Конец мая 1938 года. Арсенал в горном массиве Дабашань.
Лёха обошёл скелет, валяющийся у входа, и машинально глянул наверх. Потолок был метрах в пяти над ним, а по каменным сводам ещё струилась пыль, как будто их била лёгкая дрожь после того, как он сюда грохнулся. Пыль кружилась в луче фонаря, а в воздухе стоял затхлый запах древности — смесь пепла, прелой ткани и чего-то сладковато-железного, будто тут когда-то проливали кровь.
— Везёт тебе, Хренов! Нет бы прямо в хранилище их центрального банка загреметь! Вечно тебя приключения на худую задницу отвесит, ну и яма, — пробормотал он, вытирая рукавом лицо. — Повезло, что шею не свернул.
Обогнув костяк — явно воина, судя по остаткам латунной пряжки, ржавых останков сабли и тем, как на черепе поблёскивал медный шлем, — Лёха прошёл дальше. Впереди открывалась небольшая комната, скорее погребальная камера. В центре, на каменном пьедестале, стоял саркофаг. Его крышка была вырезана из тёмного гранита, а по бокам шли рельефы — грубые, но выразительные: фигуры воинов, летящие драконы и символ солнца над горами. Камень был треснут у одного угла, но общий вид впечатлял — древность здесь чувствовалась каждой порой.
Вокруг саркофага стояли предметы, выложенные, как на алтаре. Глиняные чаши с окаменевшими остатками благовоний, бронзовое зеркало с потемневшей поверхностью, несколько фарфоровых статуэток, куча какой-то тонкой посуды, разукрашенной когда-то синим орнаментом. Лёхе бросилась в глаза, и одна стоящая в отдалении фигурка, — небольшая статуэтка улыбающегося Будды из жёлтого металла. От него исходил какой-то странный уют, будто сама комната смягчалась его присутствием.
Лёха подошёл ближе.
— Ну здравствуй, старина, — сказал он, вглядевшись в улыбающееся лицо при свете фонаря. — Ты, я гляжу, тут главный. И как мне отсюда свалить, не подскажешь?
Он просто протянул руку и погладил животик улыбащегося толстячка. В ту же секунду под пальцами что-то едва заметно хрустнуло — словно тонкая пружина, давно ждавшая своего часа, наконец освободилась. Камни под ногами дрогнули, и потолок загудел.
— Ну не так же кардинально решать вопрос! — выругался Лёха и отпрыгнул к стене.
Потолок сначала тихо застонал — будто кто-то огромный, старый и уставший ворочался за ним. Потом по своду прошла едва заметная трещина, тонкая, как волос, и из неё потянуло сухим песком. Лёха поднял голову, но не успел даже выругаться — посыпалось уже по-настоящему. Сначала мелкая пыль, потом куски камня, и всё это зашипело вниз, загудело, заполнив камеру глухим гулом, как в барабане.
— Вот дерьмо… — выдохнул он, инстинктивно прижимаясь к стене.
С потолка уже градом летели обломки, и гробницу стало засыпать песком, будто кто-то сверху опрокинул целую гору. В панике Лёха схватил статуэтку Будды, сам не понимая зачем — просто рука сама потянулась к единственному блестящему предмету в аду, что рушился вокруг.
Он заметался по камере, ослеплённый пылью. Воздух стал густой, фонарь бил в мутную завесу. Гул усиливался, пол дрожал, каменные чаши трещали под обвалом. И тут, уже почти на четвереньках, Лёха заметил у стены тонкую темную полоску, мелькнувшую в хаотичном свете фонаря — щель, едва в пару сантиметров, из которой шёл поток свежего воздуха.
Он подскочил к ней, надавил плечом — бесполезно. Каменная дверь, или что-то вроде её, стояла намертво. Пальцы соскальзывали по гладкому камню, фонарь вырывался из рук. Сбоку, чуть выше уровня глаз, Лёха заметил вырезанный в камне круг с орнаментом — переплетение линий и лепестков, будто древнее солнце. Он провёл по ним ладонью, попробовал нажать, постучал, даже попытался повернуть — всё стояло, как влитое.
— Ну давай, дебил улыбающийся, помогай! — крикнул он, размахнувшись.
И не думая больше ни секунды, вскинул Будду и со всего размаха треснул его головой по кругу в центре каменной плиты.
Раз. Камень глухо отозвался, Будда обиженно звякнул.
Другой. В воздухе зазвенело, как будто где-то внутри сработал древний механизм.
Сквозь гул и треск он услышал, как что-то шевельнулось, и дверь медленно отъехала ещё на добрые двадцать сантиметров, открыв узкий тёмный проход.
Времени почти не оставалось. Потолок окончательно лопнул, и с жутким грохотом сверху посыпались камни, песок, обломки — всё сразу. Гробницу стало буквально заливать землёй. Воздух потемнел, фонарь плясал в руках, а в ушах стоял только один звук — глухое, нарастающее рычание камня.
Лёха, не раздумывая бросился в пролом. Протиснулся боком, царапая руки, плечи, чувствуя, как за спиной поток пыли и камня уже заполняет лаз. Через пару метров проход оборвался, и только наверх уходил узкий, неровный лаз — как будто когда-то вода промыла породу или землетрясение оставило трещину.
— Ну хоть куда-то, — прохрипел он, вытирая лицо от пыли.
Он прижал фонарь к груди и полез вверх. Камни осыпались под руками, пыль шла сплошной стеной, но наверху чувствовался слабый ветерок — значит, была надежда. Каждое движение давалось с трудом, фонарь то гас, то вспыхивал, но Лёха карабкался, не обращая внимания.
— Ну и зачем, скажи, мне всё это было нужно, а? — пробормотал он, упираясь коленом в острый камень. — Попал, понимаешь, в прошлое… чтоб сдохнуть в китайской норе, как дохлый суслик?
Он перевёл дух, вытер лоб грязной рукавицей и усмехнулся, сам себе.
— Может, я чего-то не то делаю? Зачем я вообще туда полез? — Он покачал головой. — Нет, Лёха, поздно философствовать. Ползи, раз уж вляпался.
Он, задыхаясь, протискивался всё выше. Щель сжималась, фонарь скребся о камень, зато воздух становился всё лучше, и самые интересные мысли сами полезли в голову — как обычно, в самый неподходящий момент.
— Надо бросить пить, — бурчал он себе под нос, застревая плечом. — И курить. В принципе, курить я уже бросил… — он хрипло засмеялся, втягивая живот, чтобы пролезть дальше. — Спортом заняться, а то одна нездоровая, нервная и сидячая работа. И на баб поменьше реагировать надо, вот серьёзно.
На секунду замер, отдышался, и тут же сам себе ответил:
— Хотя, как не заглядываться! Двадцать пять! Самое время как раз, на всё, что шевелится… эрегировать. Тьфу, реагировать! — Он прыснул от смеха, зацепившись сапогом за выступ. — Ну да, философ хренов, зажат в крысиной норе, зато с чувством юмора.
И, ругаясь и смеясь одновременно, он снова потянулся вверх — туда, где, по ощущениям, был воздух и свет.
Дальше всё шло, как в лихорадке: карабканье, скользящие руки, удушье от пыли — и, наконец, сверху прорезался свет и знакомый голос Бурова:
— Эй, археолог Хренов! — орал он. — Давай руку!
Лёха поднял голову, и в ослепительном луче увидел Бурова и китайца с ацетиленовым фонарём.
— Эй, придурок! Давай руку, держись! — крикнул Буров, ложась на край.
Лёха протянул руку, и его вытащили — весь в пыли, с разбитым коленом, порванным комбинезоном, но живого. Когда он наконец оказался наверху, рухнул на спину, хрипло рассмеялся и вытер грязь со лба.
Начало июня 1938 года. Аэродром около Ханькоу.
Несколько позже Лёха валялся на ящиках за сараем технической службы, греясь на солнце и приходя в себя после всех подземных приключений. В руке он держал свой трофей — маленького золотого Будду, который теперь сиял мягким жёлтым светом, будто ничего не знал о пыли, камнях и панике. Улыбался тот по-прежнему — радостно, но, если приглядеться, как будто немного обиженно. На лысой голове святого красовался свежий вмятый шишак, словно отметина за пережитое.
Надо признать, Лёха не особенно страдал без средств. Советским лётчикам, конечно, платили не золотом и не фунтами, а местными фантиками — фаби, которые ходили по Китаю с переменным успехом и без особого доверия со стороны населения. И не в таких объёмах, конечно, как американо-европейским добровольцам, но всё же на сигареты, кино и даже на ужин с барышнями с видом на вонючую речку хватало.
Да и устраивая Машину судьбу, он, по старой привычке, не обошёл и себя стороной — и теперь мог позволить себе маленькие местные радости. Лёха смотрел на жизнь философски: раз уж всё равно воюем за идеи, грех не пожить по-человечески между этими самыми идеями.
Лёха приподнял фигурку на ладони, покрутил, прищурился и хмыкнул:
— Ну что, брат. Миллионеров из нас что-то не получилось! — Он помолчал, потом усмехнулся. — Вот так в управдомы-то и переквалифицируешься!
Он засмеялся вслух, глядя, как солнечные лучи скачут по блестящему животику Будды.
И казалось, Будда подмигнул ему в ответ.
Начало июня 1938 года. Квартира профессора Ржевского на улице Остоженке в городе Москве.
Профессор Ржевский сидел за столом, и не торопясь обедал. Экономка подала на стол — гороховый суп, селёдку с картошкой, ломоть серого хлеба — и, почувствовав странное настроение хозяина, быстро исчезла, притворив за собой дверь. В комнате стояла тишина, только часы на стене отмеряли жизнь короткими, сухими ударами.
Он налил себе водки из запотевшего графинчика в лафитник, глянул на прозрачную жидкость и чуть усмехнулся. Когда-то он изобретал целые комбинации, чтобы тайком от Нади успеть опрокинуть рюмку за обедом — то под предлогом «профилактики», то «от кашля». А теперь скрываться было не от кого. Можно было пить сколько угодно. Он даже пробовал напиться однажды — с расстройства — потом валялся весь следующий день болея с пульсом, как у умирающего мотылька.
Некому стало ловить его и отбирать рюмку. Некому — и незачем. Надя уехала в феврале на свои Севера. Сначала он очень страдал, потом грустил — стало пусто, как будто в доме выкрутили лампочку веселья, а теперь профессор буквально дневал и ночевал на работе, лишь по воскресеньям появляясь на обед.
Она писала. Аккуратно, красивым округлым почерком, с правильной орфографией, как отличница. Письма приходили издалека — из каких-то северных поселков.
Писала, что устроилась, что люди вокруг — удивительно добрые, помогают, не дают скучать. Что воздух там чистый, небо огромное, и по вечерам над сопками горят такие звёзды, каких он никогда не видел в Москве. Недавно прислала фотографию: на чуть мутной, сероватой карточке — пушистый, смеющийся колобок в меховой куртке, среди чумов и оленей. Он смотрел долго, и чем дольше — тем яснее становилось: это ведь его Наденька, совсем взрослая.
А сегодня профессор мучился. Перед ним лежал конверт с Владивостокским штемпелем. Месяц назад, в начале мая его прислал тот самый наглый лётчик — для Нади. Письмо пахло керосином и тайной. Он тогда долго ходил вокруг, потом не выдержал и на правах родителя открыл его. Изрядно повозившись над чайником, будто пар мог смыть чувство вины, и прочитал. Лётчик написал много хороших слов, но… Промучившись несколько дней, профессор решил — не отправлять. Пусть останется здесь, вернётся Надя, тогда и прочитает. Москва, в конце концов, и так хранит слишком много чужих тайн и писем.
А сегодня он наконец решился проверить то, что выпало из того же конверта. Рложил на столе — лотерейный билет денежно-вещевой лотереи, сверился по газете, подвинул очки к переносице — и не поверил глазам.
Выигрыш. Настоящий мотоцикл. Новейшая модель — ИЖ-7 собранная на Ижевском машиностроительном заводе имени Сталина.
Он долго сидел, глядя на цифры:
— Ну и зачем Наде в тундре мотоцикл? Вокруг чума ездить или оленей пасти⁈ — тихо, с отчаянием произнёс он, потом вздохнул и налил себе ещё… — Или зачем мне в Москве мотоцикл? Что бы коллеги говорили о сумасшедшем профессоре?
За окном хрустел мартовский снег, солнце отражалось в стекле, а профессор Ржевский медленно повернул билет, будто не веря, что удача вдруг решила заглянуть к нему.
Профессор уселся за стол, подвинул к себе чернильницу, поменял перо — старое уже царапало бумагу, — и, немного подумав, начал писать, как будто снова разговаривал с ней на кухне — легко, с шутками.
«Приезжай, посмотришь, как твой старый профессор тут держится. И да! У меня тут для тебя — подарочек!»
Он поставил восклицательный знак, перечитал, улыбнулся, как будто и вправду уже слышал её шаги в коридоре, и аккуратно сложил письмо.
Начало июня 1938 года. Аэродром около Ханькоу.
Самолёт СБ, щеголевато расписанный гоминьдановскими звёздами, тяжело прокатился по бетонной полосе аэродрома в Ханькоу, будто нехотя расставаясь с землёй. Двигатели ревели натужно, воздух дрожал, потом машина слегка приподняла нос, вздрогнула и, набрав скорость, оторвалась от полосы. Серо-зелёный силуэт плавно ушёл в небо и вскоре скрылся в низких тучах, оставив за собой только рваную полосу выхлопа.
Валентин Андреевич стоял у края рулёжки, не сводя глаз с исчезающей точки. Шарф трепал ветер, пальцы вцепились в край кожаной куртки — будто и после взлёта он продолжал удерживать самолёт усилием воли.
Он потратил на это безумие целую неделю. За это время они с Хреновым успели раз двадцать поссориться до хрипоты, дважды едва не подрались, и уж сколько раз ему хотелось запустить в этого проходимца чем-нибудь тяжёлым — не сосчитать. Но, надо признать, результат всё же имел место: под самолётом теперь болталась одна из шести английских торпед, добытых ими в тех самых каменоломнях, где, по идее, должно было добываться только безумие.
Подвесили они её тоже по-хреновски — чудом доведённая до ума, перекрашенная, на самодельных кронштейнах, перевязанных проволокой, с примитивным спусковым устройством, склёпанным из всего, что нашлось под рукой.
Валентин Андреевич долго молчал, глядя в небо, потом хмыкнул и пробормотал себе под нос:
— Утопите, — Буров, признался себя, что волнуется, глядя на низкие тучи, закрывшие горизонт, — какую-нибудь жёлтую макаку этой писькой Бобика…
Сравнение было, как и сам автор фразы, грубым, метким и неприлично точным. Торпеда действительно напоминала что-то неприличное, особенно с учётом её размеров и способа подвески.
Он постоял ещё немного, пока небо окончательно не проглотило самолёт, потом вздохнул, поправил фуражку и пошёл обратно к ангарам.
А буквально за день до этого, произошло событие, которое и определило сегодняшний взлет.
Местное начальство во граве с Жигаревым и Хрюкиным подошло на мягких лапах, как раз в разгар обсуждения марксистско-ленинского философического взгляда на описанное техническое изделие:
— Ты, Хренов, инженер недоученный! Жену свою будешь учить этот собачий стручок руками придерживать! — плевался ядом помпотех. — Это не самолёт, а гроб на проволочках! Торпеду он подвесил! Сцепил из железяк и проволоки, как телегу для дураков!
Сам же Хренов, совершенно не реагировал на ругань и только что-то пробурчал, что невнимательный наблюдателюь принял бы за «идите в ж**у, Валентин Андреевич», а на самом деле он сказал про «лабораторию кривых рук и дурных идей».
«Жалко, супер-локов и синей изоленты ещё не изобрели! На одной лакоткани и дефицитной проволоке, конечно, попробуй прикрути реактивный двигатель к пылесосу!» — смеялся наш герой.
— Экспериментатор хренов, — не унимался Буров. — Вот это, Хренов, не техника — это анархия, саботаж и извращение инженерной мысли. Товарищ Ленин бы на тебя посмотрел — и уехал от такого позора снова в эмиграцию. В Швейцарию!
— В Германию! — не смог промолчать попаданец, — в пломбированном вагоне.
— Да хоть в… — тут Буров осекся, осознав опасность темы и количество любопытных ушей вокруг.
— Учиться, тебе Хренов, учиться и учиться! Как завешал великий Ленин! — Буров нашел выход из положения.
Жигарев кашлянул в кулак, Хрюкин отвёл глаза. Видно было, что им хотелось вмешаться, но интерес к редкому зрелищу перевешивал.
Начальство наконец оценило ситуацию, прищурилось и поинтересовалось, как оно, ваше ничего.
— Хреново, — честно и прямо ответил Буров, без всяких прикрас, и ткнул пальцем в виновника этого состояния.
Лёха улыбнулся и развел руки, всеми силами демонстрируя свою непричастность к происходящему.
Буров же не унимался, воздух для него был как трибуна.
— Я не удивляюсь! Этот вот, как бы капитан морской авиации,— он ткнул в Лёху снова, — желает перетопить всех макак одной торпедой. А пусть он её на верёвку привяжет и потом будет после попадания обратно вытягивать и снова кидаться.
Он помедлил, чтобы эффект выстрелил, и добавил с презрительной интонацией:
— Я вообще не понимаю, как можно этой хренью куда-то попасть. Это не торпеда, а какая-то свистяще-пердящая шутка из музея. Где тут прицел, где тут нормальная заправка, где подвеска, а не эта импровизация из гвоздей и проволоки? Как мы проверили работоспособность двигателя⁈ А гидростат! Этот сраный прибор Обри⁈ И прочей машинерии?
Начальство хрюкнуло, качнуло головой, и посмотрев на торпеду под брюхом СБ, сказало тихо и ровно:
— Хренов! Буров! Прекратить дискуссию! Ленина они вспомнили! «Коммунизм — это есть советская власть плюс электрофикция всей страны!» Так что за мной!
И два офигевших от предстоящей «электрофикции» товарища переглянулись, и пристроились в кильватер отцам командирам. Планировать большевистское применение изобретения английских буржуев против японских милитаристов.