К книге
Бешеный5. Большой побег
27%
5. Большой побег
7

Понедельник 27 августа 1934 года

Вечер был беспокойный. Из блока с одиночными камерами доносился шум. Одни колонисты в такт стучали о стены парашами, другие по-звериному ревели в окна. Какого-то воспитанника силой протащили через двор к карцеру.

– Не за волосы, сволочи! – вопил он. – Не дергайте меня за волосы!

Кто-то из наказанных тоже кричал. Колотили ногами в тяжелые двери.

– Да что с ними такое сегодня! – заорал в коридоре Шамо.

И постепенно все улеглось. Дали несколько свистков, пару раз протрубили. Затишье после битвы. Покорное молчание с опущенной головой и сжатыми кулаками.

До тех пор, пока не предстану перед трибуналом, я обязан был работать, и мне было разрешено есть в столовой. Но я находился под арестом и сидел один за последним столом. Те, с кем я раньше делил скамью, были в восторге. Четверо за столом вместо пяти. Можно рассесться вольготнее.

– Сидеть прямо. И сдвинуть колени! – каждый раз кричал Ле Гофф перед едой.

Без меня они могли расставлять ноги, как за столиком в кафе.

В канатном цехе я почти не работал. Крутился рядом с канатами, будто мастер. Наклонялся над веретеном, осматривал упавший на пол фал. Пенька понапрасну свисала с моей поясницы. Моя линия не двигалась. Я не сплетал канат, я изображал работу. И никто мне ничего не говорил. Ни одного упрека. Мое начальство получило указания: «Его скоро переведут, забудьте про него».

Наверняка так и было. Они вычеркнули меня из своего списка. Оставалось потерпеть Злыдня считаные часы. Потом узника колонии От-Булонь передадут другим. А пока они избегали неприятностей. Бонно не хочет работать? Не обращайте внимания!

Я решил проверить свое предположение. Бросил челнок и уселся на кучу канатов. Мастер повернулся ко мне спиной и набросился на кого-то другого. Бонно-невидимка.

В 18:45 я занял свое место в хвосте вереницы шаркающих подошвами заключенных. Берет в руке, голова опущена, идем в столовую ужинать. Ни слова, ни вздоха, бредущие к кормушке животные.

Камиль Луазо, обернувшись, нашел меня взглядом и улыбнулся.

* * *

Несколько месяцев назад я застукал одного взрослого колониста, когда он пытался напоследок попользоваться мальчиком, перед тем как уйти в армию. Этот гад зажал его у ведущей в спальни лестницы, скрываясь за дверью кладовки. Двое сообщников караулили снаружи, дожидаясь своей очереди. Оба стояли на верхней ступеньке и следили за двором второго блока. Все трое давно измывались над Луазо, и этот Бош у них был за главаря. Бошем – немчурой – его называли, потому что он был из Лотарингии. Или Эльзаса. Никто так и не выяснил. У него был чудовищный акцент, он говорил, что ненавидит французов, и ругался по-немецки.

Мы с Муазаном, Пчелой и Труссело возвращались из мастерской. К нам подошел толстяк Гиэр. По лицу было видно, как ему тошно.

– Бош к мелкому пристает!

В нашем блоке велись кровельные работы. Я подобрал кусок свинцовой трубы длиной в руку и взбежал по ступенькам. Друзья поняли, что я намерен драться, и молча встали внизу. Это – От-Булонь. Ничего не надо объяснять. Мы были стаей волков. Со своими правилами. Увидев меня с дубинкой в руке, караульщики тут же сгинули. Знали, каков я в бешенстве. Первый поспешно скрылся в здании, второй скатился вниз по лестнице, толкнув меня. Поднял руки. Прощу прощения. Я не нарочно. И выскочил во двор.

Бош прислонился к стене, штаны спущены до щиколоток, глаза закрыты, руки лежат на бедрах. Луазо стоял перед ним на коленях.

– Ну, сыграй мне на дудке, педик!

Я с такой силой грохнул по перилам лестницы, что труба погнулась. Бош вытаращился на меня. Его жертва отпрянула и, дрожа, отползла к противоположной стене.

– Бонно, клянусь, я ничего ему не сделал!

Бош в панике пытался натянуть штаны на толстые ляжки. Наклонился вперед, вся задница наружу, куртка надулась пузырем. Я яростно ударил его в грудь.

– Злыдень, твою мать!

Он отлетел к стене. Врезался в бетон спиной, задыхаясь, упал на четвереньки. Тогда я вмазал ему по почкам. И по левому плечу, чтобы рука подломилась. Чтобы он рухнул ничком. Он ударился об пол лбом, челюстью. Закашлялся кровью.

Пронзительный голос Луазо:

– Злыдень, хватит!

Я опомнился. Это было не в мечтах. Я взаправду стоял над этим гадом, расставив ноги. Обеими руками занес над ним трубу. И примеривался, чтобы изо всех сил треснуть его по башке. Луазо кинулся ко мне. Я посмотрел на него. Увидел себя со стороны. Я чуть не убил Боша. Я замер. Так и остался стоять с поднятыми руками. Малой осторожно забрал у меня трубу.

– Отдай.

Я не сопротивлялся. Меня трясло. Я не мог дышать. Муазан с Гиэром поднялись на площадку. Первый молча сунул трубу себе под куртку. Потом оба сбежали вниз.

Я приказал Луазо:

– Ударь его!

Он испуганно посмотрел на меня. Я нервно растирал грудь обеими руками.

Нет. Он помотал головой. Я замахнулся. Пригрозил ему:

– Бей – или я его прикончу!

Я хотел, чтобы мальчик отомстил за себя.

И он это сделал. Ударил ногой в живот, с разбегу, как по мячу. А потом еще раз, пониже, между ляжек, и Бош взвыл. На лице и во взгляде Луазо не было ничего. Ни злости, ни радости, ни облегчения. Пустота. Бош ничего не скажет. Его кореша тоже. Закон колонии. Соврет, что расшибся, упав с лестницы. Никто в это не поверит, ни охранники, ни колонисты, но он сбережет подобие достоинства.

Луазо, пятясь, ушел в свою спальню. Он глаз не сводил с колосса, который с трудом поднимался. Опустившись на одно колено, я схватил Боша за шею и потянул назад. Выглядел он так себе. Нос явно сломан.

– Бош, ты меня слышишь?

Он кивнул. Я прошептал ему на ухо:

– Его зовут Луазо, а не Мадмуазель.

Он не ответил. По шее у него стекала струйка красной слюны.

– Слышишь?

Он снова кивнул, прикрыл член ладонями.

– И остальным передай.

Отсутствующий взгляд.

– Если кто-нибудь назовет его Мадмуазелью, ответишь за это ты.

Бош закашлялся, что-то невнятно пробулькал. И я оставил его лежать у входа в спальни в позе эмбриона, с руками, зажатыми между голыми ляжками, с разбитым носом и окровавленным ртом. Я не чувствовал ни радости, ни гордости. Я не чувствовал ничего. Несколько лет назад я бы не стал вмешиваться. Луазо – не моя проблема. В колонии было много таких Луазо. Отбросы сиротских приютов, отребье государственного призрения. Мне долго хотелось, чтобы они сдохли или хотя бы перестали ныть. Мне мешали их горести. Их затравленные взгляды. Их беззащитные спины. Меня тошнило от историй сирот. Историй отверженных, лишних ртов, трудных детей, от которых избавилась семья – бросила, как собаку. Луазо, как и все эти несчастные, попал сюда случайно. Ему нечего было делать среди нас, среди тех, кого ждали тюрьма, Кайенна[7] или каторжные работы в Африке. Жертвы вроде Луазо – самое чудовищное в этой системе. Он был невиновен, а я терпеть не могу таких. Мне милее палач, чем его жертва. Ненавижу гонимых. Ненавижу опущенные глаза. Ненавижу стоны. Ненавижу согнутые спины. Ненавижу тех, кто идет умирать с пустыми руками.

А потом Луазо стал мне помогать, то здесь, то там, раз, другой, сопротивляясь на свой лад. Он таскал газеты у Козла, спрятал на себе мой нож перед обыском, он воровал ради меня, врал ради меня, рисковал наказанием ради меня. Мы были двумя противоположностями. Я бил, он уклонялся. Я орал, он шептал. Он – тень, я – огонь. Мы ничего не были друг другу должны. Но каждый по-своему защищал другого. Союз ради выживания. Почти дружба.

Никогда в жизни я не задумывался о слове «друг». Никогда никого так не называл. С рождения жил без близких – ни семьи, ни друзей. Ни материнских поцелуев, ни отцовской строгости. И никаких детей рядом, ни приятеля в школе, ни товарища по играм. Разве что вор, укравший лопату и бежавший вместе со мной, поджигатель, несколько озлобившихся парней. В колонии я от всех отгородился. Я не хотел, чтобы кто-то путался под ногами. Бонно – один. Злыдень – один. Принимать и возвращать удары, продержаться до завтра. А главное – не связываться с чужими страданиями. Не причинять боли и не унимать ее.

Смотреть в другую сторону.

Так было до того вечера, когда я пнул кларнетиста. Когда увидел его на земле, бледного, тощего, полуголого. И когда мне вдруг стало стыдно. Я вспомнил себя ребенком. Как я мечтал о протянутой руке. О ком-то, кто поднимет меня после драки. Кто перехватит дедов пьяный кулак. Кто поставит подножку жандарму, который за мной гонится. Я мечтал о друге, не произнося этого слова. Луазо стал им, не догадываясь об этом.

* * *

В семь протрубили сигнал к ужину. Колонисты выстроились перед цехами в очередь для обыска. Проверяли, не украл ли кто напильник, стальную трубу, какой-нибудь инструмент, который можно использовать как оружие или для обмена. Выстроившись в колонну по четыре, мы направились к столовой, стуча деревянными подошвами.

Мы стояли перед столами. Пятьдесят ртов, которые скудно накормят. Я, наказанный, один у дальней скамьи. Шотан хлопнул в ладоши, и мы сели. Перед каждым – жидкий суп, рагу из фасоли, кусочек сыра и яблоко. Мы держались прямо, уставившись в затылки и в грязную стену напротив, положив руки по обе стороны от наших приборов.

По хлопку начальника каждый взял свою ложку. Можно было молча приниматься за суп.

Несколько раз звякнули приборы, кто-то громко хлюпнул – и свисток. Почти сразу. Один, резкий. Крыса призывал кого-то к порядку.

– Луазо, правила! – заорал он.

Мы застыли от его окрика.

Шотан, стоявший рядом со мной, кинулся к мальчику, который сидел через два ряда.

– Это Луазо, мсье! – снова взревел охранник, тыча пальцем в провинившегося.

Шотан смотрел на воспитанника, разинув рот. Он был ошеломлен.

– Мадмуазель над нами издевается?

Камиль Луазо повернулся к старшему надзирателю, держа кусочек сыра дрожащими пальцами.

Съесть сыр раньше супа? Почему мальчик это сделал? Голод? Минутная рассеянность? Или нарочно? Прием пищи у нас должен был проходить в предписанном правилами порядке, от супа до десерта. Есть как нам вздумается было строго запрещено. Горн, зовущий нас к кормушке, прибытие в столовую строем; хлопок, ложки – все вместе; вилки – все вместе; фрукты – все вместе; хлопок – и покинуть столовую строем и молча. Нарушение ритуала считалось актом неповиновения. Доказательством, что мы все еще опасные злодеи и явно не готовы к тому, чтобы оказаться по ту сторону ограды.

Крыса первым подскочил к Луазо. Ударом наотмашь выбил у него из пальцев сыр. А потом влепил пару оплеух. Мальчик, сидевший на краю скамьи, соскользнул на пол между столами. Тряпичная кукла. Теперь к нему бросились Чубчик и Шамо. Первый поднял его за шкирку и, не давая упасть, подставил коллеге. Тот врезал ему по губам связкой ключей. Сильно хлопнул обеими руками по ушам. А Крыса наподдал ему сзади, двумя пинками по почкам. Они обезвреживали бешеного пса.

– Действуйте разумно, господа! – приказал Шотан.

Я встал. Нарушая все правила. Половина заключенных тоже была на ногах.

– Сидеть! Всем сидеть! – крикнул начальник.

Я все еще держал в руке ложку, держал как оружие. Пчела, толстяк Гиэр, Труссело, Меё, в свой черед, медленно распрямлялись. Бош, Судар, Озене, все крутые вставали с мест.

Крыса поднял Луазо за шиворот. Шамо заломил ему руку и потащил из столовой.

Шотан влез на стул и рявкнул:

– Сесть и молчать! – Наставил палец на наказанного: – Луазо!

Тюремщики, державшие мальчика за обе руки, спиной к Шотану, грубо его развернули.

– Два дня карцера на сухом хлебе и десять дней в изоляторе!

Ложка вылетела у меня из руки, как у метателя ножей в цирке. Врезалась начальнику в висок. Он пошатнулся. И упал навзничь со своего стула. Труссело заорал и бросился на Крысу, Куанар – на Шамо. Крыса, получив удар по горлу, разом обмяк. Ненависть сменилась на его лице ужасом. Глаза у него закатились, он задыхался. Взмахнув руками, Крыса рухнул на спину. Куанар врезал Шамо, чтобы тот отпустил свою добычу. Страшный удар ногой в поясницу. А когда тот упал – пнул в голову. Лефевр, Жессон, Брийя-Придурок, Малыш Мало, невидимки, послушные, самые примерные из всех колонистов, тоже кинулись в битву. Трое охранников лежали, прижатые к полу нашими локтями и кулаками. Чубчик приподнялся, поднес к губам свисток. Я врезал ему ногой по челюсти. В столовую ворвался Ле Гофф. С первого взгляда понял, что шум был не просто так. И рванул прочь, за подкреплением. Луазо с окровавленным ртом жался в углу столовой – раненый зверек.

Я молотил как никогда в жизни – по людям, по кухонным тележкам, по столам, еще по какой-то мебели. В упоении. Я проломил кулаком дверь посудного шкафа. Чубчику удалось высвободиться, и он ковылял к выходу. Я нагнал его в коридоре и оглушил ударом кувшина. Белобрысый парик свалился. Чубчик попытался убежать. Врезал ему носком башмака под колено. Он упал, пополз. Слизняк. Чубчик был не самым худшим среди тюремщиков. Я оставил его извиваться дальше. Его парик я затолкал в карман своей робы. Трофей. В голове не было ни единой мысли. Я больше не вопил. Столовая плыла перед глазами. Я почти ничего не видел. Кровавая пелена. Сердце целиком ушло в кулаки. Виски ломило. Зубы выстукивали дробь. Я делал три лишних движения вместо одного необходимого. Я уже не дрался, я танцевал. Кривлялся среди этого гвалта. Высовывал язык, как горгулья. Все растворялось, исчезало. Оскорбления, издевательства, ругань, унижения, побои. Зимний холод и летний зной, запах наших немытых тел, голод, блохи, вши, чесотка. Я смывал семь лет каторги. Ожесточенно вышибал их. Я был в бешенстве. Я дышал. Я жил.

Я влетел обратно в столовую. Луазо, лежа на боку, постепенно приходил в себя. Его всего трясло как в ознобе. Я укрыл его черной пелериной Чубчика.

– Не надо было так… Не надо было так…

Он беспокойно твердил эту фразу. Два передних зуба ему выбили. Слова выходили невнятно. Его не в первый раз избивали. В конце концов, можно жить с синяками и без зубов. Прижимаясь щекой к полу, он видел перед собой перевернутые столы и скамейки, разбросанные стаканы, жестяные миски, оловянные супницы, приборы, хлебные корзинки, сало, фасоль.

– Не надо было так…

Я присел рядом с ним. Погладил по голове. Такое не в моих привычках. Меня никогда не ласкали, не успокаивали, не утешали. С детства я страдал в одиночестве, знал лишь грубость.

– Не надо было так…

Я придвинулся ближе:

– Малыш, ты меня слышишь?

Он кивнул.

– Мы это сделали ради нас всех.

Он посмотрел на меня.

– Это случилось сегодня, но могло взорваться вчера или завтра. Никогда не знаешь.

Он закрыл глаза и прошептал:

– Но это из-за меня.

Я улыбнулся:

– Это благодаря тебе, Камиль.

Глаза у него распахнулись. Ни разу с тех пор, как он сюда попал, никто не называл его по имени.

Мы захватили двух пленных. Шамо и Крыса сидели, положив руки на голову. Мы забрали у них связки ключей. Начальник сбежал через окно. Все остальные охранники дезертировали. Покинули поле боя и собрались у главных ворот в ожидании подкрепления. От нашей столовой ничего не осталось.

– Это все на самом деле, черт возьми! – заорал я. – Взаправду!

Колонисты сбивались во дворе в кучки. Некоторые расхватывали сваленные тут же поленья, чтобы использовать их как дубинки. В других столовых, услышав шум, свистки и крики, тоже взбунтовались. Мы с Труссело рванули в канатный цех. Нам нужен был фал, веревки, чтобы связать пленных. И еще двадцать метров перлиня, прочного каната, чтобы забраться на крыши. Мы тащили тяжелые тросы впятером, растянувшись цепочкой. Бурлаки, волокущие баржу вдоль дороги. Колонисты были повсюду. Одни разоряли кухню, другие – лазарет. Мы прокладывали себе путь между мародерами и грабителями, тащившими белье и парты, между теми, кто палками разбивал лампочки, кто разводил костры, чтобы сжечь мебель.

Мы свалили свой пеньковый груз у стены.

Я сам связал Шамо и Крысу в углу столовой.

– Покрепче! – усмехнулся Судар, проходя мимо.

В обеих руках он держал кувшины с вином, под мышкой – круглый хлеб.

Не знаю, откуда доносился сигнал тревоги. Я ни разу не слышал сирены в колонии. Может, она ревела в порту, может, на маяке, на семафоре, на корабле. Ее рев придавал нашему восстанию трагический оттенок. Выйдя в центр двора, я заорал, стараясь перекрыть этот металлический стон, добавив свой крик к хаосу мятежа. Один из парней крушил двери топором. Молча, одну за другой, будто обезумевший лесоруб. Я начал бить стекла. Все, какие попадались на пути. Когда я выходил во двор, одни колонисты скидывали топчаны с верхних ступенек. Другие, обсыпанные белой пылью, растопырив руки, изображали привидения. Разорили кладовку с мукой. Гослен, насвистывая «Марсельезу», ссал в палисаднике администрации. Муазан и Труссело швыряли камни в окна канцелярии. Жессон вырядился в одежду священника и со смехом кропил нас святой водой. В большом дворе один пацан, забравшись на бизань-мачту нашего учебного корабля, сорвал французский флаг и сделал себе накидку. Он переходил из блока в блок, распевая: «Все на Бастилию, негодяи!»

Я с десятком парней рванул в третий блок, откуда вызвали тех безжалостных надзирателей. Там остался только один из них, лежал, уткнувшись лицом в пол, и на спине у него сидели три колониста. Волосы на затылке были в крови. Это был самый злобный из троих, которые меня били. Я попросил наших посторониться и обыскал карманы его куртки. Мамина ленточка все еще была там, вместе с порванным билетиком государственной лотереи и табачными крошками. Я взял ленточку и втиснул поглубже в его рану. Он застонал. Я отомстил за себя. Еще один трофей.

Сирена все завывала. В парусной мастерской вспыхнул пожар. В столярной тоже. Веселые тени плясали вокруг пламени. Один из надзирателей попытался присоединиться к группе у входа. Скрываясь в дыму, он зигзагами метнулся через двор, пряча лицо за воротником куртки. Вот только фуражку снять позабыл.

– Полицай хочет свалить! Сюда! – заорал какой-то мальчишка.

К нему бросился десяток черных теней. Я тоже кинулся. Охранник уже лежал на животе. Я крепко въехал ему каблуком по затылку и отскочил.

Вокруг стоял грохот – из окон летело все подряд. Лязг металла, звон стекла, снопы искр – все, что отравляло наши дни, поглощали огонь и мрак. Двор был усыпан обломками. Шесть наказанных из блока с одиночными камерами были освобождены. Один из них, подмастерье жестянщика, выходить отказался, сжался в углу своей клетки. Он пережил сентябрьское восстание 1928 года и не хотел снова испытать на себе последовавшие за ним репрессии. Когда один колонист попробовал за ноги вытащить его в коридор, тот выхватил из кармана лезвие. Он сделал кинжал, тайком обточив в мастерской банку для сардин.

За поворотом коридора лежали два колониста с окровавленными лицами. Они едва дышали. Доносчики, крутые одиночки – пришло время свести с ними счеты.

В лазарете я застал Судара. Он разбил стекло шкафчика с лекарствами. Он был один. Увидев меня, попытался сбежать. Мои запястья все еще были синими от его веревки. Я еще чувствовал спиной мачту.

Я с силой толкнул его на кушетку. Врезал кулаком по виску.

– Бонно, не валяй дурака!

Удар головой. Хрустнул нос. Еще один удар, в зубы. Он попытался укусить меня. Снова треск ломающейся кости. Он рухнул на спину среди пузырьков с гарденалом. Я пнул его, раз, другой. Так давно мечтал об этом. И с каждым пинком говорил:

– Это за вилку, это за кражу сахара, это за донос.

Но в эту ночь слова не имели значения. Получай, гнида. Я хотел, чтобы ему было больно. Хотел отплатить ему за каждый удар.

Он завыл, как зверь. Повернулся на бок, лицом к стене. И закрыл глаза.

Пол в лазарете был усыпан бумагами доктора Верхага. Он хранил их в запертом на ключ секретере. Кто-то из мятежников выпотрошил ящики. Я порылся среди папок и конвертов. В одном из серых конвертов уместилась и моя жизнь.

Жюль Бонно. № 3462 / 2-й блок. Состояние возбуждения, тревожность, агрессивность, плохо себя контролирует, – написал врач. Он обратил внимание руководства на «периоды острого бреда» с «несвязной речью». Внушает беспокойство, но этого «недостаточно для отправки в психиатрическую лечебницу».

Я сунул листки в карман.

– Давайте заберем наши карточки! – завопил в коридоре кто-то, остальные подхватили его призыв.

Я побежал следом за ними к административному корпусу. Канцелярия была разгромлена. Человек десять сметали на пол все со стеллажей. До ящичка с буквой «Б» еще не добрались. В моей ячейке были составленная в Лавале антропометрическая карточка и полицейское описание примет. Фотографии моей физиономии. В фас и в профиль. Я еще помнил, как грубо тогда полицейский прижал мой затылок к металлическому стержню, которым фиксировали головы. Листок с отпечатками моих десяти пальцев. И на полях синим карандашом: «Пособничество в краже, пособничество в поджоге, неповиновение полицейскому». Толстый усатый полицейский не заполнил до конца мою карточку, не выдержал. Мне было тринадцать лет. Я плакал. «Глазницы: впалые. Брови: низкие. Веки: нависающие». Но он не описал мочки моих ушей, толщину моих губ, размер пальцев на ногах. И забыл заполнить ячейки «поведение, вид, речь». И даже «раса».

Во дворе мятежники жгли на костре бухгалтерские книги и морские карты. Я бросил в огонь записи врача и эти клочья своей личности.

Повстречавшись с Бошем в коридоре с одиночными камерами, я подумал, что мне придется второй раз с ним разбираться. Я был готов, штаны и так уже заляпаны кровью. Но эльзасец едва взглянул на меня. Согнувшись вдвое, он с матрасом на голове спешил к выходу.

Ни плана, ни цели, ни расчета. Наша ярость была беспорядочной. Самые запальчивые грозились убить воспитателей. Другие хотели сжечь спрятанную в гараже машину Козла.

– Сторожа не трогайте, он хороший человек!

Некоторые уже благоразумно вернулись в свои камеры, чтобы не оказаться замешанными в беспорядках. Самые младшие или совершеннолетние, которым оставалось несколько месяцев до того как выйти на свободу, они не хотели ничем рисковать. Все наорались, возбуждение спадало. На иных лицах уже читались страх и сумрачное беспокойство. Самые испуганные усаживались тесным кружком во дворе, рядом с засыпанным из-за самоубийств колодцем. Уже не повстанцы, а побежденные, готовые сдаться, как только полицейские начнут штурм.

Я понял, что мятеж выдохся.

– Лестницы!

Голос Муазана.

Вот уже несколько недель в нашем блоке перекрывали крышу, и во дворе изолятора тоже шли работы. По недосмотру кровельщиков рядом с мастерской были забыты три деревянные лестницы. Парни начали сбиваться у стены.

– Козел идет сюда с жандармами! – крикнул кто-то.

Начальник колонии собирал подкрепление у главного входа.

Муазан и Меё прислонили лестницу к стене. Она оказалась чуть-чуть выше.

– Муазан! – заорал я.

Он обернулся. Дернул подбородком – в чем дело?

– А потом?

До него не доходило.

– Потом что будем делать?

– Сбежим! – ответил Каррье.

К стене уже приставили вторую и третью лестницы.

– Но куда вы подадитесь, когда сбежите, придурки?

Мои слова затерялись в гвалте. Все как с цепи сорвались. Первые колонисты уже штурмовали небо. Двое из них догадались принести доски и одеяла, чтобы уберечься от бутылочных осколков, которыми был утыкан верх стены.

– Это остров, идиоты! – Я был в ярости. – Вы знаете, что такое остров?

Я метался вдоль стены.

– Вы что, хотите доплыть до Киброна?

Я был одинок. Никто меня не слушал. Они друг за другом карабкались по ступенькам. Десять, двадцать, тридцать колонистов в мечтах уже были далеко отсюда.

– Что вы как маленькие! Перлинь хотя бы возьмите! – крикнул я.

Никакой реакции. Я кинулся к канатам. Их притащили, чтобы подняться на крыши, но они пригодятся, чтобы перебраться через стену.

– Какого черта, поможет мне кто-нибудь?

Протянулось несколько рук.

Пчела, Меё, Муазан, многие колонисты застряли на гребне стены. Они слышали, как кричали от боли те, кто уже спрыгнул в темноту, и не решались за ними последовать. Я закрепил перлинь на фонарном столбе. Выбленочный узел, дополненный стопорным. Не зря меня учили этим штукам. Первую лестницу перетащили на ту сторону, чтобы парни могли спуститься без риска. Я залез наверх. Опустил канат вдоль стены до придорожной травы. И остался сидеть верхом на придавившей осколки доске, глядя, как черные тени исчезают в ночи. Кто-то дернул меня за штанину:

– Бонно? – У моих ног – уцепившийся за перекладины Луазо. Щербатая улыбка. – Ты про меня забыл?

Ничего подобного. Я не хотел его во все это впутывать. В этой истории он был жертвой. Остался бы лежать, свернувшись калачиком в углу столовой, мог бы легко отделаться. Он ничего не говорил, ничего не ломал, ничего не сделал и не пытался сделать. Единственный из нас, кто был ни в чем не виноват.

– По-твоему, они так и решат? – усмехнулся он. Подтянулся, опираясь на подложенное одеяло.

– Возвращайся в столовую, малыш!

Он помотал головой, поднял, показывая мне, матросский клеенчатый мешок:

– С этим можно бежать куда угодно!

Он потихоньку собирал все для побега с тех пор, как оказался в колонии. Луазо уже говорил мне об этом, но тогда я ему не поверил.

Большой мешок, стянутый промасленными веревками, принадлежал сыну капитана рыбацкого судна из Гильвинека, попавшему в колонию после драки в портовом кабаке. Погиб человек. Ему пробили горло ножкой стола. Поль Гийу был ни при чем. Он защищал отца, но его отец совершил убийство. «Сообщник», – заключили судьи. Ему было четырнадцать лет. А через три года он умер в колонии от запущенного плеврита.

Пока охранники не вынесли все из камеры покойного, Луазо и другие разделили между собой его имущество. Все расхватывали одежду, которую у него не отобрали. Штаны, свитера, рубашки. А Луазо довольствовался матросским мешком, в котором лежали вещи. Все думали про зимние холода. А он – про побег.

В мешке – компас, расписания приливов и отливов, украденная из рулевой рубки морская карта, бинокль, зажигалка, сухари, посеребренный металлический стаканчик, эмалированная миска с цветочками, столовые приборы и фляжка, в которой он каждую неделю менял воду.

Луазо снова улыбнулся:

– Вчера утром я добавил туда немножко вина.

Несмотря на боль от побоев, он сходил в спальню за своим добром.

Я покачал головой:

– Ничего из этого не пригодится.

Луазо, не сводя с меня глаз, запустил руку в мешок. Вытащил оттуда квадратный фонарь.

– Не пригодится?

Он стянул этот карманный фонарик в караульном помещении, вместе с двумя запасными батарейками. Луазо опустил рычажок. Яркий желтый свет. Тот, которого мы боялись по ночам, когда тюремщики делали обход. Пошарив в мешке еще, он вытащил нож, который я доверил ему годом раньше, перед серьезным обыском в моем блоке.

– А это? Ты точно уверен, что и это не пригодится?

Улыбаясь, он взмахнул ножом.

* * *

«Дук-Дук»[8], чудище на рукоятке, в обрамлении арабесок. Юба́, охранник, расплатился им со мной за молчание. Однажды вечером он, пьяный, с ножом в руке, вошел в мою камеру. Что или кого он искал, я так и не понял. Юба был в ярости, орал и едва держался на ногах. Ле Гофф, Наполеон, Шамо и Чубчик частенько надирались. От них несло спиртным, и по голосу было заметно, и по движениям, что с утра успели принять. Солдаты перед атакой. Но Юба становилось плохо даже от сидра или пива. В тот день он, сжимая в руке нож, что-то пробормотал, покрутился вокруг своей оси, наклонился над моей кроватью, как будто думал кого-то оттуда вытащить, и рухнул головой на матрас, свесив руки вдоль тела.

Я кинулся поднимать его. Я не хотел его спасать, но нельзя было допустить, чтобы он умер там, у моей кровати. И чтобы меня обвинили в убийстве. Я повернул его на бок. Юба икнул, и его вырвало. Омерзительной струей. Его залитый вином ужин. Я расстегнул на нем куртку, и на земляной пол выкатилась полупустая бутылка. Я узнал красную этикетку с гербом Ватикана. Ту самую, с которой сам глаз не сводил, когда кюре наполнял свою чашу. Церковное вино, для мессы. Юба разжился спиртным в ризнице. Я попробовал вино – теплое, сладкое. Сложил нож. Спрятал бутылку и «Дук-Дук» под матрасом.

После чего позвал на помощь Жессона и Муазана. Надо было сообщить начальнику. Они убежали. А я прижался к стене, повернувшись спиной к двери, положив руки на голову – ни малейшего признака враждебности.

Пришел Шотан. Я слышал, как он тяжело топает по коридору. С ним были Крыса и Чубчик. Ко мне в клетку вошел только старший надзиратель, оба охранника остались снаружи.

– Кругом, Бонно!

Я отлепил лоб от сырой стены. Повернулся к надзирателю.

– Вы его били?

Я побледнел.

– Начальник, он сам упал.

– А какого черта он делал в твоей комнате?

– Мсье, он во все клетки заходил, – сказал от двери Муазан.

Шотан повернулся к нему:

– Муазан, называй это комнатой! Или отправишься в камеру.

Он наклонился над кроватью. Юба храпел.

– Пьян в стельку, – сказал Шотан. Смерил меня взглядом. – Бонно, этот инцидент останется между нами.

Я кивнул. Он приставил ладонь к уху:

– Я ничего не услышал.

– Мсье, этот инцидент останется между нами.

– Вот и отлично.

Он прикрыл нос платком. Блевотина воняла. К тому же охранник обоссался. Шотан вышел в коридор. Дунул в свисток.

– Муазан и все остальные – по своим комнатам!

Чубчик и Крыса прошли по коридору, закрывая клетки на задвижки.

– Араб опять надрался, – бросил начальник.

А мне приказал вымыть пол в камере и ложиться спать.

Через неделю Юба зажал меня в углу столовой:

– Верни нож.

– В обмен на церковное вино?

Он напрягся. Мог бы – откусил бы мне голову.

– Сволочь!

Сунул руки в карманы и вышел из столовой.

Если бы я донес на него надзирателям, он отправился бы в тюрьму. За пьянство и воровство. А так его перевели в Аньян, в сельскохозяйственную колонию рядом с Монпелье. Мы с Муазаном и Жессоном распили остаток освященного вина.

А нож я оставил себе.

* * *

Я смотрел на городские огни.

Луазо нервничал, дергался. Издали долетали крики. Свистки. Автомобильный гудок. Сирена замолкла. Они хотели услышать беглецов.

– Ты же не попадешься?

Я снова взглянул на него. Выпавший из гнезда птенец. Внизу, около двух лестниц, теперь остались только трое. Луазо хлопнул меня по плечу:

– Ну, Бонно, пошли! – И тут же, ухватившись за канат, начал спускаться, не сводя с меня глаз и морщась от боли. – Давай уже!

Я сплюнул в темноту.

– Посмотри на себя! Ты даже идти не сможешь.

– У меня нет выбора.

Сирена завыла снова. Луазо теперь стоял на траве, прижавшись щекой к канату.

– Слишком поздно, Бонно. Ты же видел, как тут все разнесли. Мы очень дорого за это заплатим!

Он был прав, и я это знал. Заплатить нам пришлось бы. Но зачем бежать? И куда? Никто и не думал о побеге. Хотели всего лишь выиграть немного времени. Украсть несколько часов для себя. И еще причинить им боль. Чтобы теперь страшно стало им.

Что ждало нас за этой стеной? Скалы – а что еще? Океан? Вечером поднялся ветер. По ту сторону дозорного пути, почти у наших ног, бушевали волны. Пена мерцала в полумраке. Ледяные брызги солью оседали на губах. Грозно ревела буря. Я испугался. Я хотел стать моряком, но был всего-навсего сыном землепашцев. Балансируя на реях схваченного бетоном судна, я не бросал вызов океану. Я насмехался над ним.

С гребня стены мне было видно, как фонари тюремщиков обшаривают фасады наших блоков. Вдали под градом ругани и ударов тянулась первая цепочка пленников с руками на голове. Их подстерегли и схватили, когда они пытались сбежать через главный вход. Белый луч прожектора двигался вместе с ними через двор.

– Бонно, ну давай!

Я вздрогнул. Мальчишка сидел на земле у стены. Да, он прав. Зло уже совершилось. Или благо. Все это теперь не имело никакого значения. Нам надо было бежать от того, что мы натворили.

Мы спрятались в зарослях утесника за стеной, прежде нас окружавшей. Я прижал ладонь к влажной земле. Помял ее пальцами. Земля, трава, камешки свободы. Мы по ту сторону. Мы только что совершили побег. Дело сделано. Никогда в своих мечтах я не прикасался к вольной земле. Ноги дрожали. Голова вопила. А что теперь? Что мне теперь делать? Начав со столовой, мы – я и все остальные – вели себя как дети, отдавшиеся мечте. Во всем, что мы делали, была радость. Не только ярость или ненависть, но и восторг, воодушевление, наивное упоение. Все становилось возможным – а раньше никогда такого не было. Лупить тех, кто нас колотил, ломать скамейки, на которых так больно сидеть, бить предательские стекла, опрокидывать наши собачьи миски, жечь наши подстилки, вышибать двери, крушить стены душевых – каиды заставляли своих малолетних любовников вылизывать эти стены. Мы не думали о том, что будет завтра. Мы радостно и яростно разрушали настоящее. До тех пор, пока кучка придурков не рванула к лестницам, ни одному из нас и в голову не приходило бежать. Некуда бежать – такой у нас был пароль. Перебраться через стену, а дальше что? Мы не спасались бегством, мы плясали. С хохотом кружились среди дыма и обломков.

– Дьявольский бал! – крикнул парень с черным от копоти лицом.

Мысль о побеге пришла в голову позже, когда парни оказались около стены. А что такого? Почему бы и нет? Высота шесть метров? Не самое страшное. После нескольких лет в тесных крольчатниках всех пьянил морской воздух. Теперь надо было идти до конца. Они с таким грохотом разрушили тишину, что уже не могли повернуться спиной к свободе.

И я последовал за ними. Кретин. Орал им, что бежать бесполезно, и помчался следом. И злился на себя за это. Возбуждение спало. Теперь я по ту сторону ограды, ошарашенный, с комом земли в руке. А рядом – дрожащий Луазо.

– Мы направо пойдем или налево?

Я посмотрел на него:

– Кто это – мы?

Его бледное лицо в темноте.

– Ну, мы. Ты и я.

Я покачал головой:

– Каждый сам по себе, малыш.

Он схватил меня за руку:

– Хотя бы до моря.

Я кивком указал в темноту:

– Вот оно, совсем рядом.

– Я имею в виду – до порта. – Его изнуряющий взгляд жертвы. – Пожалуйста.

Я ему объяснил, что все население Ле-Пале, должно быть, высыпало из домов, услышав сирену. Включили маяк, пригнали береговую полицию. Местный глашатай, наверное, повторяет свое объявление на каждом углу. «Побег из колонии! Берегите свое имущество, своих детей, своих подруг! Здоровые мужчины – выходите!»

Они, наверное, собираются в порту, патрулируют улицы. Рыбаки в пижамах уже бегут закреплять свои суда тяжелыми цепями. Катера, лодки, все до последней доски. Все, на чем мы могли бы выйти в море, должно стать недоступным.

Нет, в порт нельзя. Только не в порт. Надо пересечь остров, пока не рассвело. Обходить стороной фермы, деревни, лавки. Нас будут травить. Предыдущие беглецы рассказывали, с какой радостью местные жители на них охотились. С азартом гнались за детьми. Точно браконьеры. Все, от мала до велика, превращались в загонщиков. Один беглец даже клялся, что колония платила премию за каждого пойманного воспитанника. Из рук в руки. Мальчишка? Получите монетку. Как будто охотники приносили в крепость вредителей. Я ему не поверил. Кто бы стал платить за нашу шкуру?

Идем налево. Я так решил, а мальчик просто пошел со мной.

Сначала мы выбрались на берег океана, держась подальше от воды, поближе к скалам. Ползли по гальке, по траве. По дороге проехала машина, остановилась, из нее вышли трое мужчин, с ними собака. У двоих – охотничьи ружья.

Они увидели канаты и лестницу. Луазо, приподнявшись на локтях, за ними наблюдал.

– Пригнись!

Я прижал его к земле, надавив между лопатками. Если он пошевелится, нас схватят.

Они тихо переговаривались. Сбросили лестницу, оглядели стену, без толку подергали за канат. Один из них повернул голову в нашу сторону.

– Надо обшарить берег.

Они двинулись к нам. Собака с лаем нырнула в тростники.

– Там что-то есть!

Собака сражалась с тенью, которая залегла в кустах.

– Один из них!

Падая, беглец явно покалечился и не смог уползти далеко от стены. Охотники втроем подняли его и посветили электрическим фонариком.

– Да уж, это вам не крольчонок!

Парень выглядел внушительно. Они втроем удерживали его согнутым, высоко заломив ему руку за спину.

– Скажи уж сразу, что кабан! – хохотнул один охотник.

Пойманный пытался вырваться, выругался по-немецки.

– Он, скотина, даже не француз!

Они затолкали его на заднее сиденье машины.

– Бош? – шепнул Луазо.

Да, Бош. Сцапали у нас на глазах.

Автомобиль тронулся. На дороге показался грузовичок с прицепом, набитым людьми, которые размахивали фонарями. Обе машины посигналили. Как будто свадьбу праздновали.

* * *

Луазо работал у сестер Деррьен, двух старых дев с фермы вблизи Керзо. Раз в неделю он приходил к ним стирать и гладить.

– Этим должны заниматься девочки, – поначалу возмутилась старшая.

– Ему в самый раз делать то, чем занимаются девочки, – ответил начальник колонии.

Эти пожилые сестры были очень набожные. Исправно ходили в церковь. Утром взывали к Терезе из Лизьё[9], вечером читали молитву, прося защиты. Такой мальчик под их кровом создавал для них моральную проблему. А потом они его увидели. Нет, они не полюбили его, но пожалели. Через какое-то время они даже перестали при встрече с ним осенять себя крестным знамением. В конце концов, мальчонка-то был славный. И потом, он усердно стирал, неплохо гладил и помогал в огороде. И к тому же наглецом не был. И обходился недорого. Сестры выплачивали колонии крошечную сумму. Луазо сдавали в аренду барышням Деррьен почти задаром.

Там мы и собирались заночевать. Рядом с домом сестер была мельница с заброшенной пристройкой. Дверь не запиралась. Мельница стояла в чистом поле, и красть там было нечего.

Луазо хорошо знал дорогу. Ферма была в той стороне, где Брюте, сельскохозяйственная колония. Он ходил этой дорогой зимой и летом, днем и ночью, помнил на ней каждый камень. Час быстрым шагом. Но мы должны были идти пригнувшись и огородами. На дороге нас, скорее всего, подстерегали, и на той, что ведет на косу, тоже. Так что надо было пробираться через возделанные поля, ланды и пляжи.

Дважды мы едва не угодили в ловушку.

Первую засаду жители Ле-Пале устроили недалеко от Кербелека, в двух шагах от сельскохозяйственной колонии. Принадлежащий молочному хозяйству грузовик Берлье́ загораживал дорогу на Пор-Жан. Он стоял с включенными фарами на пригорке, и на фоне ярко освещенного неба вырисовался с десяток женских и мужских силуэтов. Мы увидели людей издалека. И услышали тоже. Они громко говорили, хохотали в голос. Друзья, встретившиеся в ярмарочный день.

Мы лежали на откосе, прячась в траве.

– У них ружья.

Луазо видел у двоих карабины. Другие бродили по ландам с фонарями. Какая-то женщина закричала:

– Ну, идите сюда, миленькие, мы вас не обидим!

Мужской гогот.

С ними был отец Брику, в руке он держал жестяной рупор.

– Возвращайтесь домой, милые дети, бедняжки мои! – Он вглядывался в темноту, козырьком приставив руку ко лбу. – С вами говорит ваш священник! – Он указал пальцем на черное небо: – Только раскаяние поможет вам в этой беде!

С ним поравнялся велосипедист. Фуражка, портупея – я узнал сельского полицейского.

Громкий голос:

– Поехали, господин кюре!

Замелькали тени, хлопнули дверцы, завелся мотор. Фары шарили в темноте. Шины грузовика прошуршали по гравию. Долгий гудок. Тишина.

Луазо хотел подняться, но я его удержал:

– Замри.

Собирался дождь. Белый всполох прорезал темноту, выдав затаившийся с погашенными фарами у откоса «панар». Красивая машина сейчас напоминала крупное животное, застигнутое грозой. Она ждала ночных дозорных, оставленных для зачистки.

Ловушка сработала. В какой-то сотне метров от нас три тени поднялись из вереска и медленно двинулись к дороге. Луазо хотел включить свой фонарь, чтобы предостеречь их, но я помешал ему, ткнув локтем в ребра. По эту сторону стены – никакой солидарности. Так уж заведено.

Какой-то тип, прячась за открытой дверцей машины, выстрелил в воздух из ружья. Оглушительно. Пальнул в небо просто так, будто хотел всего лишь послушать свое оружие. От неожиданности я дернулся. Другой прицелился из пистолета в темноту над нами. Два выстрела для устрашения. Потом они включили фары.

– Эй, бандиты! Сдавайтесь! – заорал один из охотников.

Два беглеца, подняв руки, упали на колени. Третий бросился на землю и попытался скрыться, но стрелок вскинул ружье к плечу.

– Что живой, что мертвый – цена одна!

Голос Муазана:

– Не стреляй!

И он встал на колени рядом с теми двумя.

Свисток.

Из-за деревьев показались еще несколько местных жителей. Смекнули, что дорога на Пор-Жан станет западней для беглецов. Мы хорошо знали этот пляж с серым песком. Я выполнял рядом с ним маневры на борту принадлежавшей колонии парусной лодки. И мы знали, что учебное судно не вернулось в Ле-Пале. В конце недели, покрутившись у грота Шуанов, лодка встала на мертвый якорь в Пор-Жане. Команда вернулась пешком. А в бухте скучала тоже принадлежавшая колонии шлюпка, на которой можно было переправиться на лодку с красным парусом.

– Она ждет нас! – уверял Муазан.

Пока мы разоряли колонию, все только и говорили про Пор-Жан. И про Пор-Ген на востоке. Только так можно было покинуть остров, минуя Ле-Пале. До Киброна всего десять морских миль, при хорошем западном ветре – не больше трех часов. Муазан воображал себя матросом. Несмотря на шторм, все думали, что переход возможен. Но я в это не верил.

Муазана и двух других беглецов погрузили на прицеп, его тянул за собой чихающий трактор. Вместе с ними поехала женщина в косынке.

– Вот видите, миленькие, как хорошо все прошло!

В руках она, будто улан пику, держала вилы.

На въезде в Кербелек нас ждала вторая ловушка. Деревенские возвели баррикаду, к ним присоединились небогатые туристы из тех, что и не мечтают о Лазурном Береге. Говор у них был не местный. Одежда тоже.

– Их там в колонии слишком хорошо кормят! – объясняла туристам фермерша. К ее ногам жался ребенок. – Мы своих детей не можем так накормить.

Какой-то мужчина красовался в колониальном шлеме и с биноклем. Они свалили на дороге три стола из кафе, несколько стульев, тачку, телегу с сеном, взгромоздили один на другой три велосипеда. Оставшиеся на багажниках у приезжих сачки для крабов и для бабочек торчали наподобие флагов. К дереву был привязан конь, рядом бродила свинья. На обочине, стоя на коленях и перебирая четки, молилась старуха.

– Эти мерзавцы убили троих охранников! – проорал подкативший велосипедист.

Женщины взвыли.

– Смерть им! – крикнул какой-то мужчина.

Другой выстрелил в воздух из пистолета. Просто так, от злости.

Нам надо было преодолеть открытое место. Я двинулся первым, перебегал согнувшись от рощицы к рощице, Луазо следом за мной. Туристы все еще были в пляжной одежде или в красных дождевиках. Одна женщина даже ночью не сняла соломенную шляпу. Почтальон в форме торчал на крыше сарая. Целая свора. Все говорили громко, перебивая один другого, с воинственными интонациями. Один из местных взялся руководить остальными. Мы наблюдали за ним, спрятавшись за деревом. Он был из ветеранов. На голове спасенная из окопов адрианка[10], на пижамной куртке – медали, на ногах – заляпанные грязью сабо, в руке горн.

– Они спятили.

Я посмотрел на Луазо. Да, они спятили. Но мы были в их власти. По обе стороны дороги дети швырялись в темноту камнями, надеясь вспугнуть беглеца. Лаяла собака. Бретонка в белом вышитом чепце, смеясь, разливала по стаканам вино из кувшина. Эти люди вышли на тропу войны. Орда варваров вот-вот обрушится на их поселок. Они готовились защищать свои дома, свою честь и свою жизнь.

– Уходим отсюда!

Я шел первым, пробираясь между деревьями.

– Сюда! Ко мне! Вот они! – заорал женский голос.

Я упал на колени. Обернулся. Она показывала пальцем на другую сторону дороги. Ветеран протрубил сигнал атаки, но никто не сдвинулся с места. В темноту полетели несколько камней. Мужчина зарядил охотничье ружье. Обе собаки, повизгивая, заползли под тачку.

– Стрелять только по моей команде!

Все стояли к нам спиной.

– Бежим, пока они не смотрят!

На этот раз первым пошел мальчик. Он знал дорогу до мельницы Матиаса. Ему даже случалось переглядываться, по-дружески перекинуться парой слов с дочкой мельника. Старухи, у которых он работал, жили чуть выше, у дороги на Керзо. Он был уверен, что они позаботятся о своем колонисте. Или нам помогут мельник и его жена. Хотя бы дадут кувшин воды и краюху хлеба. Потому-то мы и выбрали дорогу на Созон. Эти славные люди не могут оставить нас в ночи. Луазо один раз даже обедал с семьей мукомола.

– Тебе надо набрать вес, мальчик мой, – сказала ему мать семейства.

Колонист или кто – им было все равно. Они не верили, что ребенок может быть преступником. Луазо – сирота, а это не преступление.

– У нас проблема, – шепнул мальчик.

Мы присели на корточки у дороги. Перед нами была мельница. Крылья из досок и полотна хлопали на морском ветру, но не крутились. Внутри не было света, все окошки темные.

– Что за проблема?

Луазо посмотрел на меня:

– Мельника там нет.

Он объяснил, что в штормовые ночи тот всегда работает. Мельник зависит от ветра и не может упустить непогоду. И ночует он на мельнице, чтобы быть ближе к жерновам. Но в эту ночь, несмотря на порывы ветра, скрипучая ось молчала.

Согнувшись, мы подобрались к тяжелой дубовой двери. Она была закрыта. Мельник жил дальше к югу, в Бернантеке. Дотуда чуть больше километра, но это поселок, и там, должно быть, настроены к нам враждебно.

– Давай я взломаю окно и мы заночуем здесь?

Нет, на такое малыш был не согласен. Его здесь приняли, приласкали, накормили густой похлебкой, жена мельника сунула ему в мешок кусок хлеба с сыром. Таких людей не предают. Я чуть было не бросил его там, чтобы попытать счастья в одиночку. Подцепить задвижку? Что здесь такого? Мы бы заночевали под крышей, на мешках с зерном, и ушли бы на рассвете. Какое зло мы бы этим причинили? Какой ущерб? За нами гонится весь остров, а он задвижку боится испортить. Я уже вытащил нож. Достаточно воткнуть его в раму и отколупнуть щепку-другую. Только и всего. Но мальчик держался стойко. Не глядя на меня, все бормотал: не они, не они. И пальцем не позволял тронуть этот крылатый дом.

Снизу, с дороги, донеслось треньканье – там катили два велосипеда. Загонщики. Мы упали в сырую траву.

– У тебя есть другое предложение?

– Сестры Деррьен, – прошептал Камиль.

Старые девы, чье белье он стирал и гладил.

Мальчишка смотрел на меня:

– Они поздно ложатся.

Предложил он это неохотно. Не блестящий выход – запасной вариант. Еле слышное «почему бы и нет». Раз уж нельзя на мельницу – тогда к сестрам Деррьен.

– Ты в них уверен?

Он сел, не сводя с меня ясного взгляда, и проговорил своим детским голосом:

– Они были ко мне добры.

Я поморщился:

– Позволяли доедать за ними, да?

Он не ответил.

– Черт.

Заморосил дождь.

– Так я постучусь к сестрам?

Я тоже сел. Посмотрел на мальчика, на мельницу, на черные ланды. Дождик все накрапывал – ни в чем нам сегодня не везло. Я засомневался. Засомневался во всем. В мятеже, в нашем побеге. Семь лет я твердил себе, что мы – узники острова и что любая попытка с него бежать обречена. Мне уже двадцать. Всего год оставалось дотерпеть до совершеннолетия. А потом? А потом будет видно! Армия, если выдержу, может, торговый флот, какое-то новое место. Подождать двенадцать месяцев – и выйти через главные ворота. До чего глупо. Я вспомнил, как разозлился, когда прочитал ту статью в украденной у начальника газете. В Америке один заключенный, осужденный на двадцать лет, за девятнадцать дней до освобождения убил сторожа и сбежал. Вот идиот! Нет, ну что за идиот! Его схватили и приговорили к смертной казни за убийство. Я – такой же идиот. Ну получил бы еще несколько пинков. Карцер, Танцплощадка до упаду, канатный цех, столовая, морские маневры на нашем неподвижном судне – что мне с того? Год продержаться, стиснув кулаки, – а потом прощайте, господа. Чтоб ты сдох, Шотан. Плевал я на тебя, Козел, шел бы ты в задницу, Франсуа-Донасьен! Жаль мне тебя, Ле Гофф. И тебя тоже, кюре, который нас прощает. И даже тебя, психованный Жан Судар, который кончит в тюрьме или штрафном батальоне в Северной Африке, с ядром на щиколотке, мне жаль и тебя. Я ухожу от вас вприпрыжку, с непокоренными головой, телом и душой.

Но я застрял на острове длиной в семнадцать и шириной в девять километров. Только эти цифры я и запомнил на уроках географии. Я в плену у океана вместе с сиротой тринадцати лет, я ему за друга, за отца и за мать, он видит во мне опору, которой у него никогда не было. И вот он предлагает мне постучаться среди ночи к двум старухам, о которых ничего не знает, кроме того, как пахнет их чистое белье. А дальше что? А если они нам откроют? Если пустят переночевать в углу кухни? Кем мы станем после этого? Пленниками сестер Деррьен? Прислугой, мальчиками на побегушках, которые прячутся под старухиными юбками, когда приходят гости? Это было глупо, и я разозлился. Мы были двумя шестилетками, которые, украв у родителей кусочек сахара и яблоко, отправились странствовать по свету. Нелепо. Но ничего другого я предложить не мог.

– Это всего на одну ночь, – повторил Луазо.

Всего на одну ночь. У нас не было выбора.

Я хотел пойти с Камилем, но он отказался:

– Если это западня, лучше я один в нее попаду.

Я настаивал. Но он принял решение. Он пойдет без меня.

Грузный каменный дом стоял чуть дальше, за деревьями. Окна на втором этаже светились, горел и морской фонарь над дверью. Луазо положил свой мешок на траву. Бинокль, карманный фонарь, карта, зажигалка, сухари, фляжка с разбавленным вином.

– Это талисман, но он не действует, я его не возьму.

Кроличья лапка. Ее нашли в пеленках, в которых его подкинули.

– А мне что делать?

– Оставайся рядом с мельницей. И жди.

Впервые малыш отдавал мне приказ. Или давал совет.

– Хорошо, начальник, – ответил я. Он не отозвался на шутку. – А если дело обернется плохо?

– Ты это увидишь.

И правда. Я это увижу. Здесь только одна дорога, если неприятности придут, так по ней.

А потом он ушел. Прячась, пригибаясь среди травы, перебегая от дерева к дереву. Он все еще был в берете и куртке колониста. Даже в темноте сразу поймешь, что беглый.

Я ждал, не выпуская из рук бинокль, пока он дойдет до двери старух, потом забрался на крышу пристройки. Мне все было видно, но ничего не слышно. Одна из сестер, увидев его, прикрыла руками рот. Огляделась в темноте и впустила Луазо в дом. Потом задернула занавески на окнах первого этажа. Из задней двери выбежала другая сестра с шалью на плечах, кинулась к сараю, отцепила свой велосипед и покатила от фермы по дороге на Ле-Пале.

Я чуть было не рванулся предупредить Луазо. А потом передумал. С какой стати я решил, что она уехала за подмогой? Почему непременно худшее? Худшее – это по моей части. Я ждал грозы от любого белого облачка и верной смерти от малейшей царапины. Я привык жить худшим. Так что, когда оно случалось, я был готов. Но на этот раз, под дождем, я доверился другим. Мальчишке и двум старухам. Я вверил им свою судьбу и жизнь Луазо. С крыши пристройки я забрался на второй этаж мельницы. Места как раз хватило, чтобы сесть на отлив окошка, свесив ноги. Меня защищала непроглядная темень. Я открыл мешок мальчишки. Он взял с собой и мыло, еще в обертке. Я видел такое в лазарете, мыло на пальмовом масле, привезенное из Африки. Врач долго мыл им руки, потом с улыбкой их нюхал. А для нас, каторжников, была белая жидкость, которая почти не пенилась.

Я ждал. Сколько времени – не знаю. Часов у нас не было, только компас. Сильный ветер разогнал тучи. Дождь прекратился. Показалась луна. Ее холодный свет выхватил мельницу из темноты. Сестра, укатившая на велосипеде, вернулась на ферму. Я прижался к закрытым ставням. А вдруг он про меня забыл? – подумал я. Они сейчас кормят его горячим ужином. Или даже уложили, измученного, в постель. Но его мешок у меня на коленях вопил, что все не так. Про меня он мог забыть, но не бросил бы это сокровище.

А потом я увидел их. Из-за поворота показались машина и тюремный фургон – с погашенными фарами, но шум мотора их выдал. Я спрыгнул с окна на крышу пристройки. Неудачно приземлился. Резкой болью отозвались пятки, спина, основание шеи. Я соскользнул с пристройки. Ударился о землю. Ноги, руки, все тело и так уже болели от полученных ударов. Мешок последовал за мной и стукнул меня по голове. Я уже не в состоянии был сражаться, хоть что-то сделать, чтобы спасти Луазо. Захлопали дверцы, и я встал. Мне надо туда. Я должен попытаться. Злыдень должен драться. Сыпать ударами, хотя бы и без разбора. Я дохромал до дерева, до поросли утесника без цветочков для туристов, с одними только шипами, чтобы меня исцарапать. Прополз по траве и скатился в канаву напротив дома сестер. А когда я высунул голову, как солдат из окопа, мальчика выволакивали из дома Ле Росс и два жандарма. Сторож был у них за рыбу-лоцмана.

Камиль Луазо шел опустив голову, согнувшись, со связанными впереди руками. Он снова выглядел сиротой, побитым ребенком, изнасилованным воспитанником, побежденным. Он медленно шагал к машине, припаркованной далеко на дороге. Один из жандармов держал его за плечо. А потом Луазо вдруг взбунтовался.

– Я не хочу возвращаться в колонию! – Попытался вырваться. – Я ни за что туда не вернусь! – Осел на землю. – Я сирота! Я ничего плохого не сделал!

– Ты поджег исправительную колонию!

Это был голос Ле Росса, сторожа с заячьей губой.

Жандармы грубо подняли Луазо.

– Я убью себя, если вы меня там запрете, слышите?

Он отбивался, два мундира на него напирали.

– Я лучше в тюрьму пойду! Жандармы, ведите меня в тюрьму!

Ле Росс оглоушил его затрещиной. Врезал ему дубинкой по голеням. Мальчик с воплем упал. Его отнесли в тюремную машину.

Сестры остались стоять на пороге.

Младшая поднесла руки рупором ко рту и крикнула:

– А как насчет премии?

– Приходите завтра в крепость, – ответил один из жандармов.

Слух оказался верным. Охотники перепродавали свою добычу.

Вторая, кутаясь в свою черную шаль:

– Ко всему прочему, господа, этот паршивец – педераст!

Солдатский смех.

– Только этого не хватало!

Дверцы захлопнулись. Шум моторов. Старухи закрыли дверь. Погасили свет на первом этаже, потом на втором. Тишина.

Полный ярости, я снова повалился в свою яму.

А что я мог сделать? Броситься на штурм с ножом в руке? Взять жандарма в заложники? Омерзительное бессилие. Я заплакал. Впервые за долгое время. Лежа на тучной земле, в мокрой траве, отчаянно рыдал. Стиснув зубы, зажав кулаки между ног, закрыв глаза, обезумевший.

Я убиваю сестер, одну за другой. Питаюсь их ужасом. Упиваюсь испуганными взглядами. Завывая, сдираю скальп с младшей. Индейское исступление. Кровь хлещет во все стороны. Я вымазываю ею лицо. Топчу их мертвые тела. Крушу их дом, всю мебель, все безделушки. Представляю себе большие часы в столовой и разбиваю их стулом. Пачкаю их постель. У них одна большая кровать. Они, должно быть, спят вместе. Заляпываю простыни их кровью и косметическим молочком, выливаю туда же их еще полные ночные горшки.

Наплакавшись, я лег на спину, прикрыл рукой фонарь и развернул дорожную карту. До созонского порта меньше трех километров. Порт. В конце концов, почему бы и нет? С самого моего приезда в колонию я только и слышал, что побег невозможен. Что перебираться через стену бесполезно, потом еще надо переплыть океан. Он не шел у нас из головы. Нам снилось, что мы тонем, и по утрам мы просыпались, радуясь, что живы, хотя все еще взаперти. Некоторые воровали шлюпки, лодки. Троим беглецам удалось пробраться на паром, курсировавший между островом и Киброном. Они затесались в собравшуюся на палубе толпу, затерялись среди сотен пассажиров, а потом совершили ошибку: спустились в салон и заказали выпивку. Их выдал нотариус из Ванна, и они проделали обратный путь на том же пароме. Других, когда они, сойдя на берег, уже верили, что спаслись, задерживали моряки. Но чаще всего беглецы тонули. Или их находили замерзшими на камнях, под скалой, в пещере, на пляже. В прошлом веке один отчаянный колонист попытался даже переплыть океан со спасательным кругом.

За несколько месяцев до того, как меня привезли на остров, двое парней укрылись в пещерах на скале и кинулись в Чертову Пасть, в кипящие волны. Два брата. Младшему было двенадцать, старший едва достиг совершеннолетия. Рассказывали, что отчим старшего бил, а младшего заставлял ложиться в постель между ним и матерью. Однажды вечером, когда младший брат вопил от боли, в спальню вошел старший. Все лежали в постели голые. Мужчина, женщина, ребенок. Старший молча избил отчима рукоятью заступа. Бил по спине, по почкам, по ногам. Мать кричала, что он убийца, но этот гад не умер. Остался на всю жизнь парализованным. Она потом покончила с собой. А сыновей отправили в колонию. Год они провели взаперти. А потом им удалось сбежать. То есть умереть.

Все это я знал, но у меня не оставалось выбора. Луазо еще на стене сказал:

– Слишком поздно, Бонно. Ты же видел, как тут все разнесли. Мы очень дорого за это заплатим!

Слишком поздно. Поздно отступать, поздно раздумывать. С одной стороны земля, с другой океан. Колония или море. Открытое море – мой последний шанс.

Я встал. Луазо не шел у меня из головы. Я слышал его умоляющий голос. Когда жандарм влепил ему затрещину, он пискнул, как птенец. Ле Росс перебил ему ноги. Я бросил друга. Мне было плохо. После вчерашних побоев все болело. Я очень устал за утро, пока был привязан к мачте. Я был вымотан за годы унижений и страданий. Истощен лишениями и каторжной работой. Я был изранен и разъярен. Это она, моя ярость, поведет меня через ланды и покажет мне путь. Она будет светить мне в этом ночном переходе. Она, моя ярость, избавит меня от этого мерзкого острова. Я хотел, чтобы мои подошвы оставили на его земле отпечаток моего бешенства.

Предыдущая главаГлава 7 из 26Следующая глава