Два дня я тропила суточный ход секача Лосеногого – от гнезда до гнезда. Выходной день, 23 Февраля, он отметил четырнадцатикилометровым марш-броском по хвойникам, пойменным дубравам и дремучим болотистым староречьям.
В первый день я вернулась домой вся залитая весенним солнцем. Во второй день – мокрая до нитки. Торопилась прочитать след, пока его не размыло дождем. Весна буквально выдергивала у меня из-под ног страницу «белой книги». Но я успела – и теперь, наложив на карту кабаний путь, готова реконструировать его день.
Итак, 23 февраля. Время, по нашим меркам, послеобеденное. Лосеногий поднимается из гнезда-колыбельки под еловой лапой. На его боках хвоинки и земляная труха. Метров сто он проходит не торопясь и вдруг пускается бежать рысью, переходит на двухметровые прыжки. Долго так скакал, пока не успокоился. Что случилось, что за странный способ начать день – без завтрака с ходу пуститься вскачь? Или это зарядка такая, для здоровья?
Увы, про это на снегу ничего не написано. На скорости кабан шагал широко, а когда успокоился, стал топтаться на месте и метить кусты. На мокрых стволиках, возле которых он останавливался, я нахожу прилипшие завитки зимнего пуха. Трогательная примета весны – началась линька. На веточки нанизаны капли. В каждой капле округло преломляется наш с кабаном лес.
Провожу рукой по своим волосам – мокрые насквозь. А у кабана мокнет только щетина, кудрявая пышная подпушь непробиваема дождем. И жарко ему должно быть в таком пуховике.
Кабан идет по речной пойме, по кромке ивняков и тростников, иногда проходит ивовые кусты насквозь, будто он бесплотный. Но он, наоборот, очень плотный, обтекаемый. Ивовые ветки чешут ему бока. Пару раз останавливается и ковыряет рылом оттаявшую землю. Потом заныривает в густой молодой ельничек, где стоит одна из моих фотоловушек, – и становится для нас зримым.
Вот он, мохнатый, в февральских сумерках чешется о ель-чесалку. Почесался – дальше зашагал. Закончится смешанный лес, где ели водят хороводы с дубами и соснами, начнется сырая дубово-осиновая пойма. Кабан уверенно идет к дороге и – посмотреть направо, посмотреть налево – переходит ее. Прыг через канавку. Никем не замеченный, удаляется по тропе, идущей вдоль старицы. Никем, кроме еще одной фотоловушки, притаившейся на тропе. Двадцать минут седьмого, в лесу стемнело.
Дальше петли, блуждания в зарослях калины, ковыряние мелкого мокрого снега, под которым дубовые листья и потемневшие прошлогодние желуди. Похоже на беззаботную, вразвалку, прогулку по вечернему лесу, но уже на ощупь, на нюх, на слух. По старым, снегом присыпанным тропкам, в глухой ивовый куст, в сплошной тростниковый шелест. Кто ходил в темноте по лесу, тот знает. Без фонаря – но с фантастически чутким рылом, с огромными ушами-локаторами. Этот кабаний вечер за гранью человеческого опыта.
У следующей фотоловушки он оказался в десять минут восьмого. За час пройдено 2 километра 700 метров. Что ж, я примерно с такой же скоростью хожу по кабаньему следу.
Кабан смотрит в камеру – хорош. Кабан реален, он у меня в кармане – на карте памяти от камеры. Но дальше его путь уходит во тьму староречья, больше в этот день к фотоловушкам он не подойдет.
Река в древности крутила свои петли, наносила пески и ил, каждую весну заботливо посещала свои старицы, чтобы они ее не забывали. В старом русле вырастила густые тростники и серые ивняки. Я так думаю – специально для кабанов. Уж точно не для меня.
Кабан ходил здесь в темноте, а я по его следу подхожу к стене тростника при свете дня.
«Не ходи в тростник», – учил меня старый зоолог, мой учитель. Тростник – кабанья крепь. Там они лежат. Тростник шелестит днем и ночью, убаюкивает кабанов. Ходить туда бессмысленно и опасно. Все равно ничего не увидишь, а можешь нарваться на кабана, который вскочит спросонок, растрепанный и злой. И деться в тростнике от него будет некуда.
Старый зоолог рассказывал, что в молодости делал так: залезал на дерево, ближайшее к тростниковым зарослям, и кричал, шумел. Кабаны вскакивали, выбегали из тростника, а он их пересчитывал.
Но я по деревьям лазить не умею. Почти совсем. Заканчивать тропление Лосеногого малодушной записью: «Ушел в тростник» – не хотелось. Тем более в такой веселый, прозрачный, солнечный день. Ну что со мной случится в такой день?
Если все-таки идти в тростник, то лучше кричать, шуметь, петь, хлопать в ладоши. И я вошла в тростник, в желтые его шелестящие волны. Ничего не видно, только кабанья тропа под ногами.
– Эй, кабаны тростниковые! Эй, мохнорылые! Подъем! – Мой голос, сначала неуверенный, делается громче и сильнее.
Тропка-коридор ведет меня в «комнату», на полянку, где тростник будто скошен. Под ивами два больших рыхлых тростниковых гнезда. Здесь отдыхало стадо кабанов. Но след идет дальше.
– Эй! Парнокопытные!
Кто-то метнулся за стеной тростника. И тишина (не совсем: в небе кружат вороны и орланы, кричат).
Итак, Лосеногий шел через тростник, мимо чьих-то гнезд. Его компас – рыло, чуткий подвижный пятак.
Там, где человеку неуютно, кабан – как дома. Переходит по жидковатому льду мелкие озерки, ковыряется под отмершими листьями манника. Эти узлы староречий на старых картах называются «грязкие болота». Грязкие – в которых можно погрязнуть. Перейдя очередное болотце, потеряла след своего секача среди больших и маленьких кабаньих следов. Все изрыто, истоптано, солнце нещадно топит здесь последний мелкий снег.
Лосеногий пришел в гости к какой-то кабаньей семье. К Черной и Тете? Или к Толстушкам? Или к ребятам-сентябрятам?
К сожалению, никого не удалось толком разглядеть. Я шла по дубраве, не пела, не кричала. Вдруг что-то темное, толстое ломанулось по кустам, хрустя ветками и ухая: «Буух-ууух». Кабаны.
Потом случайно подняла лосей. Они, по своему обыкновению, лежали на голом снегу. Вскочили молча, долго смотрели на меня спросонок.
Наконец я нашла след своего Лосеногого, а скоро и гнездо – оно было всего в нескольких метрах от просеки, под сломанным деревом. Можно пройти и не заметить толстого зверя. По моим расчетам, спать он лег примерно в полночь, предварительно подкрепившись дубравной снедью. Думаю, ему хорошо спалось после четырнадцати километров петель и кренделей.