; сопоставить одно с другим и дать соответствующее заключение. Гости выражали восхищение, после чего Фитюлич отыскивал супругу и, не желая вводить людей в заблуждение по поводу талантов воспитания, которых у него не было, выдвигал ее вперед.

– Все она! Превосходная женщина.

– Ах, что вы говорите! – жеманничала Елена Семеновна.

Фитюлич, предложив супруге не покидать позиции до его возвращения, разыскивал Хвостова, приводил его и ставил рядом с Еленой Семеновной.

– Превосходный человек! – пояснял он гостям и удалялся в задние ряды, где, приподнявшись на цыпочки, блаженно созерцал пару превосходных людей, усиленным подмаргиванием давая понять, что в жене его говорит присущая ей скромность. Невозмутимая благожелательность Фитюлича в связи с полным отсутствием тщеславия навела одного из гостей, надзирателя местной гимназии, на прекрасную мысль. Видя, с каким неподдельным удовольствием встречаются гостями проявления Фитюлькиного характера, он пожелал усилить удовольствие, доведя эти проявления до крайних их пределов. С этою целью остроумный молодой человек набил папиросу наполовину табаком и наполовину селитрою, и когда Фитюлич при посредстве алкоголя воспарил над землею, поднес ее. Фитюлич поблагодарил, но не успел как следует затянуться, как последовал взрыв, обжегший ему усы и ресницы. Все смеялись и особенно автор остроумной выдумки, изображавший мимикою ужас и растерянность человека, у которого под носом происходит взрыв.

– Это кто его угостил? – спросил Иван Яковлевич, которому рассказали про смешную шутку.

– Я, Иван Яковлевич, – поспешно отозвался остроумный молодой человек.

Хвостов посмотрел на него и, сверкнув зубами, крикнул:

– Вон!

– То есть, как же это? – обиделся тот.

Хвостов, не допуская себя упрашивать, показал как. В сущности операция оказалась очень несложною: нужно взять человека за шиворот, открыть им дверь и выслать ему пальто и шапку. Вот и все.

– А калоши? – спросил молодой человек, высовывая голову.

Были высланы и калоши. Если Фитюлич до сих пор признавал за Хвостовым массу достоинств, то теперь вера его в этого превосходного человека приняла твердость камня.

Саша сидел в своей комнате и хмуро слушал доносившийся до него веселый гомон голосов, среди которого он не различал одного, который был так нужен ему, – голоса Верочки. Гомон становился все громче и веселее и все бледнее становилось лицо юноши. Складка над переносьем, такая же, как у отца, прорезывалась яснее. Он нервно вздрагивал, когда кто-нибудь проходил мимо двери, протягивал вперед бледную голову и пронизывал дерево горящим взглядом. Но вот чьи-то легкие шаги остановились у двери, и легкий стук дошел до уха Саши. В два шага он очутился у двери и прислушивался, расширив глаза:

– Это я, Вера, – донесся тихий шепот.

Дверь открылась и снова закрылась. Мягкие руки обвили шею Саши и замерли. Потом две головы, одна белолицая со светлыми волосами, другая черная со сверкающими глазами, прижимались боком одна к другой и всматривались в пространство, допрашивая пьяный гомон, в котором им чудилась опасность.

– Потуши лампу, – говорила Верочка, – а то страшно.

Лампа гасла, и в комнате слышался шепот, прерываемый поцелуями и вздохами.

– Я не могу терпеть дольше. Я или уйду, или руки на себя наложу. Саша, милый!

– Я опять говорил с отцом. Чуть не убил меня.

– Господи, Господи… – Слышались подавленные рыдания.

– Тсс! Кто-то идет.

Казалось, что два сердца стуком своим наполняют всю темную комнату. Пьяные колеблющиеся шаги затихали в отдалении. Из зала внезапно вырывалась громкая песня и заглушала тихий шепот.

А в зале царило веселье. Смеялись, говорили, не слушая друг друга, красные, возбужденные. Играл на гитаре и пел чахоточный телеграфист, тот самый, которому было отказано в руке и который не мог отказать себе в грустном удовольствии проводить милую до венца. Подняв к потолку бесцветные глаза и вытянув тонкую шею с острым кадыком посередине, он пел сладким тенором:

Что мне царская корона?

Была бы милая здорова.

Господи помилуй

Ее и меня.

С Фитюличем и Алешею он был убийственно вежлив, свысока презирая их за невежество. Фитюлич, сочувствовавший его горю, подсаживался и с нежным участием говорил:

– Что, брат, тянешь? Ай тошно? Прямо как собака на морозе.

– Я не собака-с, а вы неуч, – сухо отвечал певец. – Сделайте одолжение отойти в сторону, так как я не кончил романса.

Фитюлич с сожалением мотал головою, показывал Ивану Яковлевичу на телеграфиста, делая при этом такое лицо, какое бывает при зубной боли, и на цыпочках отходил:

– Пускай повоет – легче будет, – говорил он шепотом Ивану Яковлевичу. – Хороший человек, только до Алеши куда!.. А где же дочь наша?

Алеша сидел один в углу, около печки. Он давно был ошеломлен этим пьяным гвалтом, из которого ни на минуту не выходил большой дом, и чувствовал что-то неладное. Он не мог понять, каким это образом происходило, но невесты никогда не было возле него. Он послушно вертелся, когда Фитюлич демонстрировал его перед гостями, развешивал губы, целовал по приказанию отца Верочку и Ивана Яковлевича, выпивал, когда ему наливали, и от всей души ненавидел телеграфиста с его гитарой на голубой перевязи, белыми длинными пальцами, кадыком и убийственною вежливостью. Когда телеграфист пел, Алеша воображал его в виде гибкой раскаленной полосы, которую он кует, кует, кует, пока она не обращается в тоненькую кочергу.

– Верочка! – проносится по комнатам грозный окрик Ивана Яковлевича.

Невеста показывается из двери, противоположной той, где находится комната Саши, с лицом, белеющим от пудры.

– К жениху, – резко приказывает Хвостов, сверкая глазами, наводившими страх на людей и похрабрее Верочки.

Лица гостей все более краснеют. Лампы и свечи горят красным огнем в душных комнатах, полных табачного дыма и испарений. Бутылки с вином, пивом и водкою стоят на подзеркальниках, окнах и столах. Красная рубашка Ивана Яковлевича горит ярким пятном среди черных пиджаков и сюртуков. Глаза его, покрасневшие и воспаленные, дико смотрят на присутствующих.

– Вниз по матушке по Волге, – кричит он. – Начинай, кабардинец.

Кабардинец, смуглый мужчина с черною окладистою бородою, начинает песню. Все садятся на пол и размахивают руками, делая вид, что гребут по воде. Фитюлич лежит посередине того, что составляет лодку, и блаженно созерцает живописные берега, плывущие перед его осоловевшими глазами. С восторгом, выразить который он уже не в силах ввиду полного паралича языка и конечностей, он любуется мощною фигурою свата, в своей красной рубашке с засученными рукавами и сверкающими дикими глазами действительно похожего на одного из легендарных разбойников. Дикая и нестройная гремит песня, а в ее перерывы доносится слабый и сладкий вздох:

Господи помилуй

Ее и меня,

Ее и меня!..

То одиноко взывает телеграфист. Гитара его валяется на полу, тощее тело, пораженное хмелем, согнулось, и голова болтается, как у утопленника.

А на пороге, прислонясь к притолоке, стоит бледный гимназист и с выражением страха, презрения и боли смотрит на отвратительную картину пьяного веселья.

Предыдущая главаГлава 39 из 44Следующая глава