Ривертон, как и любой город, где давал концерты Монтаньоли, сходил с ума, но никто не зашел в своем помешательстве так далеко, как Грейс Хастингс. Как раз перед приездом маэстро она впала в меланхолию и много плакала из-за того, что ее "никто не любит, как ей того хочется", "что никто не может ее зажечь", а на самом деле из-за того, что она никого не любила сама. Знакомые молодые люди категорически не вдохновляли ее, - с одним-двумя было более или менее интересно разговаривать, но все это было не то. Где же было то? Существовало ли оно вообще? Существовало - некое смутное, но весьма сильное томление Грейс было тому порукой. И, когда она услышала сильную игру Монтаньоли, она тут же решила, что это та самая сила, которая способна ответить ее силе.
Она побывала на двух концертах и поняла, что не может жить без этого человека. Он скоро покинет Остров - и что тогда? Прозябание? Одинокая лампада, горящая посреди беспросветного мрака (образ, навеянный игрой маэстро)? Нет, она должна с ним встретиться! Трезвый, прозаичный и низменный вопрос "Зачем именно?" не задают себе сумасбродные девицы девятнадцати лет. Для чего-то великого, прекрасного - вот зачем! И возможности для встречи у Грейс Хастингс, надо признать, были.
Девушкам на Острове многое позволено. О "пикниках без старших" мы уже говорили, но вольности этим не ограничиваются. Девушка на Острове может поехать, куда ей угодно и когда ей угодно в сопровождении только одной служанки - так что, кроме этой служанки да еще кучера, присмотреть за ней будет решительно некому. А негры - они уж присмотрят! Они и записку кому надо передадут и поклянутся молчать, что бы там ни вытворяла их молодая госпожа. Так что к восьми часам вечера Грейс Хастингс совершенно спокойно смогла подъехать к гостинице "Европа", подняться на третий этаж и постучаться в номер, где проживал маэстро.
О том, что она будет делать дальше - после того, как постучалась - Грейс не имела ни малейшего представления, зато Монтаньоли вполне ясно представлял себе, что будет делать он. К визитам экзальтированных дам он привык. Находилось немало желающих получить право многозначительно улыбнуться в ответ на восторги подруги по поводу игры Монтаньоли или даже намекнуть ей, что великий маэстро горяч не только в концертном зале, не только...
Но Грейс ничего этого, конечно, не знала и поэтому была совершенно ошеломлена, когда Монтаньоли, едва открыв ей дверь, тут же бросился целовать и поглаживать ее руки, потом, обняв за плечи, ввел в номер, усадил в кресло и бросился к ее ногам.
- Что ты хочешь, моя девочка? - заговорил он, мешая английские и итальянские слова. - Есть? Пить? Не везде, где я бываю, можно добыть порядочное вино, поэтому я всегда вожу его с собой. Десять-двадцать бутылок - всегда со мной. Кто любит мою скрипку, тот мой друг, а мои друзья должны пить хорошее вино. Хочешь?
Ошеломленная Грейс слабо кивнула, и Монтаньоли тут же разлил по бокалам вино.
- За тебя и меня, - сказал он. - Я видел тебя в зале, как ты смотрела на меня (эту фразу он говорил всем, но из этого вовсе не следует, что в данном случае это была неправда). Хорошо смотрела. Я хорошо играю, когда на меня так смотрят. Как тебя зовут?
- Грейс, - ответила Грейс. Вино было очень хорошим - у нее уже начинала приятно кружиться голова.
- Грация, - повторил он. - Какое красивое имя. Ты меня ужалила, Грация. Говорят, что моя скрипка всех жалит, а Грация ужалила меня. Надо выпить еще.
Они выпили. Чувство ошеломленности покинуло Грейс. Это было не то, что она ожидала, но в любом случае это было необычно. Никто никогда не говорил так про нее, - правда, никто никогда не говорил так и про себя, но тут на помощь приходило вино: оно сглаживало острые углы и вкрадчиво примиряло с тем, что на трезвую голову могло бы показаться вульгарным позерством. И ощущение катастрофической глупости всего происходящего, хотя, конечно, присутствовало в душе Грейс, до поры до времени не выходило на первый план. До поры до времени. Но времени у Монтаньоли было не очень много. Получив записку от Грейс, он позаботился о том, чтобы в течение двух часов его никто не беспокоил. Но быть укрытым от общественного внимания долее двух часов великий и всеми любимый маэстро не мог - нужно было спешить.
- Я схожу с ума, Грация, - пробормотал он, швырнув Грейс на кровать и задирая ей платье. Катастрофа разразилась. Грейс поначалу не сопротивлялась: слишком все было глупо, чтобы сопротивляться. Она сама ведь сюда пришла. Монтаньоли бормотал, что сходит с ума, и быстро устранял препятствия, лежавшие на пути его исцеления от безумия - но о главном препятствии он не подумал. Он давно не имел дела с девственницами. Ничего не получилось с первого раза - вернее, получилось только то, что Грейс дернулась от боли и стала отползать в сторону.
- Э... что это такое? - пробормотал Монтаньоли.
- Оставьте меня в покое, - сказала Грейс; по совести, именно это и следовало сделать гениальному маэстро. Но у крестьянского сына были вполне деревенские представления о мужском достоинстве - как же может мужчина не закончить дела? "Она, знаете ли, оказалась девственницей, и я решил с ней не связываться" - да кто же не станет потешаться, услышав такое? "Да, этот нам девок не попортит" - так говорили у них в деревне, когда хотели сказать про кого-нибудь, что он парень так себе, без огня, без лихости, размазня, ничтожество, тряпка! И даже если о позоре никто не узнает - но она будет знать, но он сам будет знать! Нет, отступать нельзя, - и Монтаньоли стал торопливо доказывать себе, что кое-чего он все-таки стоит. Грейс вырывалась, и этим сильно осложняла ход доказательства. У маэстро даже возникло неприязненное чувство по отношению к ней, которое не смогло не выразиться в чрезмерной резкости отдельных его движений. Он, в общем-то, не хотел этой резкости. И, кроме того, все очень сильно затянулось. Время остановилось. Лицо Грейс в непосредственной близости от его лица... странное лицо. Если честно, находясь в здравом уме, никто не захочет видеть такое лицо так близко. "И зачем я все это делаю? - с тоской подумал Монтаньоли. - Когда это кончится? Когда?" Он бросился на приступ в который раз - уже с отчаяньем, со злобой, и чертова крепость, наконец, пала. Слава богу! Тут же после этого было получено некоторое удовольствие - не очень большое, надо сказать, и совершенно не оправдывающее всего предыдущего. Ну да ладно. Монтаньоли отвалился в сторону. Грейс не смотрела на него. Надо было что-то сказать, наверное, но он побоялся - а вдруг она ответит. Монтаньоли тихонько поднялся с кровати и вышел в соседнюю комнату. Грацию никто не удерживал - она вольна была идти, куда ей угодно.
После этого вечера в жизни Грейс Хастингс произошли важные изменения. Во-первых, изменилось ее отношение к скрипичной музыке: при звуках скрипки ее начинало трясти, и к горлу подкатывала волна истерического смеха. Но музыка не ограничивается одной скрипкой - есть, например, еще фортепьяно. Грейс довольно прилично играла на фортепьяно - теперь она стала проводить за ним особенно много времени. Она играла и все время представляла себе одно, только одно - бальзам. Медленным, густым потоком он стекал с клавиш, и вот уже его становилось целое озеро, вот уже целое море, в котором утопало, бесследно исчезало на дне некоторое воспоминание. Однажды, когда заходящее солнце преобразило задумчивым розовым блеском ривертонские крыши, ей показалось, что гармония победила, что то больше не имеет значения; но это чувство - почти счастья - продолжалось, только пока она не прекратила играть.
Другим изменением в жизни Грейс стало изменение ее отношения к молодым людям. Раньше она относилась к ним не без некоторого высокомерия, - ей уже делались предложения, она отказывала, потому что не считала делавших предложения достаточно интересными; теперь она понимала, что ей придется отказывать и дальше, но уже совсем по другой причине и вне зависимости от собственного желания; даже если появится человек, который будет ей достаточно интересен или даже чрезвычайно интересен, ей придется отказать ему, потому что даже самые интересные люди по определенным вопросам могут иметь вполне заурядные мнения - не более оригинальные, чем у того рабочего верфи, о котором зашел разговор на пикнике. От высокомерия Грейс Хастингс не осталось и следа, - ее по-прежнему окружали вниманием, но это было только потому, что они не знали; а если бы... но никаких "если". Грейс становилось дурно даже не от мысли - от одной только тени, которую отбрасывала перед собой эта невыносимая мысль.
И было, кстати, еще одно любопытное изменение: Роберт Грант, на которого Грейс раньше не обращала внимания (и уж, естественно, никогда бы не пригласила его к себе домой), неожиданно сам явился с визитом. Это была немалая смелость с его стороны - явиться без приглашения к людям, которые давно знали о его существовании и, тем не менее, не посчитали нужным пригласить его сами; можно было нарваться и на отказ. Но Роберту Гранту не было отказано; генерал Хастингс нахмурился и с недоумением пробормотал: "Не понимаю, что ему тут нужно - я не занимаюсь махинациями". "Вот именно, Артур", - подчеркнула Мэри Хастингс, представлениям которой о желательном женихе для Грейс Роберт Грант никоим образом не соответствовал. Но сама Грейс чувствовала, что у нее больше нет права быть высокомерной по отношению к кому бы то ни было; да, Роберта Гранта в Ривертоне только терпят, но что сказали бы про нее, если б узнали?
- А мне любопытно, почему это он вдруг явился, - сказала она. - Это очень неожиданно. Думаю, мы все-таки можем его принять.
- Хорошо, только развлекать его будешь сама, - сказал генерал Хастингс. - Мне некогда.
А развлекать Роберта Гранта было совсем даже и не нужно. Зачем развлекать человека, который смотрит на тебя с восхищением? Поведение Роберта Гранта очень, очень переменилось - раньше он никогда бы не осмелился говорить Грейс то, что говорил теперь: о том, что чувствует себя очень одиноко в Ривертоне, о том, что прекрасно понимает, как к нему тут относятся, о том, что вся вина его только в том и заключается, что дед его по отцу держал кофейню в Манчестере (это была не совсем правда, как позднее узнала Грейс, - на самом деле он был хозяином пивной) и что отец его тяжелым и честным трудом пробивал себе дорогу наверх. Почему он рассказывает все это Грейс? Потому, что она не только умная и красивая, но и добрая девушка. Просто иногда хочется отвести душу с искренним человеком, а много ли искренних людей вокруг?
Грейс слушала Роберта Гранта с изумлением. Она прекрасно понимала, что все это вранье. Никогда она не была такой доброй девушкой, которая стала бы выслушивать его откровения. Просто произошло что-то, что позволило Роберту Гранту чувствовать себя по отношению к ней куда более уверенно, чем раньше. Но что же это могло быть? Один раз во время разговора Грейс почувствовала, что у нее подгибаются колени от страха: Роберт Грант, взглянув на стоявшее в гостиной фортепьяно, заговорил о музыке, о том, что ничего в ней не понимает, но что звуки фортепьяно ему нравятся, в них есть что-то успокаивающее, "а вот скрипку, представьте себе, не люблю - резкий инструмент, визгливый какой-то". В сознании Грейс тут же возникла страшная картина: Монтаньоли проболтался, слухи поползли по всему Ривертону, дошли до Гранта, и вот он, человек без предрассудков и получивший теперь кое-какие шансы, тут как тут. Грейс усилием воли заставила себя успокоиться: Монтаньоли знал только ее имя, конечно, он мог описать ее внешность... но что-то ей подсказывало (и, отметим, совершенно не зря), что в данном случае он не стал бы ни с кем откровенничать. И потом - если бы были слухи, к ней изменилось бы отношение у всех, не только у Роберта Гранта, но все, кроме него, относились к ней по-прежнему. Страх уступил место любопытству - почему же так вдруг осмелел этот Роберт Грант? Он с осторожной надеждой спросил, будет ли ему позволено прийти снова. Она вдруг почувствовала, что с ним ей легко общаться, - с другими она постоянно испытывала некоторое стеснение... ну вот как если бы край ее платья вдруг оказался запачканным и ей постоянно приходилось бы думать о том, чтобы другие этого не заметили - не дай бог, забудешься, повернешься как-нибудь не так, и... А вот с Робертом Грантом никакого такого стеснения не было. Не боялась она повернуться перед ним как-нибудь не так. Не знала почему, но не боялась. Разрешение прийти снова было ему дано.
С тех пор Роберт Грант стал часто появляться в доме Хастингсов и деятельно оплетать жизнь Грейс паутиной трогательной услужливости. Стоило ей поморщиться от слишком яркого света, как он тут же бросался собственноручно приспускать штору, уронить что-нибудь на пол в его присутствии было решительно невозможно - предмет не успевал долететь до пола; когда садились обедать, он, опережая лакея, отодвигал для нее стул и так далее, и так далее, и так далее. Раньше подобная паутина услужливости не вызвала бы у Грейс ничего, кроме брезгливости, но теперь она находила во всем этом одно своеобразное достоинство: когда в доме были, помимо Роберта Гранта, еще какие-либо гости из числа ее знакомых, паутина оберегала ее от них. Она не чувствовала себя уязвимой под их взглядами, светлыми, олимпийски-спокойными, не замутненными никаким скверным, как бесцеремонные руки Монтаньоли, воспоминанием; она знала, что рядом с ней находится человек, которому никакие сведения о ней не помешают перед ней преклоняться. К чувству защищенности добавилась еще и благодарность - когда Сесили захромала, никто, кроме Роберта Гранта, не смог ей помочь.
Сесили была беленькая кобылка, любимица Грейс, чрезвычайно умная и очень подходившая для того, чтобы возить взбалмошных барышень, - когда нужно было, она могла изобразить бешеную скачку, при этом ни на мгновенье не забывая, что несет на своей спине все-таки именно барышню, а не кирасира. Вот эта умная Сесили, никогда ничего не боявшаяся, вдруг шарахнулась во время прогулки без всякой видимой причины и зашибла ногу о камень. Вроде бы не сильно зашибла - но захромала, и ривертонские лекари совершенно ничего не могли с этим поделать. Хромающая лошадь - это печально; но когда хромает умная лошадь - это ужасно. Грейс не находила себе места, и в голову ей начинали лезть дурацкие мысли: "то, что произошло с Сесили, произошло не случайно, это все то же самое, то же самое!" - и при мысли о "том же самом" глаза Грейс наполнялись слезами. Разумеется, она прекрасно понимала, что все это до крайности сентиментально и глупо; но глаза слезами все равно наполнялись.