К книге
Господин Моцарт пробуждаетсяSequentia. Dies irae
25%
Sequentia. Dies irae
4

Dies irae, dies illa,

Solvet saeclum in favilla.

Teste David cum Sibylla.

Quantus Tremor est futurus,

Quando judex est venturus,

Cuncta stricte discussurus![5]

Воздух состоял из бесчисленных шумов, бесплотных звуков, которые пронизывали его, липли к нему, он вдыхал их. Если бы Вольфганг видел то, что он слышал, дышалось бы легче. Он оцепенело стоял, прижавшись к дому, пропуская несшихся мимо людей и тойоты, пока их ритм постепенно не прояснился. Казалось, все подчинялось беззвучному порядку, потому что экипажи, хотя и могли катиться очень быстро, все же никогда не сталкивались, а кучера не ругались и не грозились побить друг друга, как было принято у венских извозчиков. Вена! Он подышал на руки, согреваясь. Нет, это не Вена, не та Вена, какую он знал, которая жила в нем и которая представала перед ним, стоило закрыть глаза. Что-то произошло, и куда бы его ни занесло, нужно выяснить, что это за место.

Он сел на тротуар. Пальцы окоченели, и стоило немалого труда вынуть вещи из мешка. В самом низу отыскалась пара туфель, необыкновенно легких и белых. Он понюхал их, но нос уже ничего не различал, равно как и ступни. Он ощущал только, что, хотя туфли были ему велики, внутри они были приятно мягкими. Среди остальных вещей были еще скомканные брюки из толстой коричневой ткани, которые он не раздумывая натянул поверх своих голубых, и целая куча сорочек, весьма чудного кроя, которые он тоже стал надевать одна на другую, под возмущенными взглядами двух проходящих женщин, пока не удостоверился, что так или иначе от холода защищен. Наконец он сунул оставшиеся вещи в мешок и осторожными шагами пошел в том направлении, которое указал ему Энно.

В конце улицы, казавшейся знакомой, будто он проходил по ней когда-то во сне, высилось здание в виде стеклянной башни. Перед ним он в восторге остановился. А потом… Не мираж ли это? В зеркальных окнах он узнал башни собора Святого Стефана! Он тут же обернулся. И в самом деле: каменный колосс, как испокон веку, мощно выступал перед ним. Вольфганг замер, чтобы справиться с порывистым, непослушным дыханием. Возможно ли это? Земное жилище Бога — в потусторонней обители? Он глядел по сторонам, осмотрел ряды домов, крыши, мостовую. Если бы не собор перед ним, вряд ли ему пришло бы в голову, что это та самая площадь, по которой он ходил вчера — все изменилось: дома, если и стояли, где полагается, выглядели совершенно иначе, лишь изредка ему попадались фасады, которые он, кажется, узнавал, а иногда и целая анфилада домов казалась знакомой. Ни грязи, ни пыли не было — под ногами лежала твердая черная мостовая.

— Tickets for concert?[6]

На слове «концерт» Вольфганг обернулся, перед ним стоял парень с тетрадкой в руке. Он был плохо причесан и дешево одет, брокатовые брюки сильно изношены, да и на густо-красную бархатную пелерину явно пожалели ткани.

— Mozart-concert? — Мужчина помахал тетрадкой.

— Да, Моцарт, Вольфганг Моцарт. — Наконец-то! Вольфганг просиял. Его ожидали, слава Тебе, Господи. Глубоко вздохнув, он схватил молодого человека за руку и с чувством пожал ее. Это то самое место, и его наконец проведут в ту обитель, которую уготовил ему Всевышний. — Куда вы отведете меня, юный друг?

Тот прищурился и отдернул руку.

— Следующий концерт Моцарта, сегодня вечер, двенадцать евро, восемнадцать евро, первый ряд двадцать четыре.

— Концерт? Уже нынче вечером? — Вольфганг зарделся. — Мне следует только дирижировать или нашему Господу угодно услышать и как я играю?

Лицо молодого человека осталось сперва безучастным, но потом он сдержанно улыбнулся, как будто Вольфганг неудачно пошутил.

— Нет, нет, оркестра хватает. Какую билет хотите?

Теперь Вольфганг понял: в тетрадке, которую держал молодой человек, собирали подписку на концерт, устроенный в его честь.

— Истинная радость и величайшая честь, юный друг, встретить такой прием. Не сомневайтесь в моей искренней благодарности. Билеты, думаю, мне не понадобятся, но скажите, куда же мне обратиться?

— Билет не надо? — прервал его молодой человек, окинул Вольфганга взглядом и резко отвернулся, оставив его без внимания.

Что-то он сделал неправильно. Может быть, такое невежливое обращение было связано с его костюмом? Он внимательно оглядел себя: брюки, хотя и похожие на те, что носили люди на площади, были довольно неопрятные и волочились по земле. Он присел, чтобы подвернуть штанины. Его взгляд упал на орнамент, инкрустацию на мостовой в форме звезды, в которой было что-то написано. Он придвинулся. Иоганн Штраус-отец, прочел он, род. в 1804 г. в Вене, умер в 1849 г. в Вене. Снизу подпись. Вольфганг сочувственно кивнул, этому господину Штраусу тоже пришлось жить недолго. Он испугался. 1804 год! Как это могло получиться? До него еще целых тринадцать лет. Он ошарашенно поднялся, посмотрел по сторонам, уставился на толпу, собравшуюся у портала собора. Закралась пугающая мысль: неужели это тот день, в который прекратилось время, день расплаты, Страшного суда, в который собрались все, даже те, кто жил после него? Dies irae! День гнева. Вольфганг глубоко вдохнул, в воздухе до сих пор держался сильный запах алхимии. Он взглянул на белую звезду у себя под ногами, нашел еще одну, совсем рядом. Сердце подпрыгнуло, когда он узнал родную подпись: Гайдн, звезда посвящалась его любимому папе-Гайдну! Он печально читал черные инкрустированные цифры. Умер в 1809 году. Представляя себе доброго маэстро Гайдна в виде дряхлого старика, Вольфганг подошел к третьей звезде, где пришлось подождать, пока с нее сойдет группа неуклюжих старух, чтобы прочитать надпись. Внезапно у него перехватило дыхание. Это был… его собственный почерк! Жирная тяжелая надпись. Умер в Вене в 1791 году. Написано там черным по белому. Он опустился на колени, провел пальцем по черным каменным буквам. Амадеус. Хотели над ним посмеяться? Он всего несколько раз в шутку коверкал так свое имя. Но как бы то ни было, его не забыли, имя увековечили в камне. Здесь! На этом месте, которое притворялось любимой Веной и в то же время уже предвещало рай. Он встал, раскинул руки, посмотрел в небо и послал радостный клич в серые облака. Сердце плясало. Господь вознаградил его за старание. Вольфганг будет благодарен Ему, восхвалит Его щедрость. «Aaa-do-raa-te Cheee-ru-biiim, Dooo-minum Cantu!» — он как можно быстрее захромал к собору.

Вместе с толпой посетителей его внесло в портал. Вход разгородили стеной, сделав два отдельных прохода для входящих и выходящих. Но как только он смог увидеть внутреннее пространство собора, его сердце сжалось и переполнявшее его блаженство вмиг улетучилось. Его не встречали, не пропускали вперед, неф оказался зарешеченным. Он взялся за железную решетку выше человеческого роста, отделявшую портал, потряс ее, вжался лицом меж двух прутьев. Только что закрыли небольшую калитку, куда разрешили пройти всего нескольким людям — они двинулись в сторону алтаря. Снова ком подступил к горлу. Разумеется, время пришло. Настал день Страшного суда, и для этих бедных душ пришел черед услышать их вечный приговор. Но где же облако, на котором сидит Божественный Судия с громовым голосом? Где ангелы, трубящие в трубы, и мрачные черти, готовые схватить осужденных? Все было до того реальным, что делалось жутко, ничего общего с церковной живописью, сюжеты которой часто служили поводом для его насмешек. Нет, то, что он видел, превосходило всякую фантазию, как раз потому, что так незаметно переходило в реальность, что вчера еще была его настоящей жизнью.

Когда же призовут его? Он почувствовал тремоло в пальцах, затем задрожало все тело. Он смотрел на вереницу выходящих из церкви. Многие склонили головы. Каким был их приговор? Спасены? Или прокляты?

Дыхание перехватило, он торопливо поискал глазами исповедальни. Никогда раньше он особо не пользовался этой помойкой грехов, но, если это была последняя возможность, годились любые средства.

Над одной из дверей загорелась зеленая надпись «Входите», и Вольфганг, не колеблясь, вошел — внутри действительно оказалась исповедальня, и он со стоном опустился на колени.

— Прости, отец, в ожидании Страшного суда я дрожу, потому что грешил…

— Ну, до Страшного суда, положим, придется еще подождать.

— Значит… Вы могли бы сказать, когда придет мой черед?

— Послушайте, это одному Богу известно. Какой грех вас больше всего тяготит?

— Ну, я… — Вольфганг лихорадочно соображал, но мысли разбегались. Хотя при виде зарешеченной церкви он и чувствовал, что безмерно виноват, сейчас ему было трудно назвать что-то конкретное. — Жена! — вырвалось у него наконец. — Она со мной так намаялась! А вчера я оставил ее — а с чем? С кучей долгов и с двумя малышами.

— Никогда не поздно вернуться, сын мой. Почему ты от нее ушел?

Вот это вопрос!

— Господь призвал меня.

На той стороне решетки послышался глубокий вздох. Наступила тишина, а потом священник осторожно начал:

— Сын мой… — Молчание. — Ты совершаешь большую ошибку. А кроме того, большой грех. — Его голос стал настойчивее. — Что бы у тебя ни стряслось, тебе помогут. Самоубийство — это не выход!

— Я не убивал себя, ваше преосвященство, а скончался естественно, не то чтобы вовсе нежданно, но — посреди яркой жизни.

— Это еще что такое? — Голос на той стороне резко погрубел. — Вы, бродяги, совсем стыд потеряли, даже к таинству исповеди уважения нет? Ты же пьян!

— Никоим образом! До сих пор я не получал ни пищи, ни питья. Я и сам удивляюсь, что меня так мучит голод, я, признаться, думал, что на том свете освобождаются ото всех земных нужд.

— На том свете. Вот как.

Что-то в тоне священника смутило Вольфганга.

— Что ж… как бы вы ни называли это место, я-то уже мнил себя почти в раю — ведь мое имя так славно выгравировано на камне…

— Что? — громыхнуло с той стороны. — Опять вы нацарапали там на стенке?

Вольфганг отпрянул.

— Моей вины в этом нет! Когда я прибыл, мое имя уже было выложено на плите, в золотой звезде.

— Твое имя?

— Совершенно верно, хотя нет, написано не вполне верно. Правильнее было бы Вольфганг Амадей — но я охотно прощу господину резчику эту шутку.

До Моцарта донесся глубокий вздох.

— Так, значит, ты Моцарт. Понятно. И в хорошей компании. Трое вас таких приходило со Дня всех святых. Ну да. А живешь ты небось на Баумгартнерской горке?

— Последняя моя квартира была на Рауенштайнгассе.

— Естественно. Но следующая точно будет на Баумгартнере. А пока я тебе вот что скажу.

Священник подошел так близко к решетке, что Вольфганг чувствовал его дыхание, он пах свежей мятной настойкой.

— Слушай внимательно, — прошептал он, — во-первых: ты не умер и не на том свете. Здесь у нас — юдоль земная во всей красе. Точка. Второе: грехи тебе прощены. Теперь можешь идти.

— Это не тот свет? — глухо повторил Вольфганг, уставившись на восточный узор решетки. — Но ведь я умер!

— Ты не умер. Умер Моцарт, но это случилось двести лет тому назад, так что давай оставим его в покое.

— Двести лет? — у Вольфганга надломился голос.

— Не двести, так двести пятнадцать, какая разница. А теперь иди, пожалуйста, откуда пришел, и благодари Господа за то, какой ты есть — грешно отрекаться от собственной жизни. Иди с миром. Ego te absolvo[7].

На той стороне на секунду зажегся свет, потом патер ушел. Вольфганг застыл на коленях, исповедальня шаталась, он схватился за деревянную решетку. В голове бешено скакали мысли, и ни одну не удавалось поймать. Куда он попал? Может быть, сошел в ад? Он в изнеможении закрыл глаза, но картины пережитого пролетали одна за другой: дома, снова дома, огромные постройки, кричащие цвета, мигающие огни, шумные толпы, повозки… он со стоном прислонился головой к стенке.

Он не смог бы сказать, сколько просидел там: несколько минут или часов. Когда он вышел из исповедальни, ноги подкашивались. Он мерз даже в толстой шерстяной кофте, с трудом сделал несколько шагов, запрокинул голову и уставился на гигантский купол; слова священника продолжали звучать в голове. Двести лет. Его мутило. Он оперся на какую-то конторку с ярко-красным верхом, попытался прочесть надпись, но зрение отказывало. Все расплывалось. Двести лет. От страха он тихо вскрикнул, так что толпа расступилась, потом бросился к выходу и протиснулся на соборную площадь. Воздуху! Двести лет.

Не задумываясь, он повернул налево, зашагал, прихрамывая, по мысленно знакомой дороге домой, по Хурхаусгассе, дома справа и слева — как два ряда безмолвных масок на балу, переодетых до неузнаваемости, и только их жеманство было ему знакомо и, казалось, разоблачало весь маскарад. С каждым шагом, приближавшим его к квартире на Рауенштайнгассе, дыхание учащалось, последние несколько метров он пробежал мимо почти незнакомых фасадов.

И тут же остановился как вкопанный, с трудом переводя дыхание. Взглянул наверх. На том месте, где еще вчера стоял его дом, нагло торчало незнакомое здание, как будто всегда здесь и было. Дом до небес — он насчитал пять этажей с богатым орнаментом, а рядом — ящик из стекла, который держался на тонких железных прутьях, почти паря в воздухе; можно было заглянуть внутрь, но там не на чем было остановить взгляд, только отражение дома напротив, так что от этого вида Вольфганга замутило еще больше.

Осторожно, как будто холодный камень мог напасть на него, он прикоснулся кончиками пальцев к углу здания. И только теперь заметил мраморную табличку, висевшую так высоко, что пришлось запрокинуть голову, разбирая золотую надпись. На этом месте до 1849 года стоял дом, в котором 5 декабря 1791 года умер Моцарт.

Он посмотрел по сторонам, поискал что-нибудь знакомое, что можно было бы принять, понять. Зубы выстукивали мелкую дробь, он встал на колени, положил руки на черный шершавый слой, покрывавший весь переулок сплошной плитой, как надгробием, подергал квадратные камни, обрамлявшие тротуар, впился ногтями в узкие бороздки между камнями, как будто необходимо было оторвать черный слой и вытащить наружу шаткие тротуарные плиты, а потом — утоптанную глинистую землю знакомой улицы.

— Вы что-то потеряли?

Он поднял взгляд. В арке стояла персона, судя по меццо-сопрано — женщина, и смотрела на него поверх черных очков. Он ответил ей долгим взглядом, понял, что она ждет, и закивал.

— Контактные линзы?

Он с трудом встал, отступил на шаг, бесцельно провел глазами по женщине, отметил ее сапоги, узкие голубые брюки, белую сорочку с воротничком.

— Нижайше прошу вас, мадам, не могли бы вы сказать мне, какой сегодня день? — произнес он.

— Вторник.

— А число, прошу вас, мне просто необходимо знать!

— По-моему, пятое?

— А месяц — декабрь?

— Да, вам нехорошо? — тон на терцию снизился.

— Умоляю, мадам, какой сейчас год?

— Отойди от витрины, всех клиентов мне распугаешь.

Дверь за ней захлопнулась, он успел разглядеть, как она прошла по освещенной зале и еще раз обернулась, покачав головой. На лице у нее читалось отвращение.

Он втянул голову и побрел дальше, пока не скрылся у нее из виду. На том месте, где была когда-то его калитка, он сел на мешок Энно, обхватил руками колени, как некогда нежно обнимал мать, опустил голову и заплакал. Очнулся, когда мокрое лицо обожгло холодом.

* * *

Анджу поднялась на свой этаж, и только тут поняла, что ругань на лестничной клетке исходит от старухи Зиттенталер, бившей тростью по мусорным пакетам за дверью их квартиры.

— А вот и барышня явилась! — визжала старуха, спускаясь навстречу Анджу и потрясая в воздухе палкой.

Анджу никогда не видела, чтобы госпожа Зиттенталер ходила без палки, и удивилась, как храбро та размахивает своим оружием; она прижалась к стене, но лестница была недостаточно широка, чтобы протиснуться мимо орущей бабки.

— Хулиганье! Всю ночь грохот стоял! А теперь на лестнице вонь! Но я этого так не оставлю, вот помяните мое слово! Это нарушение моих прав! — Палка приблизилась и чуть не обрушилась на Анджу. Отступать вниз не хотелось, еще не хватало бежать от этого домового страшилища.

Она мгновенно ухватила палку за резиновый наконечник и теперь словно держала госпожу Зиттенталер за вытянутую руку.

— Если хотите знать, меня сутки не было дома. Так что перестаньте на меня кричать, — она приподняла палку и прошмыгнула под ней. — Доброе утро, фрау Зиттенталер! — добавила она озадаченной старухе.

Чтобы открыть дверь, пришлось ногой сдвинуть тяжеленные мусорные мешки. Она вздохнула. Несколько дней все словно сговорились против нее.

В квартире ей в нос ударил гадкий запах старого курева, пива и объедков. Она уже входила в свою комнату, когда из гостиной показался Энно.

— А вот и Анджу! — воскликнул он преувеличенно радостно, схватил ее за локоть и попытался подтолкнуть в сторону кухни. — Поможешь нам там убраться, ладно?

— Только этого и ждете, — она со смехом убрала его руку, — сами прекрасно справитесь.

Из кухни вышел Йост с тряпкой через плечо. Анджу заметила, как они с Энно быстро переглянулись.

— Привет, Анджу, сделать тебе чаю?

— Что у вас происходит? — она перевела взгляд с одного на другого. Сбрендил Йост, что ли, он же для нее в жизни палец о палец не ударил. — Спасибо, чаю не надо, дайте пройти!

— Ну, подожди, — Энно приобнял ее, — ты много пропустила, рассказать что?

— Спасибо, не надо, могу себе представить, после того, как Зиттенталер меня чуть с лестницы не спустила, — она решительно отодвинула Энно и открыла дверь в свою комнату.

— Стой, Анджу, мы там еще не закончили…

— Фу-у! Чем это так воняет? — она зажала рукой нос и рот, увидела скомканную постель, бумаги, раскиданные на письменном столе. Стараясь не дышать, она прошла по комнате и распахнула окно. Сердито осмотрелась. Энно и Йост стояли на пороге с виноватым видом, как собаки, упустившие дичь.

— Надо было раньше проветрить, — робко заметил Энно.

— Что тут происходит? Кто-то спал в моей кровати?

— Да, тут один приятель Энно, — с ухмылкой ответил Йост.

— Вы что, рехнулись? Пустили кого-то в мою постель?

— Как будто ты сама не пускаешь, — съязвил Йост, забрал тряпку и вышел.

— Дурак! — Анджу принюхалась, воняло в точности как у бомжей в переходе: потом, мочой и блевотиной. Ее чуть не вырвало. — Он тут где-то наблевал.

— Нет-нет, — Энно заторопился ее успокоить, — блевал он в коридоре, и мы все с него сняли, — он понял, что сказал лишнего, и прижал ладонь ко рту.

— Вы все с него сняли? — Анджу зажала нос и кончиками пальцев приподняла одеяло. А потом издала дикий вопль: — Что это?!

Энно подошел и стал разглядывать янтарно-желтую жидкость в огромной чайной чашке Анджу.

— Скорее всего, это не чай, — он поднял чашку и, отворачиваясь, вынес ее из комнаты.

— Выбрось ее! — Анджу опустилась на стул, распустила волосы. Гнездышко, ее убежище. Девятнадцать квадратных метров личного пространства. Разбиты, загажены, осквернены. Больше всего хотелось убежать на улицу, подальше от вонючих придурков и их вечеринок, но бежать было некуда, другого места у нее не было.

* * *

Он очнулся. Судя по иссохшему рту, он, кажется, спал. Ломило спину, а пальцы онемели от холода. Он попытался встать: правая нога затекла и не слушалась, а в левой ступне пульсировала боль.

Он чувствовал, что уже нет сил, и мечтал об одном — о таком месте, где он мог бы предаться сну, не раздумывая, и спать до тех пор, пока кошмар этот не кончится.

Он бесцельно побрел дальше, держась за стены домов, то и дело замирая, оглядываясь в поисках знакомых зданий. Все, что он видел, беспощадно, абсолютно отличалось от образов, живших в нем.

Он был актером, которому подменили пьесу в разгар спектакля. Неожиданно он оказался в действе, язык которого не понимал, а декорации были незнакомы и странны. Только несколько уголков выдавали сцену, на которой шел спектакль: на той же самой, где он сам только что стоял и которую он, казалось, знал как свои пять пальцев.

Молодая женщина потянула на другую сторону улицы девочку, та, вывернув шею, глазела на Вольфганга. Он остановился и насильно заставил себя дышать равномерно, но сердце билось, не подчиняясь никаким ритмам. Если Земля действительно обернулась вокруг Солнца еще двести раз, а тело его не рассыпалось в прах, само собой, что все высмеивают его или качают головой, стоит ему назвать свое имя. Нет, ни одной живой душе нельзя признаваться, кто он на самом деле. Разве сам он не высмеял бы человека, который пришел бы к нему, бодро утверждая, что он Палестрина или Монтеверди? Он счел бы его шутом, шарлатаном, он никогда не слыхал о таких похождениях. Да, с ним произошло что-то беспримерное, великое, уникальное. Он был нужен здесь, по воле Господа он все еще стоял на земле, значит, Всевышнему это зачем-то понадобилось.

Музыка! Naturellement[8] — главное музыка, он это знал, а все остальное не в счет. Медленно кивая, он двинулся по улице, обратно к собору Святого Стефана, очевидно, единственной декорации, которую не смогли подменить.

Вольфганг провел ладонью по стене собора, по невероятно знакомым камням. Края крошились, палец попал в щелку, оттуда высыпался песок. Южная башня уходила над ним в густо-серое небо. Вольфганг обнял стену, посмотрел вверх, все выше и выше, почувствовал единение с этим упрямым строением, посредником между небом и землей, так же непоколебимо сопротивлявшимся времени, как и он сам. И постепенно его охватили покой и подобие уверенности. Господь призвал его к Себе, в это новое, старое место, и Он поведет и поддержит его. Inter oves locum praesta[9]. Вольфганг медленно обернулся, почувствовал себя под защитой стены и стал рассматривать пеструю толпу.

* * *

— Чо у тебя там? — Йост перестал мыть посуду, обтер руки о джинсы и дернул за листок, выглядывавший у Энно из-под свитера. Выскользнула стопка исписанной бумаги, страницы разлетелись по полу.

— Осторожно! — Энно быстро наклонился и собрал листы.

— Что за секретные документы?

— Тс-с, — Энно приложил указательный палец к губам и кивнул в сторону комнаты Анджу. Потом он подровнял стопку, постучав ею по столу с одной, потом с другой стороны. — Это тот тип забыл, сегодня утром. Его ноты.

— Ну и что? Выброси ты это дерьмо, зачем оно тебе нужно? Мы его больше никогда не увидим. Надеюсь.

Энно покачал головой.

— Смотри, как он старался, — он показал Йосту страницы, плотно исписанные мелкими нотами, как будто на бумаге оставил следы крошечный, юркий зверек. — Я на такое неспособен.

Йост издал неопределенный звук, пожал плечами и отвернулся к мойке.

Энно свернул страницы и пошел в свою комнату.

— Э, я что тут, один все убирать буду?

— Сейчас приду, — отозвался Энно. Он чуть не столкнулся с Анджу, выносившей на вытянутых руках гору темно-розового постельного белья и окинувшей его взглядом питбультерьера. Быстро засунул бумажки к себе на стеллаж, в щель между книгами и верхней полкой.

* * *

К носу подкрался ласковый, но отрезвляющий и земной аромат жареного мяса, перед которым невозможно было устоять. Он поискал глазами, откуда шел запах. Наискосок от собора, ближе к Грабену, оказалась белая будка, перед ней стояли высокие столики, где толпились люди и, уставившись глазами в пустоту, ели сосиски. Его затошнило от голода и жажды. Неожиданной фальшивой нотой показалось ему открытие, что деньги вовсе не отменили. Придется срочно разжиться наличностью, но, пока добудешь нужную сумму, — с голоду помрешь.

Он встал в очередь к будке, читая печатную вывеску как иностранный словарь. В самом конце списка ему встретилось что-то знакомое.

— Пару венских, пожалуйста.

Не меняя выражения лица, будочник деревянными щипцами выловил желаемое из котла и поставил тонкую белую тарелочку на прилавок.

— Два восемьдесят.

— Минуточку, — попросил Вольфганг и начал усиленно рыться в кармане, в то время как будочник не спускал с него глаз.

— Боже ты мой, что это? — Вольфганг испуганно показал глазами вверх, тут же схватил сосиски и бросился бежать сквозь толпу прохожих. Он несся словно по лезвиям, закусив губы от боли, но белые туфли были как будто нарочно созданы для бега!

— Вот мерзавец, вот бандит! — слышался сзади крик будочника.

Вольфганг бежал, пока не оказался на другой стороне площади, под защитой собора. Тяжело дыша, он вжался в нишу у северной башни и стал жадно есть, откусывая от сосисок по очереди и держа их двумя руками, чтобы согреться.

* * *

Петр обеими руками обхватил кружку термоса, дул на пар и чувствовал, как тепло проходит сквозь митенки. Часы на соборе показывали половину четвертого, еще немного — и начнет темнеть.

Искать более хлебное место на сегодня поздно. Он грустно глянул в красный бархатный футляр — тот был практически пуст. Вся вторая половина дня потрачена впустую. Вечер тоже вряд ли сумеет примирить его с этим деньком, Василий-то бросил работать, а найти ему замену в такие сроки практически невозможно. Петр набрал в грудь холодного воздуха и зажал скрипку под подбородком. Хотя пальцы снова замерзли, он принялся за беспощадное рондо, потому что мрачные мысли можно было выгнать из головы, только если уйти в работу. Поэтому он играл ноту за нотой, ясно понимая, что причиной его жалкого исполнения был не холод. А, все равно этого пиликанья никто, кроме него, не замечал.

— Браво!

Петр вздрогнул от того, что какой-то слушатель энергично захлопал. Перед ним стоял взлохмаченный, небритый парень в вязаной кофте, которая была ему велика, он придерживал ногами полиэтиленовый пакет и улыбался так живо и непосредственно, что Петр отвел глаза. Щеки у незнакомца впали, как осевшее тесто, а ростом он доставал Петру самое большее до подбородка.

Петр коротко кивнул в его сторону, потом прошелся взглядом по прохожим, безучастно пробегавшим мимо. Безнадега, сегодня ящик так и будет пустой. Он наклонился и положил скрипку в красный бархат.

— Играйте же, сударь, прошу вас, сыграйте еще!

Слушатель подошел поближе. Несмотря на холод, его окутывало облако терпкой вони, в которой мешались запахи пота, несвежего белья и пива.

Петр отодвинулся.

— Да нет, идти мне пора.

— Одну-единственную, малейшую пиеску. Если вам будет угодно… что-нибудь из Моцарта?

Необычный слушатель смотрел на него с таким выражением лица, какое бывает у малыша, который боится грозы.

— Ведь вы его знаете? Вольфганга Амадея Моцарта?

— Конечно.

Петр оглядел этого типа повнимательнее. Он выглядел не так, как туристы, которые просят Моцарта или Штрауса, но при случае не в состоянии отличить одного от другого — скорее, как самый обычный бомж, хотя, может быть, просто выносил мусор, а дверь и захлопнулась.

— Ладно.

Петр снова поднял скрипку и заиграл аллегро, которое он раскопал несколько дней назад, — хотя и знал, что оно у него сыровато: вероятно, такое же сырое, как ноги у его слушателя. Петр любил эту пьесу, как восхищаются издалека недоступной возлюбленной, постоянно сознавая, что завоевать ее не удастся никогда.

Сражаясь с разбивкой на фразы, он взглянул на своего одинокого слушателя и с удивлением заметил, что его сияющие глаза покраснели, взгляд застыл, он вытер лицо рукавом и зашмыгал носом. Такие сентиментальные всплески Петр встречал только у пьяных; он решил больше не обращать на него внимания. Но потом снова глянул и обомлел: парень дирижировал его игрой и блаженно улыбался! А каждый раз, когда Петр не вовремя менял направление смычка или спотыкался на форшлагах, коротышка корчил такую рожу, будто смычок втыкался ему в живот.

Он не доиграл, а слушатель уже обернулся к прохожим, опустил руки, и они повисли, как у марионетки, — и, только когда смолкла последняя нота, он снова повернулся к Петру.

— Вы, сударь, заслуживаете публики получше! Такой музыкант — что делаете вы на улице, да еще в такую безбожную стужу?

Петр засмеялся, ничего другого ему не оставалось.

— Играю, пшиячель, играю я тут, — он показал на несколько монет в раскрытом скрипичном футляре, — зарабатываю маленько.

Бомж пожал плечами и показал ему пустые ладони, но Петр покачал головой и правой рукой сделал в воздухе останавливающий жест.

— Ты послушал, уже немало.

— А что же они? — спросил низенький слушатель, показывая на толпу прохожих.

— А, они тож — слушают, — ответил Петр с насмешливой улыбкой. — Глянь!

Он кивнул на небольшую эскадру корейских туристов и сыграл несколько тактов. Мгновенно весь их отряд, треща без умолку, направился к музыканту. Некоторые шли в такт, покачиваясь, и радостно кивали друг дружке мелкими, беспорядочными движениями, но как только Петр остановил смычок, они тотчас же собрались уходить.

— Прошу вас, господа, — в мгновение ока низенький наклонился, подхватил открытый футляр и, прихрамывая, понесся за туристами. Они, казалось, только теперь сообразили, в чем был смысл представления, не прекращая лопотать, вынули кошельки и побросали в красный бархат монеты и даже банкноты.

— Дзенькуе! — отозвался Петр, когда низенький поставил футляр перед ним, и впервые за этот день его охватило теплое чувство.

— Как называется та пиеса, которую вы, сударь, изволили играть? И кто сочинил ее?

Петр нахмурился. Коротышка говорил с явным австрийским акцентом.

— Дуришь мне, что ли? Штрауса не знаешь, «Голубой Дунай»?

Сморчок выразил полную неосведомленность. Он все время переступал с ноги на ногу — кажется, у него болела ступня.

— Печально, — сказал он так тихо, что Петр его едва расслышал, — а ведь ни одна душа не обернулась на Моцарта.

— Можно и Моцарта. — Петр ощущал что-то вроде обязанности утешить этого чудаковатого малого, и заиграл первые такты «Маленькой ночной серенады». Снова, как по мановению руки, обернулись прохожие.

— Ну, видишь? — Петр подмигнул низенькому, который опять сиял, как будто собирался броситься к нему с объятьями. Он взмахнул правой рукой и снова начал потихоньку дирижировать.

— С турыстами завше то само, — пробормотал Петр, прервал игру и обвел большой круг смычком, показывая на прохожих, — все просят «Моцарт», а знают только одну эту пьесу.

— Так, значит… пиеса эта довольно известная?

— Самая знаменитая. Не знаешь что?

— О, несомненно. Я знаю все его сочинения от первой до последней ноты, — деловито заявил коротышка и подышал себе на ладони.

— Всего Моцарта? — уважительно присвистнул сквозь зубы Петр, как всегда, когда его маленький племянник заявлял, что может допрыгнуть до конька крыши. — Всех я не знаю. Дюже много. Моцарта трудно играть. Мне лучше Чайковский, Дворжак, — Петр пристально посмотрел на парня. — Любишь Чайковского?

Низенький несколько секунд не отводил от него взгляд. Вдруг он решительно поднял руки.

— Не соблаговолите ли, сударь, сыграть мне одну из его пиес, любимую вами?

Петр глубоко вдохнул. Что это за псих — понять он не мог, но на короткую пьеску время еще оставалось.

Низенький слушал музыку с таким видом, который ясно говорил Петру, что он ее действительно никогда не слыхал; но следил он за ней так внимательно, как будто хотел впитать каждую ноту.

— Чудесно! — Коротышка снова зааплодировал с откровенным восторгом. — Вы, несомненно, можете сказать мне, когда это было написано?

— Ну думаю, поздно. Наверно, год восемьсот девяностый.

Коротышка вздрогнул, и по облачку пара Петр понял, что он глубоко вздохнул.

— Боже милосердный! Тысяча восемьсот девяностый! Значит, этому уже более ста лет?

Он собрал правой рукой ворот вязаной кофты, прижав его к подбородку, и посмотрел на Петра почти безумным взглядом, но почти в тот же миг лицо его прояснилось.

— Сыграйте что-нибудь из новейшего, прошу вас, доставьте такую радость, что-нибудь совершенное á la mode[10]!

— Ну нет, на сегодня баста.

Петр наклонился и убрал термос в черный рюкзак. Коротышка стоял перед ним, не двигаясь. Петр заметил его изношенные кеды и то, что надеты они на босу ногу. Интересно, какие неприятности были у этого типа, да еще в декабре? По сравнению с ними то, что ожидало его самого, казалось сущими пустяками.

Предыдущая главаГлава 4 из 16Следующая глава