К книге
Серебряный рудникЧасть третья Лидия. Глава седьмая ЮАР
100%
Часть третья Лидия. Глава седьмая ЮАР
20

1

«На первом этаже торгового центра, бывшего пятизвёздочного отеля “Карлтон”, изумительно вкусно воняло. Здесь негры готовили адское варево из рубца. Лидия этой вони не переносила, ни запаха, ни самого вида булькающей жижи мышиного цвета. Всегда убегала подальше, на другую половину торгового центра, куда восхитительный запах мерзкой похлёбки докатывался уже слабеющими волнами. А мне это варево нравилось! А поварам нравилось, что нравится мне, и улыбчивый чернокожий повар старательно вылавливал для меня из огромного чана, источавшего рубцовую вонь, самые вкусные, на его взгляд, кусочки.

Едва завидев меня, он начинал светиться от счастья и лыбился так, что и я буквально таял от этой волны ничем не заслуженной любви, и пожирал все его super tasty кусочки желудка африканской коровы, приговаривая (а в тот момент и чувствуя!), что ничего вкуснее в жизни не ел.

“Карлтон”, в прошлом отель знаменитый и фешенебельный – тридцать один этаж! – возвышался в центре Йоханнесбурга, в самом сердце Сити, в ряду некогда шикарных небоскрёбов. После падения того, что мировая общественность называла “режимом апартеида”, белые бежали из центра города на окраины, а чёрные гуртом заселили все здания в Сити, – ведь тот являл собой символ богатства и процветания. За весьма короткий период времени новые хозяева жизни загадили его до неузнаваемости. Во времена нашего пребывания в ЮАР этот некогда самый богатый и респектабельный район Йоханнесбурга был уже полноценной помойкой, где с наступлением темноты лучше не появляться. Но отдельные компании ещё держали в Сити свои офисы. Это было выгодно – из-за дешевизны. Мы тоже держали тут офис в одной из башен и потому заглядывали в “Карлтон” по-соседски – обедать. Там на первом этаже, среди раззолочённых и мраморных останков былого великолепия, бытовал десяток едален на любой вкус.

* * *

Это была страна, где опоздать невозможно. Компания устраивает банкет в чью-то честь, приглашена чёртова прорва гостей, человек пятьсот. Всем разосланы приглашения, где чёрным по белому указано время начала приёма: строго в 18:30. Очень строго! Ты приходишь к 18:30 и попадаешь точно к началу. Приходишь к 19:00 и попадаешь точно к началу. Приходишь к 20:00… Как это у них получается, я за год так и не разобрался. К кому бы ни приставал с вопросом, типа “Как же так?!”, человек только руками разводил: “Африка… Мы тут не рабы времени, мы его имеем”.

Здесь никто никуда не торопился; здесь даже мухи, крупные африканские мухи, летали медленно, натужно жужжа, как тяжёлые бомбардировщики, гружённые бомбами под завязку. Так же двигались тут и официанты.

Вот он возник, посадил вас за столик, вручил меню и… исчез навсегда. Поначалу мы возмущались, требовали “нормального обслуживания”. Это ни на кого вокруг – ни на посетителей, ни на служащих ресторана – не производило никакого впечатления. Наконец он вновь возникал, улыбчивый, задушевный, с этой неописуемой, чуть подпрыгивающей походочкой:

– Уже готовы, сэр?

Да я, мать-перемать, жрать хочу!

– Just a minute…

И сгинул.

Это африканское Just a minute с последующим исчезновением на час-полтора сопровождало нас повсеместно. Старожилы пожимали плечами: что поделать – Африка! “Мы не рабы времени, мы его имеем”…

И мы, не сказать “привычно”, какая уж там привычка! – просто вошли в эту размягчённую, ленивую, улыбчивую и разбойную жизнь, как нож в масло! Так погружаются в сон усталые дети, воспринимая события и непривычные картины, как смотрят кино. Ведь сон – это не жизнь, это не настоящая жизнь. Тебе и уговаривать себя в этом не надо: ты просто смотришь этот сон, находясь внутри него. Внутри другой реальности.

А была она странной, преувеличенной яркости. Здесь всё вокруг было кричаще, невероятно ярким, какая-то цыганщина, точнее, африканщина: если зелёное, так уж пронзительно-зелёное; если красное, то пылающе-жгучее, аж глазам нестерпимо. У них даже тёмно-серые кабанчики, стайки которых можно встретить на дороге, не просто серые, а ярко-серые. Что уж тут говорить о жёлто-песочных львах, о сапфирово-синем небе, по которому низко плыли алебастрово-белые, крахмально взбитые облака. Все цвета здесь, фыркала Лидия, какие-то проституточьи.

Старожилы объясняли эту странную яркость природы углом падения солнечных лучей.

Поначалу меня преследовали некие томительные ощущения. Внутреннее беспокойство, сродни слабому зуду, мешало раствориться в ленивом блаженстве этого рая, пока я не понял, что тревога приходит с луной.

Буквально в первые сутки, выйдя из магазина при заправке, где подкупал разные мелочи, я остановился на пороге стекляшки, ошеломлённый: над городом нависала угрожающе багровая луна. Цвет её, никогда не виданный мною в жизни, был неестественным, флюоресцирующим – невероятным! Неоновая луна вполнеба неслась тебе прямо в лоб, грозя раздавить планету. “Что это? – хотелось крикнуть в панике. – Как это?! Почему это происходит?!” Зловещая лунища висела над моей головой, приглашая хотя бы повыть на неё, если уж не пасть перед нею ниц в исступлённой молитве.

Я подавил в себе желание бросаться к людям, хватать их за рукава с воплем: “Смотрите, что это?!” Видно было, что туземцам плевать на луну, и на цвет её, и на масштабы. У них всё было в порядке, в обычном африканском порядке. Ну, луна…

Прошли ещё несколько недель, и я сам уже гораздо спокойнее смотрел на это прекрасное чудовище. Не стоял столбом, уперев взгляд в прожигающий небо прожектор, не следил за тем, как из багровой луна становится блескуче-золотой, затем льдисто-серебряной. Мне по-прежнему бывало слегка не по себе, но я уже не докладывал каждому, что с минуты на минуту ожидаю нашествия инопланетян.

Недели три, пока не купил себе приличную тачку, я по утрам добирался в Сити на “блэк-тэкси”. То был до изумления раздолбанный микроавтобус. За десять рандов с носа тебя с ветерком катили в компании человек тридцати, чёрных, как гудрон, с ослепительно-белыми расщелинами всегда улыбавшихся ртов. (Вот когда я в полной мере прочувствовал, что ощущает одинокий чернокожий в гуще белой толпы.)

Водитель старого тарантаса, толстый, потный и чёрный как смоль лихой водила, нещадно гонял свой “пепелац” по дорогам Джобурга, подскакивая на колдобинах и закладывая немыслимые виражи с дребезгом и визгом полуразвалившегося мотора. И всем пассажирам было наплевать. И мне, сдавленному со всех сторон чёрными перинами, тоже было наплевать: ну и что, думал, ну, перевернёмся: упаду на мягкое. И вся эта заряженная живой плотью повозка неслась в тугом воздухе африканской жары. Какой там кондиционер! Жалкое дыхание туземцев – вот твой кондиционер.

2

Обитали мы в белом районе Кенсингтон, в большом двухэтажном доме, который сдавала семья африканеров. Жильцов было много, каждый занимал какую-то комнату, но хозяева великодушно позволяли обживать все помещения дома: и мрачноватую гостиную в стиле времён испанских конкистадоров; и столовую, обшитую тёмными деревянными панелями; и прелестную, всю увитую голубой ипомеей террасу, где вразброс стояло несколько плетёных столов и кресел, чтобы жильцы могли уютно кофейничать и чаёвничать, наблюдая, как в саду работает Шука – мальчик с лицом из чёрного полированного дерева. Он косил траву, поливал растения и убирал мусор в пластиковые мешки, двигаясь с такой естественной грацией, будто не работал, а танцевал.

Мы с Лидией снимали комнату на втором этаже, тоже очаровательную, с разнопрекрасной мебелью бог знает какого века. “Здесь надо снимать кино! – заявляла моя жена. – Мне не хватает только миссис Хадсон”.

Кровать с балдахином, подпёртым четырьмя витыми столбиками, для двоих была тесновата, но обжита и облюблена до нас целым легионом неизвестных пар. Замысловатое викторианское бюро в своём чреве хранило семь потайных ящичков (каждый дотошно продемонстрирован невозмутимым хозяином). Два глубоких тишайших кресла принимали твою задницу в такие задушевные объятия, из которых не хотелось подниматься вечерами. И штук восемь ламп и торшеров разных стилей, в разной степени непригодности мигали, гасли или вдруг зажигались сами собой посреди глубокой ночи.

Были ещё голубой умывальник фаянсовой мануфактуры “Водреванжа” и небольшое викторианское зеркало в бронзовой раме, которое несли два задастых ангелочка. Оно нам ужасно нравилось. Прижавшись щеками, вытаращив глаза и вытянув губы, мы изображали в нём “семейное фото Тубельских в лучшей студии Гурфинкеля”. Словом, комната оказалась такой душевной, что мы сразу к ней прикипели, как к родному гнёздышку.

Остальные комнаты занимала стайка венгров. Мы так и называли их между собой: “венгры”. Это были сотрудники MOL – венгерской нефтегазовой компании, офис которой, как и наш, находился в Сити. Сейчас уже не помню ни лиц, ни имён, – кажется, была парочка Шандоров, блондин и брюнет, одна Жужа, одна Мария или Маргарита и тонкая, как прут, змейка, с неразличимым в отдалении лет миловидным личиком и миловидным именем Эржебет. Публика весёлая и дружелюбная; во всяком случае, сталкиваясь на террасе за чашечкой кофе, мы с удовольствием курили и болтали на обще-пустячные темы.

Ванька Родионов обосновался тут же, но во дворе. Сразу по приезде, а появился здесь раньше нас, он пустился в строительство “дома”. На наших глазах неподалёку от бассейна чёрные строители возводили фанерную халупу. По моим понятиям, делов с возведением этого Версаля было дня на три, но скоростные африканские рабочие сумели растянуть удовольствие на три месяца.

Когда, наконец, Ванька вселился в свой сарай, он немедленно обзавёлся женщиной, мулаткой, в своём неизменном вкусе: очень худой, с очень большой грудью. Звали её Белиндой. Лидия звала её Черниндой или Серобурмалиндой и слегка презирала: ведь её невозможно было расписать, как она любила: эта женщина не являла собой белый холст, и потому была совершенно неинтересна моей жене.

Я же удивлялся выбору своего партнёра и приятеля. Как он умудрился найти в Африке женский силуэт, столь отличный от кентаврического силуэта большинства негритянок! Они, как правило, весьма упитанны и имеют выдающуюся корму. Эта откляченная попа природой предназначена для переноски детей. Ребёнок удобно устраивается верхом на мягком волнообразном сиденье, лицом к материнской спине. Его перевязывают платком, концы которого узлом завязывают на животе, и дитя путешествует так: на маме, по Африке…

Полноправными обитателями поместья мы считали и африканских птиц. Те разгуливали по участку и паслись в траве, как коровы. Тамошние голуби, жирные, ленивые, любвеобильные, все были щёголи: белые с чёрной бабочкой на шее, оливково-муаровые и тёмно-серые с оперением радужно-мазутной расцветки. Диапазон их вокальных возможностей был практически безбрежен. Часов с пяти утра они наперебой охали, щёлкали, лопотали-хлопотали, свиристели, гурлили или припевали известную пиратскую песню: “Йо-хо-хо… Охо-хо-о…”. Просыпаешься на рассвете, а на ветке перед твоим окном сидит разбухший муаровый красавец, постанывая и охая: “Ох-хо-хо, йо-хо-хо…”. И невольно ждёшь, когда, наконец, он добавит: “…и бутылка рому!”

Частенько во двор наведывалась ещё одна восхитительная гостья: птица-чудище, с нашу цаплю величиной, с жутким воплем удавленника. Не нашёл, хотя долго искал, как по науке именуют её орнитологи. Но леденящий вопль, словно ей сдавили горло, и, освобождаясь под заполошное хлопанье крыльев, она со всей дури орёт дикое “Ха-а-р-р-р!”, запомнил на всю жизнь.

Помню одно воскресное утро, когда обитателей дома разбудил страшный русский мат. И мы, и венгры высыпали на террасу – глянуть, кого убивают. На крыше Ванькиной халупы сидела эта ископаемая особь, самозабвенно транслируя на спящую округу своё безумное “Ха-а-а-а-р-р-р-р!!!”, а вокруг избушки метался голый Ванька, швыряя в солистку своими белыми кроссовками и остервенело вопя: “Сука!!! Заткнись, тварь охуевшая!!!”

* * *

По ночам над головой у нас топотали быстрые вороватые лапки, словно далёкая машинистка перепечатывала чью-то бесконечную повесть: на чердаке обитали крысы, но не обычные, а специально чердачные.

– То есть почти домашние, – уточняла Лидия.

Мы их не видели, только слышали; они никогда не спускались к людям. Лидия, с диковатым огоньком в глазах, рассказывала мне истории о крысиной семье, “снимавшей у хозяев чердак”. Это был сериал о культурных образованных крысах (“на каждого по две диссертации”), обитавших бок о бок и душа в душу с людьми, пока однажды на чердак в отсутствие хозяина не поднялась хозяйка. Она бесследно исчезла. Но двенадцать лет спустя кто-то из жильцов различил в чердачном окне силуэт обглоданного скелета. И тог-да-а-а…

И так да-а-а-лее.

Хозяев наших звали Луис и Луна; Лидия прозвала их Лу-Лу (кстати, семейству крыс она дала те же имена и уверяла, что характеры у них в точности как у хозяев). Африканеры, потомки голландцев-колонистов, оба высокие, прямые и жилистые, они были типичными представителями этого закрытого сурового народа. Они старались, очень старались быть любезными с жильцами. Идёт тебе навстречу мрачный Луис по садовой дорожке и, завидев тебя, смотрит прямо в глаза наиприветливейшим образом: “How is it?”[22] – спрашивает. Ты остановился, чтобы ответить, а может, и перекинуться двумя словами, но его уже и след простыл, видишь только прямую спину и жилистые руки, заложенные за поясницу. Венгры нам как-то объяснили, что это здесь приветствие, что в ответ надо бросить то же: “Ну и как?” – и все будут довольны. “Ну и как?” – “Ну и как?” – А вот так!

Большего не требуется.

А однажды ночью мы проснулись от грохота орудийной канонады: это падали на крышу созревшие плоды авокадо – над домом простёр гигантскую крону авокадовый патриарх. Наутро, бреясь в ванной, я наблюдал из окошка, как Лидия разыскивала в ярко-зелёной траве ярко-зелёные плоды. Она ползала на коленях – чёрно-белая, гибкая, рыжеватые волосы блестели на солнце, – девочка, игравшая в какие-то свои игры в зелёной траве. Несколько минут я пристально следил за каждым её движением: я выслеживал зверя в его глубокой норе. Заглядевшись, порезался…

И вдруг внутри у меня всё сплелось в тугой узел непереносимой боли: это безнадёжно, подумал я, нет, я не вынесу любви к ней!

Это было одно из тех опасных мгновений, в которых всё зависит от того, что ты держишь в руках. Я держал бритву…

Она с победным криком вскинула руку с крупным зелёным плодом. Я сверху улыбнулся ей… и продолжил бриться.

Из авокадо она сделала пасту с лимоном и перцем. Довольно вкусную.

3

По выходным мы обычно выезжали гулять “на природу”, а иногда просто ходили пешком на Бруму. От Кенсингтона, где мы жили, туда было, говорила Лидия, “ногой подать”.

О, Брума! Она заслуживает более подробного описания.

Это не просто блошиный рынок, это Чёрный Блошиный Рынок, великое африканское торжище, развёрнутое на гигантском ровном поле. Это рынище-кошмарище, заставленный, завешанный, засиженный, забросанный всевозможными африканскими поделками: рубахами и юбками, масками и амулетами, выдолбленными и вырезанными деревянными фигурками, барабанами, дудками, картинами на ткани, горками камней-самоцветов и каскадами ювелирных изделий. Они свисают с крюков и протянутых проволок, переливаются на поддонах, на блюдах, в открытых чанах и закрытых витринах.

Золото и бриллианты здесь торгуются неслыханно дёшево по меркам остального мира. И белые, и чёрные южноафриканцы обвешаны и нагружены золотом, как бедуинская женщина, при разводе уносящая на себе все свои драгоценности. Люди охвачены золотом по запястьям и щиколоткам; увиты им, как виноградной лозой. На каждой руке – по пять массивных колец (Лидия называла такие “вёдрами” и морщилась), в ушах – массивные серьги, оттягивающие мочки уха, как у болванов острова Пасхи.

Однажды я увидел на Бруме золотой перстень с крупным изумрудом и россыпью обрамлявших его бриллиантов. Изумруд был невероятно насыщенного, сияющего изнутри зелёного цвета, бриллианты небольшие, но очень чистые. А цена – смешная: пятьсот долларов. И камни, и золото – настоящие; во-первых, всё это легко проверялось в любой ювелирке, во-вторых, не обманывали на Бруме, зачем – при таком изобилии? От перстня Лидия отказалась: сказала, что выглядит он “непристойно”, и в Мелекессе никто не поверит, что настоящий. (На Бруме она всегда восхищённо цокала языком и, озираясь, повторяла: “Страна Али-Бабы и сорока разбойников!”)

Так оно и было. На Бруме всё было супернастоящее. Или суперфальшивое. Это уж выбирайте, что больше по душе. И ни малейшего налёта европейского лоска вокруг: грязные цветастые тенты, палатки, толкотня и гортанные вопли, и всё под южноафриканское “Йо-хо-хо!”, под переливы, фиоритуры и отрывистые возгласы на местных наречиях. Английский – отнюдь не из первых. В основном это зулу, африкаанс или коса, реже – северный сото, тсвана, ндебеле. На английский здесь люди переходят тогда, когда сталкиваются с кем-то вроде нас, тупых безъязыких белых. Над торжищем то и дело взмывает звонкое торжествующее “Е-бо-о!” – договорились!

А богатство оттенков живого месива толпы, это разноцветье тёмной кожи: от бархатисто-смуглой и цвета какао у мулатов и квартеронов – до смоляной черноты коренного африканца. А эти жгучие негритянские глаза, белки их, то ярко-белые, то эмалево-голубые, то дымчато-нежные, цвета слоновой кости.

И закрученный смерчем энергии, ты и сам в непонятной эйфории начинаешь подпрыгивать-подскакивать и заливисто-переливисто петь, пытаясь попасть в тон и ритм самой Африки.

Множество туристов рыщут и блуждают по Бруме, и, право слово, тут есть чем поживиться. Одни только африканские маски чего стоят. Одно время мы с Лидией решили их собирать, и каждый раз, попадая на Бруму, покупали то ритуальную, то церемониальную, то означавшую принадлежность к какому-нибудь племени Йоруба или Банга: красно-чёрные, высоколобые и узкоглазые, с широко разинутыми ртами, будто в немом ликующем вопле. Мы наслаждались на Бруме, никогда не покидая торжище с пустыми руками.

У меня до сих пор сохранился настоящий зулусский барабан исигубу – небольшой цилиндрический бочонок из выдолбленного ствола дерева, обтянутый голубоватой кожей антилопы и обвитый верёвками, – и чёрно-алая свирель, неповторимая в своём корявом изяществе.

(О, Жанель, прокажённая Жанель! – моя пророчица, любовница одна на двоих, выводящая на самодельной дудочке мелодии своей жестокой своенравной любви…)

* * *

На Бруме, кстати, были мною куплены ещё две вещи. Пистолет и недоручка, вернее, полуручка, короче, моя амулеторучка “Паркер”.

Нет, тут непременно надо начать немного издали. Говоря о стране “сорока разбойников”, Лидия попала в самую точку. Йоханнесбург, как следует из статистики, – криминальная столица мира. Ещё до приезда в страну я где-то читал, что процент преступности в этом городе немыслимо высокий – шестьдесят пять процентов. Прочитав, я пожал плечами, легкомысленно задвинув эту цифру в сознании. Но всё больше наших знакомых, сослуживцев и соседей становились жертвами краж, нападений и грабежей. Эти шестьдесят пять процентов стали приобретать зримые очертания, пока не озарили мой ленивый мозг простой арифметической мыслью: значит, из ста жителей Джобурга шестьдесят пять человек были бандитами, мошенниками или грабителями. Значит, каждый день шестьдесят пять процентов населения этого прекрасного города, продрав зенки утром, идут воровать, убивать и грабить. Такая у них работа.

Я всё серьёзнее об этом задумывался, но покупать оружие помчался после одного случая.

Дивным душистым вечером вчетвером с Лидией, Ванькой и его Белиндой-Черниндой-Серобурмалиндой мы прогуливались по тихой улице вполне респектабельного района.

Внезапно из-за угла на нас с визгом вылетел старый битый “Рено”, из которого выскочили два белых типа. У одного в руке имелся пистолет, у другого – корзинка Красной Шапочки, куда, видимо, граждане складывали кошельки и драгоценности. Дуло пистолета смотрело прямо мне в живот. Цель я большая, промахнуться трудно. Оба этих тщедушных засранца, как в бездарном кино, перекрикивали друг друга: “Портмоне! Часы! Телефоны! Буду стрелять!” А вот оружие у них было настоящее, так что мы с Ванькой, заслонив своих дам, благоразумно стали снимать дорогие часы и выворачивать карманы. И тут…

Лидия выскочила из-за моей спины и на пределе пронзительного, как пожарная сирена, оглушившего меня вопля ринулась прямо на бандитов. Я просто окоченел от ужаса, а она чёрно-белой пантерой пёрла на них, размахивая кулаками и вопя своё неистовое “А-а-а-а-а!!!” прямо в очумелые рожи грабителей. Мужичонки отпрянули, стушевались… кинулись к своему тарантасу. А она, моя амазонка, – мне до сих пор стыдно своей растерянности! – бросилась им вслед, продолжая звенеть запредельной сиреной и молотить кулаками по окнам автомобиля, в котором укрылись загнанные бандиты. Мы с Ванькой с трудом оттащили её от машины, что было непросто, и пока она билась у нас в руках и рвалась к продолжению драки, те жиганули с места и скрылись.

И тогда, спокойно одёрнув маечку, моя жена деловито проговорила:

– Ну что ж вы, мужики? Гузар на гузар!

Потрясённый этой бойцовской сценой, на другой день я отправился на Бруму и по наводке нашего немногословного хозяина Луиса разыскал лавочку некоего Берни, торгующего африканскими масками. Берни завёл меня в тесное и сумрачное помещение за лавкой, где просто выдвинул средний ящик огромной пузатой тумбы и за двести зелёных предложил на выбор “беретту”, “ЗИГ Зауэр”, “глок” и испанский “браунинг”. Я выбрал “Глок 17”, к которому привык ещё со времён наших с Жоркой тренировок в астраханском тире. Он удобно лежал в руке, я умел с ним ладить и с тех пор всегда носил при себе.

Опасался я уже не грабителей. Опасался я собственной жены.

* * *

Ну, так я о полуручке. О недоручке своей…

Она поблёскивала на солнце никелированным корпусом и угодила мне в самую хотелку. А продававший её интеллигентный африканец в очочках выгоду знал и стоял на своей цене:

– Двести рандов.

– Да ты рехнулся, бро! Пятьдесят.

– Двести рандов, и не будем спорить.

– Нет, постой! Давай поторгуемся!

– Давай, но цена останется той, что я назвал: двести рандов.

На Бруме подобная упёртость была на грани дурного тона.

– Да почему?

– А потому, сэр, что эта ручка украдена лично мною прямо с конвейера компании Parker pen, где я имею честь состоять в должности начальника производства.

Всё это он произнёс с почтительным достоинством, так менеджер крупной ювелирной фирмы представлял бы бриллиантовое кольцо от “Тиффани” или “Картье”.

– И знаете, в чём ценность именно этого экземпляра? Она – полуфабрикат. Видите: это латунь, покрытая никелем. Поверх должна быть нанесена краска, но я стибрил её до того. Второй такой ручки вы не найдёте на всём континенте. Двести рандов, сэр, и побойтесь бога.

– Вы продаёте краденое?

– А вы задумайтесь, сэр, и представьте: легко ли пробраться к конвейеру, снять эту штучку так, будто я хочу проверить качество никелевого покрытия, незаметно опустить её в карман халата, а затем исхитриться пронести через все проходные, мимо всех факин-охранников?! И вы хотите, чтобы я спустил цену с двухсот рандов? Чёрта с два!

Конечно, я её купил, и на другой день в будке на первом этаже торгового центра, где лакомился кусочками желудка африканской коровы, выгравировал на ней своё имя. Она стала моим амулетом, эта почти-ручка, эта сверхручка; я подписывал ею самые важные документы. Все наши с Ванькой “большие” клиенты вскоре уже знали её историю и, ставя подписи на договорах, просили одолжить ручку. Она явно приносила удачу! Я обожал её и всегда носил при себе.

Кроме того самого дня, когда решил, что сегодня жарковато и, пожалуй, пиджак стоит оставить дома. Нет, я её не потерял: она была похищена моей женой. Покидая меня, Лидия прихватила с собой ручку – мой амулет, мой любимый недо-паркер, приносящий удачу в делах. Просто вытянула из внутреннего кармана пиджака, висящего на стуле. Спустя лет пять я спросил её – зачем? Моя деловая ручка, с моим именем. И что ответила эта невинная гадина-разлучница? “Я привезла её Хазарину. Он так обрадовался. Знаешь, он так скучает по тебе…”

У меня горло перехватило. От бешенства? Ну да. И от тоски. Я ведь тоже очень, очень по нему скучал…

* * *

Я не прочь был остаться тут навсегда: недвижимость в то время была недорога, вполне реально было бы купить в том районе симпатичный одноэтажный домик комнат на пять, с патио, по которому расставлены ленивые бамбуковые кресла, с просторным двором под хороводом высоких деревьев – чем не африканская идиллия? Можно построить во дворе такую же фанерную халупу для “Студии африканского тату”, – тем более что моя жена уже обзавелась здесь прихожанами. Я мысленно так их и называл, поскольку, наблюдая процесс создания разнообразных нательных фресок, уже понимал, что культура тату – это разновидность верования. А жена моя, до известной степени, была пророком и гуру, или, уже скажем по-африкански, вождём этого племени.

Так было всегда и всюду: где бы она ни появлялась, вокруг неё мгновенно стягивался кружок странноватых, абсолютно чуждых мне личностей, жаждущих красивой (и особенной!) татухи. Кружок этот впоследствии разрастался, загружая нашу жизнь мутным мороком чьих-то неотложных нужд (кому-то помочь с подработкой, кого-то приютить на два дня, а то и дать денег на удаление зуба) и порождая всё новые, совершенно дикие истории, которые Лидия притаскивала мне, как норная собака приносит хозяину придушенного суслика.

Здесь, в Африке, было то же самое.

В первый же день, когда с двумя чемоданами и непременным её рюкзаком на плече мы поднялись по ступеням на террасу нового жилища и Лидию, практически обнажённую (по такой-то жаре!), узрели две венгерские супруги, произошло то, что всегда происходило вокруг неё: вращение голов и трассирующие взгляды. Обе женщины вскочили и, хищно лыбясь, бросились за моей женой, кажется, даже с протянутыми руками. Они желали пощупать выделку этой кожи, этой парчи.

Венгерские дамы и стали первой здешней витриной её мастерства – после неё самой, разумеется. Эржебет она расписала листьями масличной пальмы и чердачными крысами Лу-Лу так, что на бедной девушке живого места не осталось. Жужу или Маргарет… ох, да я уже не помню, что она с бедными сотворила. Но все они сразу разоблачались, надевали прозрачные маечки, открывавшие спины-груди-плечи, и маячили перед тобой клыкастыми мордами, византийскими и мальтийскими крестами, ну и прочими печатями на небезупречных телах.

Не говоря уже о том, что я был буквально окутан флёром фантастичных персонажей.

– Сегодня приходила танцующая старуха. Я говорила, что у меня есть знакомая пожилая женщина, влюблённая в своего учителя танцев? Он молод и красив, как павлин, ему тридцать восемь лет. Высокий кок надо лбом и высокомерная задница.

Я ничего не мог поделать с собой: бросал всё, чем бы ни занимался в ту минуту; её голос обладал таким богатством, такой мелодической плотностью оттенков и смыслов, так переливались в нём нежность с жестокостью, презрительный холод и тёплое участие. Это был настоящий наркоз. Магия! Не раз и не два приходило мне в голову, что в этой женщине больше всего я люблю не восхитительно гибкое тело, не внезапную страстность, всегда пробиравшую меня до слёз, а – голос, сон, мечту, повествующую о другой реальности; всегда – о другой реальности. Я боялся думать о том, что в ней она и жила, лишь изредка нехотя показываясь передо мной.

– В общем, учит он только танговым шагам и па… ну там: поворот, остановка, крест, покачивания. Всему этому томному очарованию любви.

– А ей сколько лет?

– Кажется, восемьдесят, неважно. Она влюблена в него, как кошка. И они всё время танцуют.

– Всё время?!

– Ну, всё время урока…

Лидия принималась кружиться и красться по комнате, совершая резкие повороты, выпады рукой или ногой, напевая какую-нибудь “Кумпарситу”: “Рам-па-ра-ра-па-ри-ра-ра-ра…” И была так пластична и так безумно желанна…

– А при чём тут ты?

– Понимаешь, когда она падает на его правую руку, выбрасывая вверх ногу в чулке… – вот так! – то на мгновение обнажается некое местечко на животе, которое точь-в-точь оказывается перед его глазами.

Ей-богу, я же понимал, что всё это она придумывает на ходу, вот прямо сейчас, разгрызая орешки из пригоршни и пританцовывая передо мной. Почему я немедленно вовлекался в сотворчество: задавал наводящие вопросы, уточнял, сомневался, обалдевал от какой-то безумной детали? Как это она проделывала?

– И что она заказала себе на живот? – с любопытством спрашивал я.

– Фигу.

– Что?!

– Дулю… ну, знаешь, которую суют под нос.

– Старуха совсем рехнулась?

– Ну почему. Просто она гордая женщина. Он смотрит на тату и понимает: надеяться ему не на что! Рам-пам-пам-па-ри-ра-рам-пам-пам…

Покидая Южную Африку – уже один, без Лидии, – я раздарил всё, что мы с ней насобирали. Оставил себе только барабан и дудочку. Они и сейчас со мной…

Но вот “Кумпарситу” исполнять на них как-то совсем, совсем не с руки.

4

– Кажется… кажется-кажется-кажется-ка-а-а-же-е-е-тся… – пропела она мне в ухо.

Мы уместились вдвоём на шезлонге, на террасе. Было тесно, жарко, неудобно. Лидия завалилась мне под бок, когда я лежал с сигаретой, любуясь идеально круглой луной, идеально по центру обрамлённой деревянными столбиками террасы. Голубая луна была увита голубой ипомеей.

– Чего тебе кажется?

– Кажется… кажется-кажется-кажется-ка-а-а-же-е-е-тся…

Она навалилась, заслонив луну, и я её обнял. Моё расписное счастье… В последнее время, мелькнуло у меня, она как-то… прибавила в весе, что ли. И я вдруг ахнул, ощутив внутри беззвучный взрыв восторга и любви:

– Ты беременна?! – прошептал. – Ты беременна, Лидия…

– Кажется… кажется… кажется.

Странно: я ведь так долго этого ждал, почему у меня сжалось сердце? В предчувствии окончательной победы? То самое ликование: спрятать в себе, укрыть эту волшебную живую матрёшку – мою женщину с моим ребёнком внутри? Неужели ребёнок представлял для меня не только абсолютную ценность, но ещё и некий символ моего полного обладания любимой женщиной?

Полного обладания. Ха! Держи карман шире… Кто, кто мог ею владеть, кроме этого… как его, Кадам жоя – услужливого джинна, исполнителя просьбы сопливой девчонки о двойной порции великой любви?

Невозможно описать, какие дикие мысли посещали меня в разное время жизни! Абсолютно дикие мысли: например, как лучше в анонимном письме навести Интерпол на “Марию-Антуанетту”, а заодно и на все заграничные сейфы с проклятой коллекцией. Лидию, по моим прикидкам, за укрывательство особо ценного национального достояния упрятали бы за решётку лет на десять. Ничего, там супругам разрешены постоянные свидания. А освободилась бы она уже в преклонном возрасте, и никому-никому – угрюмо повторял я себе, – никому, кроме меня, не была бы нужна!

И сам себя поправлял: никому… Кроме Жорки.

* * *

“Мне абсолютно всё равно, кто родится, – повторял я, – девочка или мальчик. Девочки забавнее, они болтушки и папины дочки. Впрочем, и пацаны – отличная компания, правда? Скажем так: Леонард Тубельский, профессор палеонтологии”. Лидия хохотала: “Почему Леонард?”. – “Ну, не Диоген же”, – резонно отвечал я. “Но – профессор палеонтологии?!” – “Ну, этнографии”…

Чепуха. Если бы у меня родился сын, я назвал бы его Марком, в честь деда.

Именно в тот период мы стали собирать “коллекцию масок Леонарда Тубельского”. Грозные, чёрно-красные, с узкими щелями глаз, обведёнными белой краской. Дикие зелёные маски с орущими жёлтыми ртами.

Все потом забрал Луис, эффектно развесив по стене террасы. “Кто заглянет во двор, – сказал мне, – тот испугается до усрачки. Это хорошо от грабителей. Странно, что вы покупали исключительно зверские боевые рожи”.

“How is it?” – улыбаясь, бросил он мне на другое утро.

“How is it?”

На дворе стоит забор, а на нём – мочало.

Эта песня хороша, начинай сначала…

Не знал я, на какое облако её посадить, как оберечь… От чего? – задавал сам себе вопрос. От чего, собственно, ты предлагаешь её оберечь, здоровую, между нами говоря, девку. Она не заболевала, даже когда я подхватывал вирус и неделю валялся, сморкаясь и кашляя. В конце концов, нет ничего более естественного для здоровой женщины, чем нормальная беременность. Судя по тому, что её даже тошнота по утрам не беспокоила, что ела она за двоих, наливаясь дивной округлостью щёк, плеч, грудей… – ровным счётом ничего ей не грозило. Она расцветала, как это бывает у здоровых женщин в начальном периоде беременности, она становилась всё прелестней. Почему же те два месяца, копеечка в копеечку, когда я чувствовал себя отцом, напряжение и тревога внезапно заливали меня, как высокая океанская волна заливает доску сёрфингиста, смывая его в мутную бездну?

Я уговаривал её оставить до родов своё “кожевенное делопроизводство”. Мне не нравилось, что она как ни в чём не бывало продолжала ворочать руки и ноги, а то и тела своих, подчас дебелых, клиентов. Всё – нагрузка, ненужная в эти месяцы, твердил я. Она отмахивалась: “Какая чепуха, я ко всему привычная”. Раза два я предлагал ей поехать в круиз, развлечься. “Знаю я эти круизы, – заявляла она, – это – дома престарелых. На стоянках корабль причаливает к пирсу, сначала выносят покойников, потом спускают по трапу инвалидов-колясочников, потом спускают кислородные чемоданчики на колёсах… И затем остальной оголтелый народ дружно бежит до ближайшего магазина скупать дешёвую выпивку, поскольку на корабле она очень дорогая. Когда все поднимаются на корабль, деревушка замирает до следующего корабля”.

Мы с ней ни разу не ходили в круиз; я только догадывался, с кем она в этих круизах бывала. Это как же он должен был меня опасаться, чтобы при всём своём маниакальном стремлении зарыться в потайную нору готов был неделями торчать на виду у всего экипажа и пассажиров, только быть уверенным, что она никуда не денется посреди океана! А может, я перекладывал на него собственный страх? Чего я боялся: уж сейчас-то, сейчас – когда она носила моего ребёнка, когда была дважды моей?! Не знаю…

Я чувствовал её очень остро и в то же время ничего в ней не понимал. Так бывает, когда во сне вдруг начинаешь чувствовать замершую руку или ногу. Безумие: в счастливейший период нашей жизни я временами ощущал её рядом как нечто замершее, готовое с силой разогнуться, чтобы кровь снова побежала по жилам, согревая и оживляя мышцы и кожу.

* * *

…Вдруг она заявила, что хочет смотаться в Дурбан: “Ты прав, не мешает мне отдохнуть недельку-другую”.

Мы с ней раза два бывали в Дурбане, она любила этот город на берегу Индийского океана, тесноту жёлто-карминных улиц Старого города, слитную мощь крепости Ингебург на скале, длинную изогнутую линию пляжа Умшланга, где волны даже во время штиля сбивают с ног, а сутулые силуэты сёрфингистов взлетают и летят над высокой волной, как внезапные посланники морских глубин.

Там водились шустрые серые обезьянки с гениталиями неправдоподобно бирюзового цвета. Проказничали, где только получалось, воруя еду и разные мелкие предметы. “Чуть отвернёшься, – смеялась Лидия, – у тебя уже стибрили очки, или кошелёк, или надкушенное яблоко, на минуту положенное на стол”.

– Дурбан? Сейчас? У нас через три дня важные переговоры с немцами. Подожди недельку, поедем.

– Хочу сейчас, и хочу одна, – отвечала она.

Никогда не заморачивалась такими пустяками, как опасение чем-то меня обидеть. Ну, одна так одна. Большая девочка. Имеет право на взбрыки. Возможно, сейчас ей хочется побыть одной, она ведь довольно скоро будет вынуждена оказаться в круглосуточной компании с новорождённым.

Идиот! Безнадёжный ты идиот…

Ну признайся уже: ты всё предчувствовал. Все две недели её отсутствия ты места себе не находил. Каких вестей ты ожидал, чего боялся? Трижды звонил родителям, проверяя, как там они.

“Ничего, сынок, потихоньку, – отвечала мама, понимая, как далеко меня забросила жизнь и как долго, если что, мне придётся добираться домой. – Мы неплохо. Папе на прошлой неделе вызывали ‛Скорую’, сердце прихватило. Но обошлось. А я… не волнуйся, прохожу новый курс химиотерапии, и всё под контролем”.

Лидии я звонил не чаще одного раза в день, не хотел портить отдых (её фразочка): посторонними шумами.

По телефону она звучала ровно, иногда забавно; рассказывала истории в своём стиле: “Представляешь, тут один владелец отеля женился на обезьянке – на этой, с бирюзовыми яйцами. И оставил ей миллионное наследство… Но его дети от первого и второго браков наняли адвокатов и затеяли судебный процесс, где ответчиком выступала та самая обезьянка”.

Ну, с миллионными наследствами мы уже разбирались. Я задавал дурацкие вопросы, каламбурил, как заведённый, стараясь её рассмешить, включиться в эти обезьяньи бредни: “А представлял ли какой-то адвокат вдову с бирюзовыми яйцами?..” Меня донимало назойливое беспокойство, да, но не тот главный страх, душивший меня, как верёвка висельника, в прошлом. В этом я чувствовал себя абсолютно защищённым – моим ребёнком, которого она носила.

Какая наивность, какая жалкая зависимость сильного пола, способного только зачать. Но не сберечь, не выносить, не защитить своё дитя. Тем паче, когда его нужно защитить от его же матери.

5

Через две недели встречал её в аэропорту. И пока она шла на меня в толпе пассажиров, с этим её рюкзаком, закинутым за плечо, – загорелая и словно бы вытянувшаяся, я уже понимал: что-то произошло. И заметался, проваливаясь в глубокую яму отчаяния, даже не зная ещё ни причины, ни сути случившегося.

Она подошла, чмокнула меня в щёку. Сказала:

– Ты вкусно пахнешь. Новый запах?

Ничем я не пах. Я уже два месяца не употреблял ни туалетной воды, ни одеколона, помня, что при беременности у женщины может возникнуть отвращение к каким-то запахам.

– Всё в порядке? – спросил я, жадно ощупывая её взглядом. На свежем загорелом лице каре-зелёные глаза казались по-рысьи жёлтыми.

– В полном.

– Ты… здорова?

– Абсолютно, – ответила она.

Мы прошли на парковку и сели в машину. Я уже знал: что-то произошло, но вот что, пока не мог понять, нащупать не мог. Не знал, с какой стороны подступиться. Тронулся с места, и через две-три минуты выехал на трассу.

Она спокойно сидела рядом, полузакрыв глаза. Устала? Или не хочет разговаривать?

– Ну, расскажи мне что-нибудь, – проговорил я оживлённо. – Что-нибудь экстремальное, убийственное, дико-преступное. Кого там грохнули в двух шагах от тебя?

Она молчала.

– Кстати, как там Леонард Тубельский, профессор палеонтологии…

– Его больше нет, – сказала она.

Я продолжал вести машину. Самое удивительное, что я продолжал вести машину.

– Что? – тихо спросил я.

– Понимаешь, я вдруг поняла, что… что это нечестно!

Она развернулась ко мне всем телом и стала говорить и говорить что-то – запальчиво, умоляюще, жалобно… и убеждённо!

Я уже не слышал. Не слушал. Не мог услышать… Кровь так шумела в висках, что я боялся куда-то врезаться. Надо решать что-то с давлением, мелькнула обыденная, какая-то невинная мысль, бесплотная тень мысли, призрак умершей жизни посреди кровавой бойни в моих висках. Что-то такое… “нечестно”, сказала она? Видимо, нечестно, чтобы мой ребёнок появился на свет. Честно было его убить, не предоставляя мне “преимущества отцовства”.

Как я мог не заметить, что она безумна? Все эти годы её “истории”, и в каждой – безумие, жестокость, безжалостность, дикость. Тебе они казались забавными, оригинальными, даже талантливыми?! Эти её расписные клиенты, на каждом – мотивы её безумных историй. Как я мог с этим жить так долго, так страстно, умирая от любви к ней, глуша себя алкоголем, не понимая, не замечая, – медик грёбаный! – что она безумна?

Она всё говорила, говорила… проникновенно даже: я – большой, благородный, сильный. Я всё пойму… Я пойму расклад, в который ребёнок не вписывается. Она не смогла сжечь к чёртовой матери отрепья своей личности… Она не согласна закрыть прошлое на ключ… И так далее…

Видимо, Жорка был уже где-то рядом, уже ошивался поблизости. Настиг! Ждал своего часа вписаться в расклад.

Всё это было неважно. Всё уже было неважно…

Мы подъехали к дому, я выключил зажигание и проговорил негромко, ровно, как разговаривал когда-то со своими прокажёнными пациентами; а она и была прокажённой:

– Иди, собери своё барахло и вызови такси. Выметайся из моей жизни. Никогда больше не показывайся мне на глаза. Никогда. Ты запомнишь это?

– Да, – сказала она. И вышла из машины.

Я продолжал сидеть, не в силах что-либо сделать: хотя бы выйти, постучать в Ванькину избушку, попросить у Белинды выпить и отсидеться там, пока убийца моего ребёнка не умчится от меня навсегда. Пока я не стану свободен от неё и одинок.

Но я просто не мог пошевелиться…

Минут через десять к дому подъехало такси. Лидия вышла с тем же, но разбухшим от её оборудования, рюкзаком и села в машину, которая развернулась, газанула и исчезла на повороте к соседней улице. А я с трудом выбрался наружу, прошёл по дорожке к домику и постучал к Белинде, Чернинде, Серобурмалинде:

– Вынеси что-то выпить, – попросил, стоя на пороге и держась за косяк.

Она молча ушла в дом, вернулась с бутылкой “Кэптэн Морган” в руках и с бокалом. Эта женщина никогда не задавала лишних вопросов. Молодец, Ванька. Он умел правильно выбрать.

– Сколько тебе? – спросила, готовясь налить.

– Мне всё, – ответил я, забирая бутылку.

* * *

…Он был к тому же очень деликатен, этот лысый двоечник, гениальный предприниматель Ванька Родионов. Ни слова укоризны, никаких попрёков. Раза два молча заносил выпивку. Он был настоящий друг…

Но у меня уже был настоящий друг, настоящий рыцарь, с опущенным забралом, который победил меня в многолетнем поединке за Лидию. Он меня победил, поскольку сама Прекрасная Дама озаботилась о “честных” условиях боя. И даже убила моего ребёнка, чтобы у меня “не было преимущества”…

Ванька сразу же сломал замок на моей двери. Он знал толк в делах расставаний и запоев. Дважды в день поднимался на второй этаж, сидел у меня на кровати, терпеливо ждал, когда я начну отвечать на простые вопросы. Наконец, уж не знаю, на какой день моей лёжки, отчаялся и твёрдым голосом пригрозил вызвать “Скорую”.

– Не надо… – просипел я. – Помоги сесть.

Он помог мне сесть на кровати и поволок в душ. Пока я сидел на полу душевой под потоками холодной воды, раскачиваясь, как еврей на молитве, Белинда собрала вонючее бельё и перестелила постель.

– Что ты хотел бы съесть? – спросила она, когда я вернулся, завёрнутый в халат, голоногий, тощий, наверняка омерзительно заросший. По пути заметил, что они сняли со стены то зеркало в бронзовой раме, с двумя задастыми ангелочками, наше с Лидией любимое, в котором, прижавшись щеками и надувая губы, мы изображали “чь-ю-у-у-дное семейное фото в лучшем ателье Гурфинкеля”. Оно было настолько любимое, что я собирался, уезжая, выторговать его у Лу-Лу.

Видимо, смотреть на себя мне пока не стоило: зрелище было не для слабонервных.

– Так что тебе приготовить, милый?

– Оладушки, – сказал я и жалко, горько заплакал.

* * *

Дня через три утром я поднялся и вышел на террасу. Венгры, испуганно переглянувшись, молча мне улыбнулись. Я же на них не смотрел. Я во все глаза изумлённо уставился на то, что творилось вокруг.

Оказалось, пока я пребывал в небытии, наступила африканская весна, и высокие деревья в саду зацвели невероятным фиолетовым цветом. Их было так много, этих деревьев, и за забором, и дальше, насколько хватало глаз, – вся аллея цвела лавандовым, фиалковым, пурпуровым и… не знаю, какой ещё оттенок подобрать к яркости этого запредельного тёмно-сиреневого цвета, что обволакивал густыми кронами округу и выстилал землю под ногами. Всё было усыпано этими чудесными дарами африканской весны.

Я спустился по ступеням террасы и стоял, не решаясь шагнуть на дивный фиолетовый ковёр лепестков, засыпавших двор. Шука, подстригавший неподалёку живую изгородь, белозубо мне улыбнулся и произнёс со своим зулусским акцентом: “Жякарянда…”

Расцвела жакаранда. Всего-навсего расцвела жакаранда… Это всего лишь Африка, бро, – ну и как ты здесь оказался? Как оказался ты в данной точке планеты, на перепутье своей жизни, на этом переходе из небытия в… во что? Куда, говоря высоким штилем, направляешь ты свои стопы по этим волшебным лавандовым облакам?

Первым делом я забрал у Ваньки свой “глок”. Разумно: серьёзный человек должен быть при оружии в городе, где шестьдесят пять процентов населения принадлежат криминальному миру. Тем более если и сам он намерен в ближайшие часы к этому миру присоединиться. По нежным лавандовым облакам я шёл к своей машине, чтобы начать объезд отелей, мотелей и пансионов этого города. У меня почему-то не было сомнений, что Жорка, самый близкий мой друг, которому я недавно просто отдал заслуженный трофей, свою жену, всё ещё находится в пределах досягаемости дула моего “глока”. Хотя логично было бы предположить, что оба они в тот же день бежали от меня подальше.

Сейчас, оглядываясь на эти страшные дни моей жизни, я не смогу объяснить, с чего, с какого бодуна меня обуяла неколебимая уверенность: они где-то тут, и я должен. Что ты должен, бедняга? Всю эту долгую многолетнюю сагу ты позорно просрал, каждый раз гордо уходя с дороги. Вот Жорка не сдавался никогда! Хазарский всадник, он натягивал тетиву своего лука и стремился по вашему следу. Значит, он заслужил свой трофей. А ты, рохля… Всегда, всегда, как только Жоркина птица-тройка налетала, подхватив и увлекая вдаль твою жену, ты, жалкий болван, безвольно отстранялся, погружаясь в одуряющую муть. И ты говоришь о каком-то поединке? Нет, бедняга, тебя всегда атаковали, и ты, поверженный, сбитый с коня, всегда оставался на земле в своих тяжёлых никчёмных доспехах… Ну а сейчас ты просто отослал её к нему.

О’кей, она тебе омерзительна. Хватит, история закончена, ты отпустил её восвояси – пустую, полую изнутри разрушительницу твоей жизни. Но неужели это поле боя останется столь бесславным?

Я пока не понимал, что сделаю, если наткнусь на Жорку, в кого выстрелю: в него или в себя. Произойдёт ли это в лобби заурядного отеля, где меня немедленно скрутит охрана, или следует выследить их на террасе какого-нибудь ресторана, среди повсеместного торжества фиалковых жакаранд? Ясно только одно: на несусветно лиловых, пурпуровых облаках, на том африканском свете, посреди дикой африканской весны, пуля из моего “глока” должна настичь кого-то из нас двоих.

До вечера я планомерно объезжал отели: от пятизвёздочных, роскошных, до самых скромных: может, Жорка и разбогател за последние годы, но я ещё помнил, как он заваривал чай дважды одним пакетиком.

“Мистер Иванов?” “Мистер Георгий Иванов с супругой?” “Миссис Позидис?” “Мистер и миссис Георгий Иванов, такая, знаете, примечательная русская пара?..” “Такой, послушайте, видный усатый господин с красивой спутницей?” “Оригинальная такая дама с татуированной рукой?” “Извините, сэр, за странный вопрос: элегантная дама с одним рюкзаком, с дивной татуировкой? Нет? Извините…” И так далее, и тому подобное, и проч., и проч. …Безумие, маниакальный бред, неисчерпанный алкогольный психоз.

Я устал. Боже мой, как же я устал!..

Одним из последних в моём списке оказался совсем уж неказистый трехзвёздочный молодёжный приют на окраине Джобурга, на выезде из города, явная моя ошибка. В этом заведении Жорка не мог остановиться. Разве что…

На данном пункте списка моей охоты я собирался поставить точку. Вот так всегда: всё у тебя кончается малодушным пшиком. Кажется, весь день я ни черта не ел. Припасённая бутылка минеральной воды в моём авто нехотя отдала последние капли на высунутый язык.

– Добрый вечер, мэм, я ищу мистер Иванов или миссис Позидис, или этих двоих, соединённых в пару.

Чёрная толстушка за деревянной лакированной стойкой бросила взгляд в компьютер (кажется, выключенный) и лениво качнула головой. Ну, ясно, а чего ты хотел. Признаться, я испытал облегчение и направился к автомату в углу за бутылкой минеральной воды.

– …Он неисправен, сэр.

– О. Ужасно хочется пить.

– На входе в Ботанический есть магазин, видите, сэр, вон там, через дорогу? Ещё открыты ворота, поторопитесь, вы успеете: час до закрытия.

Ну нет, ещё тащиться до ворот Ботанического. От кого-то я слышал (кажется, от венгров), что это уютное место для пикников: красивая природа, ухоженные лужайки-беседки-аллеи, живописные утёсы с чёрными орлами, то ли речка, то ли водопад… Нет, мне сейчас не до прогулок, я чертовски устал. По пути тормозну где-нибудь на заправке, куплю воду.

Я повернулся и направился к дверям.

– …и знаете, сэр, думаю, тот человек, о котором вы спрашивали, он у нас был. Но утром выехал. Очень странный человек, шляпа на глазах в такую жару.

Я стоял и смотрел на эту потрясающую девушку, которая вдруг решила отнестись ко мне по-человечески.

– Почему он показался вам странным?

– Да он… он такой не в себе, сэр. Та дама, которая нога-рука, она на коленях перед ним стояла. Нехорошо, конечно… вы не подумайте, я не подглядывала, просто услышала: кто-то рыдает наверху. Ну, здесь всяко бывает, знаете, молодёжный хостел. Прежде чем звать охранника, я поднялась наверх. Дверь у них была распахнута, и он… Он её вроде как выгонял. То есть не то что выгонял, но не смотрел на неё. Не хотел видеть. Вам нехорошо, сэр?

Я отпил из предложенной ею бутылки: добрая душа, она и стул свой подставила, на который я рухнул.

– А потом?

– Потом она уехала. Багажа у неё не было, один только рюкзак, я вызвала для неё такси в аэропорт, как она просила. А он спустился минут через десять после её отъезда. Рассчитался… Тоже странно: у него ведь номер до завтра был. Значит, и самолёт на завтра? Я спросила: “Уже покидаете, нас, сэр? Вызвать для вас такси?” Он ничего не ответил, так только, головой мотнул… И куда-то пошёл, торопился: будто за ним гнались, или вроде как он боялся, что она вернётся.

– А куда… куда он пошёл, не обратили внимание?

– Не знаю, сэр. Он был не расположен беседовать. Я тут же занялась оформлением двух парней из Израиля и, когда подняла голову и посмотрела в окно… Ну… я близорукая, и скорее всего, мне показалось…

– Что? Что?!

– Да нет, показалось. Вроде как он покупал билет на входе в Ботанический. Я ещё подумала: может, хочет провести день на природе? Тут, знаете, иногда молодёжь, туристы, экономят так: норовят там заодно и переночевать.

Я бросился к входу в Ботанический сад. Это вздор, чепуха, твердил себе, если он и был там, то давно уже вышел. Оставь всё как есть… Оставь уже их обоих навсегда, с их разборками, их любовью, что бы они ни творили со своими жизнями…

Невозмутимо-приветливый пожилой негр, покачивая головой, объявил очевидное: слегка припоздали, сэр, скоро закрываем ворота, да вы ничего и разглядеть не успеете, жалко денег… Я развёл руками, согласился, поболтал с ним о том о сём. И когда старик отлучился по какой-то своей надобности, просто нырнул в ворота и по боковой дорожке направился в глубь парка.

Это было чистым идиотством. Сегодня я даже объяснить бы не смог, что за неуёмный гон пожирал меня, диктуя жгучее желание: настичь Жорку! Разумеется, его не могло уже быть в парке. Чем бы он здесь занимался весь день, уж не меня ли поджидал? Не говоря о том, что милая близорукая девушка в рецепции отеля запросто могла обознаться. Меньшего любителя природы, чем Жорка, надо ещё поискать. Он нажрался ею в детстве, выпасая коров в Солёном Займище. Поискать ещё меньшего любителя природы и меньшего любителя круизов.

Я шёл быстрым шагом, сворачивая с одной тропы на другую. Неизвестно – куда, и, в сущности, неизвестно зачем. Вместе с тем было в этом и некое очарование: впервые за все месяцы африканской жизни я оказался наедине с великолепной, да ещё и любовно ухоженной природой, когда ей дают и вольно царить, и умело, почти незаметно обрамляют вечное цветение гордой и щедрой красоты. Помимо чернильных, густеющих в сумерках крон цветущих жакаранд, вокруг разворачивались холмы с причудливой, изливающейся яркими цветами растительностью.

Где-то на окраине слуха, сквозь вечерний гомон и свист, бормотание, писк и чириканье птиц, шумела речка, а может, то был отдалённый гул какого-то водопада.

Парк оказался приветливым, в меру диким, но и в меру обустроенным: попадались беседки, детские площадки и деревянные скамьи самых причудливых форм, – всё было обустроено для семейных и дружеских пикников. По пути я встретил фонтанчик-поилку для птиц, а рядом – вожделенную поилку для людей, из которой вволю напился.

С утолением жажды здравомыслие постепенно возвращалось в мой несчастный организм. Я немного успокоился и уже не клял себя за этот дурацкий финт: ворваться в полудикий парк на ночь глядя. “В этом есть и нечто прекрасное: ты один, наконец, один, и запомни: ты отныне – один. Выкинь из головы их обоих; затолкай в болевой раствор своей памяти! Сказание о Прекрасной Татуированной Даме завершилось неприличным звуком. И неважно, что там между ними произошло, главное произошло с тобой: ты свободен!”

Где-то поблизости по камням шумела речка; покрытые кактусами и кустами чёрно-слоистые холмы подступали всё ближе, я удалялся всё дальше вглубь по дорожкам, но, как ни странно, меня это не смущало. Здесь было так вольно, так хорошо! Я разговаривал с собой вслух чуть ли не во весь голос, иронизировал, поучал, издевался… но, наконец, ни капельки себя не жалел: “Какого чёрта ты сразу не сел в машину и просто не вернулся в город? Какого чёрта вообще ринулся в эту погоню?! Тебе больше делать нечего? Послушай, мудила, ты допился до ручки. У тебя серьёзные нарушения когнитивных функций. Давай возвращайся к воротам, может, тебя и выпустит чья-то добрая душа. Должны же здесь быть охранники”.

Я повернул назад, но явно двинул не в ту сторону. Я был здесь впервые, а парк оказался огромен. На входе, разумеется, не догадался, да и не собирался брать план-разметку всей территории: заскочил на минуту поговорить с приятелем. Вот дурак!

Я шагал и шагал наугад, одна аллея переходила в другую, более широкую, та разделялась на следующие две, абсолютно одинаковые; за ними открывался следующий холм с поляной суккулентов, от которой веером разбегались ещё пять тропок.

Короче, я заблудился, вот вам анекдот. Наступали сумерки; птицы пустились в свои крикливые разборки, из их голосов я хорошо различал только голос ибиса: резкое трёхтонное “до-ми-соль”. Темнело как-то замечательно быстро, и за холмистым горизонтом своим чередом вылупилась кровавая луна. Она вздымалась на небо в своём людоедско-африканском стиле, озаряя горы, деревья, тропы и кактусы страшноватым неоновым светом. Сейчас уже становилось окончательно ясно, что сегодня мне отсюда не выбраться. И хотя я бодро-обречённо твердил самому себе: “Ну и отлично, ну и прекрасно…” – ничего особо прекрасного в ситуации не было. К тому же я разом как-то глупо обессилел: последняя неделя явно меня доконала.

“Ну, спокойно, спокойно, – сказал я себе. – Большое дело, заплутал на культурной природе. От жажды ты уже не умрёшь. Жрать здесь не дадут, это верно. Но и тебя не сожрут, ни тигр, ни носорог. Чтобы повидать этих симпатичных господ, надо ехать в какой-нибудь далёкий матёрый заповедник. В любом случае не стоит пускаться на розыски в темноте. Предлагаю расслабиться и перекантоваться тут до утра… Хотя бы вон в той беседке, там есть скамейка, да, ужасно неудобная и жёсткая, ну, извини…”

Лежать на этой скамье (оригинальный такой дизайн!) можно было только в позе креветки. Я стянул с себя майку, свернул её в рулон, подложил под голову и стал устраиваться, крутясь и безуспешно пытаясь вытянуть ноги. И – вот уж чудо так чудо – едва улёгся, сразу и провалился в глубокий сон, будто мой организм жаждал этого, насыщенного кислородом отдыха, будто, ещё не оправившись от тяжёлого отравления алкоголем, послушно ушёл в глубину влажной, багровой африканской ночи…

6

Это было как продолжение сна: когда ты идёшь, скажем, коридорами здания федерального суда, и в приоткрытой двери зала заседаний видишь ряды птичьего базара с множеством клеток. Распевают, заливаются, щёлкают кенари, совершенно как в жизни. Или видишь сцену покрытия быком коровы – во сне это всегда нормально, попутно, как бы между прочим. Наш мозг допускает в снах текучесть логики и образов, вскрывает скальпелем шока глубинные будоражащие желания.

На окраине лужайки, с трёх сторон обрамлённой мощными болотными кипарисами, с лохмотьями чёрно-зелёного испанского мха, росли две молодые сосны. А между этими соснами…

Я удержался, чтобы не протереть глаза, как делают герои в простодушных фильмах моего детства. Лишь головой тряхнул: неужто я ещё не выветрил эту ночь из головы?

Проснулся я затемно, весь затёкший, ни черта не соображая.

Меж деревянными жердями беседки надо мной блистали (господи, откуда закатилось это чудное слово старинного русского романса?!) – блистали африканские звёзды. С нежным шорохом шевелились снаружи острые листья пальм, небо ещё не тронуло ожидание рассвета. Ещё молчали птицы, но, истончаясь, редея, бледнел воздух ночи.

С трудом собрав свой длинный костяк, я сел на скамье. Пришлось раз десять с силой разогнуться, чтобы ощутить себя живым. Наученный вчерашним блужданием в темноте, я переждал ещё с полчаса, пока рассвет не принялся перебирать ветви черешчатых дубов, чёрных тополей и сосен, и по серому полотнищу неба, по тёмным склонам утёса не разлилось слабое тепло наступавшего утра…

Когда над моей головой простёрся в небе чёрный иероглиф орла, я решил двигаться из этого пропитанного влагой чёртового парка, пока не заработал ревматизма. В конце концов, говорил себе, шагая по одной из тысячи здешних тропинок, рано или поздно я непременно наткнусь на группу посетителей.

Так я вышел на эту уютную полянку. И увидел то, что увидел.

Меж двух молодых сосен был растянут красно-белый полосатый гамак, в котором кто-то лежал.

Охота беседовать вслух с самим собой меня уже оставила, но мысленно я всё же заметил: “Ну и что? Отчего не отдохнуть здесь какому-то туристу, местечко-то райское? Ты и сам неплохо прокемарил в беседке. Спит и спит; иди себе прочь, с богом. Возможно, это охранник устроил такой вот ночной привал. Кстати, он и подскажет дорогу отсюда. Удобно ли потревожить?…”

Но продолжал стоять шагах в пятидесяти от растянутого гамака, будто меня вбили по колено в землю. Красно-белая люлька как-то слишком неколебимо, слишком безжизненно висела между деревьев.

“Почему это тебя так интригует, топай дальше, бро, давай, следуй своим маршрутом”. И продолжал стоять, молча изучая люльку с таинственным грузом.

Вот завязка детектива: законопослушный джентльмен, прогуливаясь (ну хорошо: шляясь на рассвете в поисках выхода из проклятой чащобы), приближается к неуместному в данном пейзаже предмету, внутри которого, например, обнаруживает… труп. Неплохо! Как он поведёт себя дальше?

А дальше я зачем-то поволокся, томительно, как обречённый, к провисшему гамаку, стараясь не шуметь. Подкрался ближе, ещё ближе… – хотя ничто не мешало мне топать, сморкаться и харкать во всю ивановскую, я же не обязан оберегать покой того, кто по странной прихоти тут расположился…

…В гамаке спал Жорка. На животе его лежала шляпа, обе руки спокойно вытянуты вдоль её полей.

Меня будто с размаху припечатали мордой о стенку, так, что я чуть не осел в траву – ноги ослабли и буквально подкосились, я с трудом устоял. Это была картина в стиле рассказов Лидии.

Жорка спал безмятежно и крепко – так младенцы спят на свежем воздухе. Так спит в раю безгрешная душа. Уж мне ли не знать, что, крепко уснув, он способен до утра проспать в одной и той же позе.

Ну что ж, картина показательная для нас обоих: вот он я, который, как бомж, провалялся на случайной скамейке, и вот – он, мой запасливый друг, наверняка всюду возивший с собой эту уютную матросскую люльку.

Рассветная тишина, едва тронутая стежками птичьего щебета, окутывала каждую веточку и травинку райского сада. Солнце ещё не поднялось, но уже плеснуло розового киселя на искристо-чёрную макушку ближнего утёса. Блёстки ночной росы мерцали на листьях. Над Жоркиной головой сосна протянула поникшую ветвь, стряхнув ему на лоб пару капель. Но, судя по всему, это не слишком его тревожило.

Что он здесь делал?! Где моя жена?! Что произошло между ними, и неужели я и дальше обречён побираться, и нищенствовать без неё, и отпускать её на все четыре стороны, и просить пощады у судьбы, и вновь куда-то мчаться в надежде, что она затосковала по мне?

Но ты же ещё вчера громким воем праздновал свою свободу?!

Господи, когда же закончится этот кошмар…

Я нащупал в кармане джинсов свой “глок”. Представил, как, застреленный мною, Жорка бесплотно взмывает из гамака, предварительно нахлобучив на глаза свою борсалино. В эту минуту, в стерильно освобождённом для финала пространстве, я мог вырвать занозу из многолетнего нарыва. Никаких следов – какие следы в траве? Вот он, пистолет, в кармане моих джинсов, самый расхожий “глок”, утопить его в ручье будет так же просто, как спокойно позавтракать в аэропорту, навсегда улетая из этой самой Африки. Из той самой Африки, в которой ещё вчера ты собирался навеки обосноваться.

Кто опознает это тело? Кто озаботится поиском близких? Какому лейтенанту местной полиции, принявшему дела убойного отдела в тотальном бардаке огромного криминального города, придётся через месяц-другой разбираться с мёрзлым трупом в морозильнике полицейского морга, – прежде чем дело спишут в архив, и Жорку… моего Жорку, самого близкого мне человека, закопают на каком-нибудь кладбище неопознанных африканских бомжей?

Я постоял ещё с минуту над спокойно спящим моим другом, с мучительной любовью разглядывая прорезавшую лоб глубокую морщину, в которой стояла капля росы, первые пёрышки седины в его усах, закрывших старый детский шрам от раны, нанесённой моей рукой.

Я не видел его несколько лет. Ведь мы, как и положено по правилам поединка, сражались за Прекрасную Даму с опущенными забралами. Её! – вот кого надо убить, подумал я, вот кого надо вырвать из наших сердец, из наших покалеченных ею жизней. Её, нашего злого гения, – расписанную рыбами неуловимую сущность, ускользающую от нас обоих, непредсказуемую, приносящую только удивление и боль, – загадочную и несчастную Женщину.

Я вытащил из кармана “глок”, размахнулся и с силой забросил его в кудрявую гущу рассветной зелени…

…и пошёл наугад к выходу из Ботанического сада, останавливаясь, кружа вокруг полян и меняя направление, пока не различил вдали за деревьями широкие ворота, уже открытые для посетителей.

* * *

– Не хотите ли купить бриллиант, сэр? Совсем недорого, сэр.

Передо мной стоял чёрный оборванец с мятым истощённым лицом. Лет сорока, сорок пяти? А может, и тридцати пяти. В сеточку морщин въелись то ли пыль, то ли гарь, от этого лицо будто запеклось в иссушающем внутреннем жаре. Он перекрыл мне выход из заправки, куда я заехал долить горючего и купить какой-нибудь сэндвич. Двумя пальцами он держал камень, подозрительно смахивающий на невероятно, небывало крупный бриллиант. Понятно, что подделка, и всё же…

Тут он поднял руку, перемещая камень в полосу нежного рассветного солнца, и тот брызнул снопами радужного сияния. В его огненном высверке сошлись голубизна неба, фиолетовый отсвет кроны раскидистой жакаранды, желтизна тента заправочной станции и алая майка самого бродяги.

– Это настоящий бриллиант, сэр! Очень чистый, сэр. Недорого, мне на дозу, сэр.

– Откуда он у вас?

– Что вам за дело, сэр. Это подлинный бриллиант, не какой-то фианит или муассанит. Мы можем пойти в любую ювелирку на ваш выбор, и там вам подтвердят и даже выдадут сертификат.

Я не мог поверить собственным глазам. Цена была смехотворной: кажется, он сказал, сто рандов? Камень на солнце сверкал так, что глазам было больно. Неужели и правда подлинный? Но как он попал к бродяге, с его отпетой рожей?! Наверняка тот прикончил владельца, это здесь раз плюнуть: ворвался в ювелирный магазин и…

– Вы, сэр, не верите? Смотрите!

Он наклонился, схватил с обочины какой-то булыжник, принялся ожесточённо тереть его камушком, и тот оставлял на булыжнике глубокие белые царапины. Он протянул мне камень – ни малейшего изъяна.

Меня обдало едким то ли ветром, то ли жаром, и одновременно прошиб холодный пот. От камня разило опасностью. Он продолжал сверкать на жарком африканском солнце мёртвым холодным блеском. Мне захотелось рвануть отсюда как можно скорее. С меня хватит!

Я повернулся и быстрыми шагами направился к машине, она стояла на самой окраине паркинга.

– Напрасно вы так, сэр! Будете потом вспоминать и жалеть, сэр! – догонял меня хрипловатый баритон с зулусским акцентом.

“Нет! Вот уж точно, о чём я не буду жалеть, так о том, что не купил этот камень”.

– Стойте, сэр! Смотрите, сэр!

Неведомая сила развернула меня. Бродяга с разбегу зашвырнул бриллиант в придорожную канаву, точно как я сам час назад зашвырнул в кусты пистолет. Вспыхнув в ореоле радужных искр, тот канул в высокую траву.

А бродяга двинулся ко мне раскачливой слабой походкой, и приблизился так, что его мятое лицо мучительно кривилось перед самыми глазами:

– Дайте десять рандов, сэр… Просто дайте десять рандов… и Бог вас благословит.

Я нащупал в кармане брюк единственную бумажку, серо-зелёную купюру, с грустным носорогом, её любила рассматривать Лидия. Он выхватил и зажал в кулаке. Залитое слезами лицо скрутила гримаса боли.

– Да, сэр… Вот так, сэр, проливают родную кровь. А что делать… Если б он не назвал меня швалью и кошмаром семьи, если б дал, как всегда, на дозу… Мне не нужны его миллионы, сэр, он мне брат… я люблю его… – Бродяга опустился на бордюр и зарыдал, повторяя: – Вот так, сэр… вот так… Вот как оно выходит, сэр…

Я отвернулся и быстро пошёл прочь, невольно прибавляя и прибавляя шагу. Дальше, как можно дальше от проклятого камня и плачущего убийцы.

От выброшенного “глока”.

От Жорки. От Лидии. И от самого себя…»

Конец второй книги

Предыдущая главаГлава 20 из 20К книге