В октябре того же года среди постоянных гостей Видения появилось новое лицо.
Мистер Оуэн Гомер Дэвис был священником конгрегационалистской церкви, он недавно переехал из Балы в Рулен и возглавил молельню в Майсифелине. Жил он вместе с сестрой на улице Джубили-террис в доме номер три; в саду у него стояла поилка для птиц и росла юкка.
Мистер Дэвис был грузным мужчиной с неприятно белой кожей, с валиком жира над воротником и с чертами лица, которые образовывали нечто вроде греческого креста. Его резко очерченный рот становился еще резче, если священнику вдруг случалось улыбнуться. Рукопожатие у него было ледяным, а голос – мелодичным и певучим.
Приехав сюда, он чуть ли не первым делом поссорился с Томом Уоткинсом из-за стоимости гроба. Одного этого было достаточно, чтобы расположить к нему Амоса, хотя Мэри видела в нем какую-то ходячую несуразность.
Библию он воспринимал совсем по-детски. Понятие Пресуществления было слишком невразумительным для его буквалистского ума; глядя на то, с каким ханжеским видом он опускал в чашку чая таблетку сахарина, Мэри заподозрила его в слабости к липким пирожным.
На одном из чаепитий он с важным видом положил на стол кулаки и заявил, что в аду «жарче, чем в Егилипте или Ямайко!» Тут Мэри пришлось прикрыть лицо салфеткой (хотя за последнюю неделю она ни разу не улыбнулась).
Она нарочно провоцировала его, надевая много украшений.
– Ах! – укоризненно вздыхал он. – Грех Иезавели!
Он морщился всякий раз, как Мэри открывала рот, словно давая понять, что уже один английский выговор обрекает ее на муки вечные, и, похоже, вознамерился увести ее мужа на иную стезю – впрочем, Амос и сам легко поддавался влиянию.
Вражда с Уоткинсом давно лишила его покоя. Он просил у Бога наставлений. И вот появился человек Божий, который пожелал принять его сторону. Амос с яростной сосредоточенностью прочитал брошюрки, которые проповедник выкладывал на чайный столик, и вышел из лона англиканской церкви, забрав близнецов из школы. Он заставил Бенджамина спать отдельно от брата – на сеновале; а когда увидел, как сын крадучись поднимается по лестнице с кораблем-в-бутылке, отобрал сувенир.
Близнецам приходилось трудиться день-деньской, по десять-двенадцать часов, пока они не падали от усталости, – конечно же, кроме воскресений, когда вся семья только и делала, что молилась.
Молельня в Майсифелине была одной из старейших неангликанских молелен в стране.
Это длинное каменное здание, лишенное каких-либо украшений, если не считать солнечных часов над входом, располагалось между рекой и улицей и по периметру было обсажено португальской лавровишней. Рядом стояла трапезная – строение из гофрированного железа, выкрашенного зеленой краской.
Внутри молельни стены были побелены. Здесь стояли отдельные огороженные дубовые сиденья и простые дубовые скамьи, а на кафедре значились имена прежних священников – всех этих Парри, Уильямсов, Воганов и Джонсов, – которые служили здесь еще с эпохи Английской республики. В восточном конце стоял алтарь с выгравированной датой: «1682».
В Индии Мэри насмотрелась на повадки неангликанских миссионеров, и для нее само слово «молельня» служило синонимом грубости, ограниченности и нетерпимости. И все же она сумела затаить свои чувства и согласилась туда ходить. Мистер Гомер Дэвис казался столь отъявленным жуликом, что, пожалуй, лучше всего было не вмешиваться, чтобы он и дальше охмурял Амоса: тогда, быть может, в один прекрасный день муж и сам опомнится. Она отправила викарию записку, в которой объясняла причину своего отсутствия. «Это временный этап», – приписала она в постскриптуме: она просто не могла относиться ко всему этому всерьез.
Как можно было сохранять серьезную мину при виде миссис Реувен-Джонс, наигрывавшей гимны Уильяма Уильямса[28] на хрипливой фисгармонии? Или не рассмеяться, слушая щебет голосов и глядя на колыханье всех этих перьев на шляпках? А мужчины? Всю неделю это были рассудительные фермеры, а сейчас они потели, раскачивались и выкрикивали: «Аллилуйя!», «Аминь!» и «О да, Господи! Да!». А когда посреди чтения 150-го псалма миссис Гриффитс из Кум-Кринглина полезла в сумочку и вытащила оттуда тамбурин, Мэри снова пришлось закрыть глаза и подавить непроизвольный смех.
Ну а проповеди? Ведь это же была несусветная чушь!
Однажды в воскресенье мистер Гомер Дэвис перечислил всех животных, взошедших на Ноев ковчег, а на вечерней службе превзошел самого себя. Он поставил пять зажженных свечей на краю своей кафедры и устремил палец на паству, отбросив пять теней на потолок. А потом низким, «литургическим» голосом начал проповедь:
– Я вижу ваши грехи, как кошачьи глаза в ночной тьме…
Несмотря на все это, пришло время, когда Мэри стало стыдно при мысли о том, что она потешалась в душе над этими строгими и сдержанными церемониями; пришло время, когда от звучания Слова Божия задрожали стены, и заезжий проповедник сумел пробрать ее до глубины души своим красноречием:
– Он – Черный Агнец, мой возлюбленный Агнец, он черен как ворон, и лучше тысячи других. Возлюбленный мой – Белый Агнец, он румяный Агнец и лучше десяти тысяч других. Он – Красный Агнец. Кто это идет от Едома, в червленых ризах от Восора? Не Дивный Агнец ли это, братья мои? Заклинаю вас, братья мои, поймайте же Агнца сего! Поймайте, удержите его! Удержите же за ногу Агнца сего!..[29]
После проповеди пастырь пригласил прихожан причаститься. Они расселись на скамьи – мужья напротив жен. Вдоль всего стола тянулась дорожка свежевыстиранной льняной ткани.
Проповедник разре́зал хлеб на ломти, благословил их и стал передавать по кругу на оловянном блюде. Потом благословил вино в оловянном кубке. Мэри взяла кубок из рук соседки, и, когда ее губы коснулись края, на нее снизошло озарение: вот же, это и есть Тайная вечеря; это и есть Верхняя горница; все большие соборы построены не столько во славу Господа, сколько из тщеславия человека; все папы и епископы суть кесари и князья земные. И если потом кто-то укорял Мэри за то, что она оставила лоно англиканства, она, понурив голову, просто отвечала:
– Молельня дает мне большое утешение.
Амос же все бесновался, ярился и мучился от головных болей и бессонницы. Еще никогда и нигде – даже среди факиров и флагеллантов – Мэри не наблюдала такого фанатизма. Вечерами, напрягая зрение при свечах, он выискивал в Библии оправдания своей правоты. Он читал Книгу Иова: «Ночью ноют во мне кости мои, и жилы мои не имеют покоя…»[30]
Он грозился уехать, купить ферму в Кармартеншире, в самом сердце Уэльса. Но на банковском счету у него было пусто, и жажда мщения приковывала его к месту.
В марте 1912 года он застиг Уоткинса, когда тот пытался сбить ворота. Произошла драка, и домой он пришел пошатываясь, с глубоким порезом над виском. Через неделю почтальон нашел на обочине дороги мула Уоткинсов с выпущенными кишками, но еще дышавшего. А первого апреля, в день дурака, Амос, проснувшись, обнаружил на навозной куче труп своей любимой собаки. Такого удара он не ожидал и долго рыдал, как дитя.
Мэри с тоской думала, что это не кончится никогда. Она смотрела в зеркало на свое лицо – более серое и потрескавшееся, чем пятнистая поверхность амальгамы. Ей хотелось умереть, но она понимала, что должна жить ради близнецов. Чтобы как-то отвлечься, она читала те романы, что любила в юности, пряча их от Амоса, потому что, пребывая в теперешнем ужасном настроении, он бы просто их сжег. Однажды в зимний день, сомлев у очага, она задремала с раскрытым «Грозовым перевалом» на коленях. Пришел Амос, грубо встряхнул жену и ударил ее книгой по лицу так, что угол переплета угодил ей прямо в глаз.
Мэри вскочила. С нее было довольно. Страх покинул ее, она снова ощутила свою силу. Выпрямила спину и бросила ему в лицо:
– Безмозглый дурак!
Он стоял возле пианино с отвисшей нижней губой, не переставая трястись. А потом исчез.
Теперь ей оставался только один путь – уехать к сестре в Челтнем. Ведь у сестры был дом и доход. Она вынула из секретера два листка почтовой бумаги. «Нет большего одиночества, – завершала она последний абзац своего письма, – чем одиночество в браке…»
На следующее утро перед завтраком Амос, выкатывая из маслобойни бидон с молоком, увидел, как она передает почтальону конверт. Казалось, он угадал содержание письма – от первой строчки до последней. Он попытался быть поласковей с близнецами, но они глядели на него по-волчьи.
По мере того как синяк вокруг глаза из темно-сизого делался желтовато-лиловым, Мэри все больше смягчалась и веселела. Зацвели нарциссы. Она уже начала прощать его – и, ловя виноватые взгляды мужа, поняла, что он принимает ее условия. Она боролась с соблазном злорадства. Пришло письмо из Челтнема. Он страшно нервничал, глядя, как она вскрывает конверт.
Ее глаза забегали по строчкам, написанным стародевическим почерком, а потом она запрокинула голову и рассмеялась.
…Отец всегда говорил, что ты своевольная и порывистая… Никто не может сказать, что я не предостерегала тебя… Но супружество есть супружество… Священный долг… И ты должна оставаться с мужем и в радости, и в горе…
Мэри объявила:
– Я даже не стану тебе пересказывать, что там написано.
Она поцеловала его. Ее губы дрожали от нежности, а письмо уже лизали языки пламени.