Hostias et preces tibi, Domine, laudis offerimus,
tu suscipepro animabus illis,
quarum hodie memoriam facimus:
fac eas, Domine, de morte transire ad vitam.[41]
Вольфганг бродил по городу.
Сегодня опять не работалось, хоть в голове и звучало столько музыки. Получалось лишь терпеливо ждать, уповать и откладывать на потом, в полной уверенности, что, стоит ему получить от нее весть-спасение, как он тем рьянее возьмется за дело. Он не допускал и мысли о том, что его ожидание будет напрасным и надежда померкнет, а потом и вовсе иссякнет, и дни побегут ровно, как прежде.
Целыми днями слонялся он по музеям, где документы, картины и вещи выставляли напоказ пыльные останки того, что некогда он считал будущим, шатался по книжным магазинам, дивился несметному количеству книг, которые там продавались, и чудовищным событиям, о которых сообщали хронисты.
Они не останавливались даже перед смертным одром — биографы вложили в его уста такие последние слова, о которых он и слыхом не слыхивал (вернее сказать, подложили к устам литавры). Неужто свояченица София рассказывала такие вещи? Будто он, умирая, подражал звуку литавр? Уж она-то должна была знать его лучше. Никогда в жизни — ни в той, ни в этой — не было у него потребности изображать литавры, раздувая щеки, — так почему, Бога ради, он должен был делать это при смерти?
Вот и сейчас, спасаясь от внезапного ливня, он зашел в книжный и спросил, где стоят книги о музыке. В глубине магазинчика он углядел в развале на столе тонкую красно-оранжевую тетрадь. Сердце екнуло: школа игры на скрипке, составленная отцом! Он полистал книжку, удивился, любовно провел по страницам — ничего в ней не поменяли, хотя идеи были так же стары, как он сам. Вольфганг улыбнулся. Надо ее подарить Петру! Он весело побрел дальше, в отдел биографий, и стал водить пальцем по рядам корешков, пока не остановился взглядом на имени: Констанца Моцарт. Он испугался. Отдернул руку, как будто дотронулся до пыльного чучела вымершего животного, и вдруг зверь подмигнул!
Вольфганг украдкой огляделся, медленно вытащил бледно-розовую книжечку и полистал. Пробежался по страницам и, заметив, как трясутся руки, решительно захлопнул книжку и пошел к кассе.
Нельзя опаздывать к вечернему ангажементу с Петром, а кроме того, он обещал зайти за хлебом. Дождь кончился. Выйдя из магазина, Вольфганг поежился и продолжил чтение на ходу, пока не дошел до пекарни с булками-рожицами — чуть не забыл дать продавцу карточку на скидку, и, так же погруженный в чтение, устроился на мягком диване метро, синем в пеструю крапинку. На шестнадцатой странице он оказался у подъезда, сунул палец вместо закладки, другой рукой поискал в кармане ключ. В мутно-бурую лужу посыпались скомканные салфетки, мятая бумажка в пять евро и карточка с веселыми булками.
— Болван, вот мне горе с тобой! Все в разнобой! С грязной водой! — Вольфганг наклонился, вернул деньги в карман, поднял карточку и стал смотреть, как по ней, оставляя тонкие ручейки, перекатывались жемчужины грязной воды. В памяти эхом зазвучал голос Энно: «Следи за ним получше, прибереги!»
Вот оно! Вольфганг вспомнил, когда держал в руках паспорт: это было перед домом Энно, в самый первый день. Энно тогда, как он сам только что, выудил из лужи карточку, посмотрел на нее и предположил, что это документ Вольфганга. Значит, на ней был изображен мужчина, причем как минимум — схожий с ним. Вольфганг невольно сунул руку в карман — в тот раз он положил прямоугольник в панталоны.
— Осёл! — отругал он себя. Конечно, на нем давно другая одежда. Но в памяти осталось ощущение от потертой материи синих штанов, которые в свое время отдал ему Энно. Куда они подевались? Он, затаив дыхание, отпер дверь и побежал вверх по лестнице, ворвался в квартиру, выдернул из шкафа свой ящик. Перерыл всю одежду. Их не было. Он задумчиво запер дверь квартиры, всё еще стоявшую нараспашку. Куда подевались те панталоны? Уж не выбросил ли их Петр? И где пропадает скрипач? В раковине стоит его чашка с мокрым чайным пакетиком. И тут Вольфганг вспомнил: все вещи Энно до единой он вернул и вручил женщине-птице, еще до того, как она его выставила.
Он вздохнул и сел на кухонный стул, закрыл глаза. Женщина-птица. Мурашками пронеслось воспоминание о ее гибком теле. Целый миг она держалась за него, как насекомое за цветок, колеблемый ветром. А потом — испуг и ужас в глазах, когда они узнали друг друга. И хотя он поклялся дождаться первого сигнала от нее, сейчас он чувствовал, что в груди родилась и затрепетала маленькая ночная бабочка — оттого, что паспорт мог скрываться в том самом доме!
Анджу осторожно спустила на стол энтомологическую коробку. Слишком долго эта стекляшка простояла на стеллаже! Она уныло разглядывала обоих пауков и сброшенные покровы — препараты из последней поездки в Индию.
Только она наклонилась к микроскопу, как в дверь позвонили. Анджу посмотрела на часы — скорее всего, курьер. Вышла в прихожую, нажала на домофон, открыла дверь и забрала с коврика под дверью пачку ярких рекламных листков «Всё для дома». Помойное ведро давно переполнено, но Анджу впихнула в него цветные листочки и демонстративно оставила бачок посреди кухни. Пусть Йост об него спотыкается!
— Кто-нибудь дома? — У курьера был такой голос, словно его сегодня уже покусали две-три собаки.
— Сейчас иду! — Анджу подбежала к двери. Там стоял смущенный Вольфганг Мустерман, едва заметно улыбаясь.
— Можно войти? — Он старомодно поклонился, но продолжал держать перед носом букет, будто хотел за ним спрятаться.
Анджу смотрела в его лицо — за хрусткой прозрачной пленкой оно выглядело удивительно земным и почему-то пыльным. Она робко взяла букет, отошла в сторону и впустила гостя.
— Клянусь и зарекаюсь, Бог мой свидетель, на этот раз я пришел не ради чашки.
Она засмеялась, страх и напряжение отступили.
— Значит, ради чая?
Вдруг ей показалось, что каждая жилочка в ней проснулась, и сама она ожила и чудесным образом готова на что угодно. Эндорфины, заулыбалась Анджу, положила букет на стол и стала открывать и закрывать все кухонные шкафы без разбору, пока не вспомнила, что ищет. Она потянулась к антресоли над холодильником, где недавно видела вазу, но дверца не открывалась: Анджу до нее не доставала.
— Разрешите помочь вам? — Она почувствовала, что сзади подошел Вольфганг, так близко, что она не могла отойти. Тепло и запах, которые так поразили тогда в метро, сейчас снова окутали ее, будто он ее обнимал.
Мустерман встал на цыпочки: до дверцы он доставал, но открыть тоже не смог. Смеясь, опустил руки, и краткую вечность оба они молча стояли рядом. С вопросом в глазах он взялся за стул, но Анджу покачала головой.
— Просто возьмем пивной бокал, — решила она, отвернулась и зарылась носом в цветы. — Спасибо. Какие красивые!
Когда последний раз ей дарили цветы? Роланд за все годы не принес ни букетика.
— Я… слышала, как ты играл, в Blue Notes, на той неделе. Я, к сожалению, в этом мало что понимаю, у меня вообще слуха нет, но это было так здорово, честное слово, просто слов нет.
— Нет слуха? — Анджу показалось, что во взгляде у него проскользнула насмешка. — Так, значит, ты правда была там? Я почел это за видение, обман чувств. Отчего ты спряталась от меня?
— Я… ну, мне надо было уйти… на работу…
Анджу взяла чайник, быстро оглянулась на Вольфганга, но, как только их взгляды встретились, отвернулась наливать чай. С двумя дымящимися чашками в руках она сделала знак, чтобы он шел за ней.
В комнате он неуверенно оглядел кровать, она заметила его неловкость и тут же показала плоские подушки на полу, поставила чашки и села.
— Спасибо, что поймал меня в метро, — наконец сказал она.
Легким галантным движением он едва заметно поклонился. И она снова ощутила тот притягательный аромат, окружавший его; вернее, даже не запах: ей показалось, что воздух вокруг него был тверже, теплее, надежнее.
— Стало быть, ты простила мое непристойное поведение?
Анджу улыбнулась, она и сама не понимала, когда рассеялся ее гнев. Теперь слышалась только тишина и отдаленное журчание воды в трубах за стенкой.
— А помнишь, здесь звучала музыка, когда я… — он запнулся, — когда однажды ты пригласила меня выпить чаю. Чужестранная. И прекрасная.
Она тотчас же поняла, какую мелодию он имел в виду, ведь после его визита она долго сидела в своей комнате наедине с этой музыкой.
— Это была рага, индийская.
— Индия! Это твоя родина, да?
— У меня мама оттуда, а я родилась в Зальцбурге.
— В Зальцбурге? — Он просиял. — Я тоже! Господи, я не спросил, как тебя зовут.
— Анджу.
— Анджу, — произнес он, будто пробовал буквы на вкус. — А музыка — это наверняка такой серебристый кружок, что можно всякий раз проиграть и прослушать, да? Анджу, выпадет ли подобное удовольствие сегодня?
— Конечно, — она встала, достала со стеллажа диск. Надпись на обложке уже не разберешь, бумага дешевая, краска стерлась. Когда раздался звонкий гул таблы, она вспомнила покосившийся ларек на обочине, с блеклой пластмассовой бахромой вместо двери. Продавец выставил дребезжащие колонки прямо на пыльную улицу, пытаясь заглушить рев мотоциклов, детей и коров. Анджу копалась в шелковых платках в лавочке по соседству, но, когда заиграла эта мелодия, прибежала и сразу купила диск — записанный, скорее всего, в задней комнате этого же магазина; теперь с этой музыкой у нее ассоциировались все несбывшиеся надежды.
Вольфганг сидел на подушке, прислонившись к стене.
— Вот слышишь — что это?
Она прочла, как называется диск.
— Это значит «Время изобилия».
— А что слышишь ты? — повторил он. Голос его звучал мягко.
Слышу, как бьется сердце, подумала Анджу.
— Дождь. Теплый дождь. И от него радостно.
— Вот видишь. У тебя прекрасный слух. У тебя в сердце музыка живет.
Анджу удивленно посмотрела на него. Кто этот человек, что говорит ей такие вещи? Она отставила чашку и оперлась на руку, как бы случайно, рядом с его рукой. Он уступил место. Комнату наполняли ситар и молчание.
Она осторожно повернулась к Вольфгангу и улыбнулась. Его взгляд пронзал, ясный, как индийское весеннее небо, пульс застучал, и она отвела глаза, чтобы голова не закружилась.
— Какого свойства твоя работа, Анджу? К чему у тебя душа лежит?
Она сделала глубокий вдох и заставила себя подумать о работе.
— К arctosa indica. Вернее, к одному ее родственнику. — Ее позабавило недоуменное выражение лица Вольфганга, она встала и сняла со стола стеклянный ящичек.
— Ух ты! — Мустерман отпрянул. — Он живой?
— Нет, — Анджу не знала никого, кто не испугался бы паука-волка, институтские коллеги не в счет. — Смотри, — она дала Вольфгангу лупу, — видишь, какие красивые у него волоски?
— Значит, ты исследователь! — и пока Анджу соображала, вопрос это или утверждение, Вольфганг вытянул губы в трубочку и склонился над препаратом, рассматривая его в лупу, сперва с опаской, а потом приблизившись и со всех Сторон. — Боже правый! — воскликнул он. Каким уродливым предстает против этого существа мой нос.
Анджу засмеялась.
— Это потому, что твой нос трудно не заметить, а этого товарища можно и проглядеть.
Про себя она подумала, он не такой и уродливый.
— Неужели все мелкие козявки так красивы?
— Да. Особенно если смотреть на них с любовью, — Анджу бережно погладила стеклянный гробик. — Могу показать тебе просто чудесных… — она заговорила тише, так вышло само собой». — Если хочешь. Можно пойти в музей эволюции… Можно… знаешь, может быть, в выходные, я ведь там раньше работала, так что…
Раздался грохот из кухни и ругань — голосом Йоста. Мустерман замер, потом подмигнул Анджу.
— Милый, дражайший Йост! Разумеется, он чрезвычайно обрадуется моему приходу.
Анджу испугалась. Наверняка Йост сейчас ввалится в комнату и отпустит дурацкое замечание о помойном ведре, тогда ей придется объяснять, почему Вольфганг Мустерман оказался именно в ее комнате и пил с ней чай — ведь она пригрозила Энно и Йосту напустить им в кровати блох с клопами, если они еще раз приведут в дом бомжа. Она искоса глянула на Мустермана. В самом деле, она сказала «бомжа», и теперь ей хотелось перед ним извиниться. Анджу приложила палец к губам, выбралась в коридор и закрыла за собой дверь.
— В следующий раз, когда будешь устраивать бег с препятствиями — выставляй табличку! — Йост сидел на корточках и собирал совком стаканчики из-под йогурта, липкую яичную скорлупу и кофейную гущу из опрокинутого красного ведра.
— Бр-р-р, дай-ка я тебе помогу.
— Иди отсюда, без тебя обойдемся!
— Ладно, — Анджу неслышно шмыгнула обратно.
Дверь в комнату была открыта. Вольфганг Мустерман ушел.
— Вольфганг! Можешь послухать меня, Вольфганг? — голос Петра и смычок, ткнувший его в плечо, вырвали Вольфганга из задумчивости как из глубокого, теплого сна.
— Вообще не слухаешь, когда я говорю, что у тебя в ушах — бананы?
— О, скорее всего, подожди-ка — оп-ля!.. — Вольфганг сунул в ухо указательный палец, склонил голову набок, потряс и помычал. — Oh! Mais non, pas de bananes![42] — Он торжественно преподнес Петру орех — таких орешков им поставили на рояль целое блюдечко. — Видишь, какие гадкие пробки у меня в ушах; оно и не удивительно — знаешь, сколько наглого вздора лезет отовсюду! Приходится ставить затычки, — он вернул орех в ушную раковину и на секунду вспомнил молодого человека в очереди за паспортом.
— Болтун. Что с тобой сегодня?
Вольфганг опять склонил голову и скорчил рожу, подцепляя ногтем орех, который на сей раз и правда застрял в ухе — извне доносились клочки разговора и смешивались с обрывками старинной фа-мажорной сонаты и с индийскими звуками, что уже несколько дней переплетались в голове.
— Ну Петр, у меня в башке такой шум, что по сравнению с ним Вавилон — просто орден молчальников. Стало быть, придется тебе сызнова доложить, что ты хотел.
— Мой Боже! — Петр покачал головой. — Волнуешь ты меня, пшиячель, когда говоришь столько глупства сразу. Хозяин, — Петр указал подбородком в сторону ресторанной кухни, — спрашивал, можем ли мы еще поиграть, даст пятьдесят евро каждому. Я сказал, нет проблемы, конечно.
— Ох, — Вольфганг подергал себя за правую бровь, — право, сейчас уж, верно, поздно?
— Ты всю неделю и так приходишь за полночь. Что, деньги заработать не хочешь?
— Ах, Петр, на пятьдесят евро не больно-то разживешься.
Одним часом тут не отделаешься. Тогда в Blue Notes он попадет не раньше половины первого, и кто знает — застанет ли он ее… Если она вообще придет. Когда-нибудь.
Петр смерил его ледяным взглядом.
— Куда ты опять собрался?
— Мне нужно доделать кое-что важное… по делам турне.
— Баран ты, давно ушло время, ты все прошляпил с твоим бренчаньем! — Одной рукой Петр держал смычок и скрипку, а другой настойчиво забарабанил по клавишам. — Имеешь работу, здесь и сейчас, вот и делай ее.
Вольфганг поморщился. О сложностях с документами он скрипачу не рассказывал, но все равно, когда выяснилось, что Вольфганг не едет в турне по Черному морю, Петр глянул весьма недоверчиво. От дальнейших расспросов Вольфганг избавился, намекнув Петру на его собственный неправильный «вид на жительство».
Поэтому Вольфганг остался и играл — как заведенный, одни и те же пьесы, которые привык играть с первого вечера в ресторане, елейные напевы для бесчувственных ушей. Всякая попытка вырваться из плена и сыграть что-нибудь новое натыкалась на резкий отпор со стороны хозяина, а под конец — и Петра.
— Хочешь зарабатывать деньги — трэба играть как обычно. А то иди играй куда знаешь…
Давно уже между ними установилось молчание, каждый держал свои желания при себе и молча проходил свой путь рядом с партнером, но на каждой развилке им одинаково хотелось разойтись.
Только на следующий вечер Вольфганг смог пораньше сбежать в Blue Notes, с легким сердцем он отдал Черни пятьдесят евро и послал воздушный поцелуй молодой поварихе.
Воспоминание о чужеземных звуках, услышанных в комнате Анджу, жило в нем странным полузабытым сном, в который он снова и снова пытался нырнуть, их призвук тончайшей пыльцой оседал на всем, что он с тех пор играл или сочинял, а больше всего — на старинной сонате, которая в последнее время ожила в нем, чему он не мог найти объяснения.
Поздним вечером к роялю явилась Тереза, как всегда, трижды брякнула по верхнему фа-диезу, как в кухонный гонг, и прошептала что-то про «клецки» и «удалось оставить». Добрая душа! Он бросил играть, схватил ее за руку и потянул вниз, приобнял и чмокнул в щечку. Она, смеясь, потрепала его по голове, как озорного мальчишку. Тереза. Была бы она не такой дылдой, а юбки ее — не такими бесстыже куцыми, возможно, он мог бы в ней что-то найти. Вольфганг смотрел ей вслед, с нежным возбуждением следя, как ее бесконечные дымчато-черные ноги в чулках скрывают не ее одну. Вольфганг проголодался, вышел из-за рояля, пересел за стол ужинать и подумал о женщине-птице, о ее развевающейся, почти длинной юбке, стройных лодыжках, гибком, изящном теле — чего бы он не отдал, чтобы только снова коснуться ее.
Про паспорт он в прошлую встречу напрочь позабыл, значит, нужно будет нанести ей еще один визит — эту мысль он хранил в душе, как бесценную конфету в пустом буфете.
На этот раз Анджу подходила к Blue Notes с легким сердцем. Было поздно, она долго не решалась пойти, еще дольше подбирала наряд по настроению — а надела все равно простую блузку с любимой юбкой. Вдохнула свежий вечерний воздух. Может быть, его сегодня вообще нет, между прочим, в таких кафе играют разные музыканты. С этой мыслью она толкнула дверь. Услышала рояль, посылавший в зал нежные, мягкие образы. Теплый дождь, поящий землю. Теплый дождь, и от него радостно. Анджу почувствовала дрожь, постояла у входа, потом прошла в глубину зала, стараясь найти место как можно ближе к роялю, но так, чтобы мужчина на сцене (теперь она знала, что это он) не мог ее видеть.
Сегодня народу поменьше, у стойки и в дальних углах всего несколько посетителей, так что оставалось пространство для музыки, и она не растворялась в толпе, а свободно занимала свое место.
Анджу посторонилась, уступив дорогу молодой девушке в белом фартуке, которая ловко несла полный поднос, поискала место и села за столик у стены. Почему она не приходила сюда раньше? Кафе совсем недалеко от дома, и Анджу легко представила, что могла бы просиживать тут все вечера. Дом — это там, где твои воспоминания, и она крепко сжала коробочку с диском, твердым квадратом проступавшую в кармане пиджака. Можно было не вынимать ее, уйти, и пусть все идет по-прежнему. И тут к Анджу пришло отчетливое, почти осязаемое понимание, что она стоит на развилке, прямо сейчас, и именно здесь ей предстоит свободный выбор.
Глупости! Человек за роялем — музыкант, ему понравилась музыка, и она принесла ему диск. Вот и все. Она подождет конца композиции, чтобы не мешать, а потом отдаст свой маленький подарок. Вот и все. Он поблагодарит, может быть, как он это делает, отвесит смешной поклон или — у нее проскользнула улыбка — даже поцелует ей руку. Вот и все. Ради бога, зачем так долго сходить с ума из-за сборника индийских par?
В животе отдавался ритм — так колотилось сердце.
К роялю направилась высокая девушка в сапожках и мини-юбке. Анджу замерла. Яркая, из-за женщин такого типа Анджу и не чувствовала себя раскованно в Blue Notes — их блеск делал ее невидимой. Красотка побренчала по роялю, вломившись в игру Мустермана, склонилась к нему, и он поцеловал ее и положил ей руку на задницу.
Анджу показалось, что у рояля выключили звук, оборвав драгоценную музыку. Ничего не осталось, только скрежет стульев по полу, нестройная болтовня чужих голосов и внезапно звон разбитого бокала. Она отвернулась от сцены и еле заметно двинулась к выходу. Коробочка в кармане мешала идти.
Как она говорила? Вот и все. Развилка, но на одной из тропинок — знак «хода нет». У бара Анджу остановилась. В глазах резь и жжение, будто песок попал, она отклеила желтый листок с запиской и придвинула диск бармену.
— Пожалуйста, отдайте пианисту, — и она вышла, не оглядываясь на Мустермана. Анджу была уверена, что он ее и не заметил.
Вольфганг отнес тарелку на стойку.
— Полагаю, теперь больших барышей уже не будет, и, стало быть, если позволишь, я бы отправился восвояси.
Черни кивнул, но продолжал в упор разглядывать Вольфганга.
— Господи, Мустерман. Что ты творишь со своими бабами?
— Думается, что я не вполне понимаю…
Вместо ответа Черни придвинул ему серебряный диск в прозрачном футляре. Обложки не было, только голый кружочек.
— Оставила тебе тут одна, — Черни так и буравил его.
Вольфганг взвесил футляр на ладони.
— Хорошенькая?
— Небольшого роста, брюнетка. Экзотической внешности.
У Вольфганга екнуло сердце.
— Анджу! — Внутри разливалось тепло, и он нежно понюхал пластмассовую коробочку.
— Мустерман! — Глаза Черни сощурились до белых щелок. — Она плакала!
По дороге к метро он крепко держал коробочку, те вынимая руку из кармана. Анджу! Приходила к нему! Он прекрасно знал, что на серебряном диске, слышал про себя каждую ноту, но как он мог радоваться, пока мысли вертелись вокруг ее слез? И ради бога, почему она плакала? Поди разбери этих женщин. Женские слезы, брызжущие вечно некстати — одна из тех вещей, что, верно, не переменятся и еще двести, да что там — тысячу лет! С Констанцей было точно так же — а стоило спросить, что случилось, в ответ слышалось только «Ах, оставь меня…», «Что ты понимаешь…», а то и вовсе молчание. И больше ни слова из всего несчетного запаса, каким они могли разразиться в любом другом случае.
Ясно было одно — он пойдет к ней, завтра же, обнимет, избавит от слез поцелуями, и она утешится и успокоится в его объятиях. С этой мыслью соединился приятный холодок, он змеился по спине всю дорогу домой, с ним Вольфганг и заснул.
— Мне нужно купить у вас музыку. Клавирную сонату фа-мажор, сочинение Вольфганга Амадея Моцарта.
— Соната фа-мажор — это, кажется, двенадцатая? — Продавец открыл один из ящиков и начал перебирать бесчисленные коробочки.
— Двенадцатой она никак быть не может, ибо в это число не включили много иных, сочиненных ранее.
— Простите, что? — Продавец протянул ему коробочку. — Вот, фа-мажорная. Номер двенадцать. Вы ее имели в виду?
— Я тотчас узнал бы, если бы можно было послушать.
Продавец сорвал прозрачную пленку и протянул Вольфгангу пару теплых наушников. Вольфганг наморщил лоб и недоуменно пощупал мягкие, толстые ушегреи, как вдруг из них донеслось ровное звяканье. Он удивился и прижал их к уху, наконец надел на голову, и ему почудилось, что он перенесся в концертный зал. Он слушал и глубоко дышал. Сколько еще чудес уготовили ему эти новые времена? Не успеешь привыкнуть к одному, как изумляет следующее.
— Не та?
— О, разумеется, та… Вот только — он играет не так, как написано. Мазила за инструментом.
Продавец поджал губы и стал рыться в поисках другой коробки, нашел, сунул Вольфгангу под нос, назвал фамилию — Вольфганг слышал ее впервые. Музыка оборвалась и тотчас заиграла снова. Вольфганг сорвал наушники.
— Так можно играть, только если всей пятерней лазить в жбан с яблочным муссом — клавиши так и липнут, уф-ф!
Продавец молча поменял диск, потом пришлось поставить еще один, и тут Вольфганг прислушался: попался пианист, знающий свое дело, он ничего не смазывал, не путал и не украшал, и вместе с тем вкладывал в игру всю жизнь и энергию. Да, это была игра, достойная его самого. Вольфганг повертел коробочку и обнаружил, к своему удивлению и радости, что исполнитель — женщина; он кивнул и отдал футляр продавцу.
— Моцарт, Вольфганг Амадеус, одна штука. Желаете еще что-нибудь?
— Да. Разумеется, — и Вольфганг храбро взглянул на продавца. — Пожалуйста, говорите «Амадей». Его зовут Амадей. Ни в коем случае больше не называйте его Амадеус.
В этот раз из коробка в подъезде прозвучал ее голос. Вольфганг помедлил, потом сказал прямо в коробок: «Это я».
Она молчала. Потом послышалось тихое «Вольфганг?».
— Он самый! Дозволите ли ему войти?
Раздалось жужжание, он толкнул дверь и мигом взбежал по ступенькам, не останавливаясь до самой двери, остановился перед Анджу, боязливо и широко улыбаясь, не в силах обнять ее так, как представлял себе накануне ночью.
Она стояла в дверях, загораживая проход, словно что-то предотвращая. В ней что-то исчезло, что-то драгоценное, и у Вольфганга сжалось горло. Спросить он не решился.
— Ты чего пришел? Забыл что-нибудь?
Тебя, ответил он в мыслях. Он задыхался.
— Да, вот именно… ты, верно, помнишь мешок, что я как-то раз принес сюда для Энно? Я… забыл в нем одну вещицу…
— Ноты? — Улыбка вышла кривая.
— Нет, кое-что другое. А он еще у вас?
Она ушла, Вольфганг остался за дверью один, но вскоре Анджу вернулась с ключом и велела спускаться за ней по лестнице.
В подвале пахло пыльными ящиками, вялыми яблоками, одинокая лампочка свисала на проводе, борясь с темнотой. Анджу открыла дощатую загородку, протянула руку, достала мешок и отдала ему. Он почувствовал облегчение, но еще больше — неловкость, встал на колени и потрогал набитый пакет, потянул за тряпки, содержимое вывалилось.
В кармане голубых панталон он нащупал твердую карточку. Шумно перевел дух, незаметно переложил ее в карман, а все остальное сунул обратно в мешок.
— Спасибо тебе, — тихо сказал он и схватил дверную ручку.
— За что?
Он протянул ей диск.
— Я тоже принес тебе музыку, чудесную, она подходит тебе и порадует вместо меня, затем что я, видно, этого сделать не в силах. — Он чувствовал, как изнутри его раздирает боль, понимал, что пора уходить, и больше всего на свете хотел еще раз прикоснуться к Анджу. — Когда-нибудь я тоже ее послушаю и вспомню тебя. И… может быть, однажды и ты припомнишь меня, истинного друга, всегда расположенного к тебе, навечно. Прощай, — и он повернулся к выходу.
— Вольфганг. — У нее дрогнули губы. — Может… Я хотела сказать, жаль, что мы не послушаем ее вместе, — она перешла на шепот. — Просто, я же не знала, что…
Бесконечно долго поднимал он правую руку, вернее, она поднималась сама собой, мягко, едва заметно кончики пальцев легли ей на щеку, он почувствовал ее тепло, всего на миг.
— Что?
Она тянула с ответом, и было видно, как глубоко она дышит.
— Я видела вас вчера вечером, тебя с подругой…
— С моей подругой? — Он догадывался, но не был вполне уверен и еще не уточнил у Петра: похоже, теперь это слово означало «любовница»; как бы то ни было, ничего дурного в нем не видели. — Кто бы могла быть эта дама? Что ж, ежели она хороша собой и воспитанна, представишь мне ее как-нибудь, чтобы и я мог найти в ней приятность?
— Такая высокая, в мини-юбке, вчера в Blue Notes, разве это не твоя…
— Ну разумеется, моя повариха! Это же моя дорогая подруга Терезочка, моя добрейшая. Она готовит лучшие в мире кнедлики и старается-хлопочет, чтобы я не исхудал как щепка. И ежели я ее чмокнул, так это по дружбе и за ее поварскую заботу, могу всецело тебя уверить. А ты не смей огорчаться, а то придется мне впредь обходиться без единой Терезочки на свете и умереть с голоду.
Ее тихий смех полился свободно, она смотрела глазами птицы, и он не помнил, что хотел сказать, положил ей руки на плечи, склонился, боязливо, ближе, с колотящимся сердцем, в полной тишине. Как можно мягче он тронул ее губы, закрыл глаза и почувствовал, как она целует его в ответ. Душа ликовала. Губы открылись, сперва осторожно, потом вполне свободно. Он почувствовал ее ладонь на затылке — и забыл обо всем на свете. Притянул Анджу к себе, погладил по спине, вздрогнул и отпрянул, чтобы не испугать ее. Но она взяла его за руку и повела к лестнице, и они молча поднялись вместе.
За окном шумел дождь, шквалами налетая на стекло, несколько часов он задавал ритм колыханию свечей, оплывающих на тарелке. Наступал вечер, и Вольфганг кончиками пальцев обводил тени на спине Анджу, разглядывал ее нежное лицо птицы в мягком сиянии восковой свечки. Все переплелось. Потрескиванье свечей, их свет, крошечные, различимые лишь на ощупь волоски вдоль ее позвоночника — все находило в нем отзвук, рождало новую мелодию, но ему казалось, что он слышал ее давным-давно.
Она развернулась и положила ладонь под голову.
— Ты опять мычишь.
— Я мычу? Что-о-о? Едва ли это возможно! — Он откинул одеяло, оглядел себя и шлепнул между ног. — Это муха жужжала, претолстая.
Он продолжал напевать, а она улыбалась, потом он наклонился над ней и поцеловал. Она была такая вкусная, теплая и мягкая, и захотелось забраться поглубже, укрыться в ней, в ее темное, спасительное тепло, в лоно, ненадолго дающее утешение. Он снова любил ее, бережно прикасаясь, плавными, медленными движениями, что казались ему сильнее горячих клятв и необузданного, головокружительного борения тех любовников, которые в любви жадно хватали жизнь.
Потом она взяла маленький аппарат с кнопками, направила его, как волшебную палочку, в сторону механизма на полочке и уютно свернулась под рукой Вольфганга. Аллегро заиграло с начала, и Вольфганг взял посмотреть аппаратик и улыбнулся: само собой вспомнилось слово «сименс».
— А можно с его помощью… позвонить?
— С пульта? Нет, у меня все не так модно, это древняя штука, ей уже лет шесть или семь. Зато у моих знакомых можно пультом включать свет.
— Каких только безумств не изобретают люди, но устроить так, чтобы мужчина и женщина были вместе — додумался один Господь Бог.
Он обнял ее крепче, прижал к себе, ощущал под рукой ее кожу, на щеке — дыхание, тихое биение сердца — рядом со своим сердцем. И успокоился, потому что желать больше нечего. Все в нем напоено и сыто, но он знал, что хватило бы одного касания, чтобы пробудить новый голод.
— Щекотно! — Анджу пошевелилась, и тут только он заметил, что правой рукой подыгрывает концерт, который они слушают.
— Сейчас будет адажио, оно помедленнее, подожди, мой клавирчик, вот, послушай… — Нежными движениями, почти поглаживая, он поднялся по руке, перекатил через плечо, добрался до маленькой, мягкой груди, спустился к животу и вдруг ущипнул ее.
— Ты что! — Она, смеясь, повернулась, тоже щипнула его и откинулась в его руку. — А ты мог бы сыграть это по-настоящему? Ну, на пианино? Так же красиво?
— Разумеется, — он пробежал за коротким быстрым проигрышем вокруг ее лобка, — я могу сыграть все что хочешь. Нужен только подходящий инструмент.
— Все что хочешь. Ну-ну, — ее взгляд заставил его прерваться на полтакта. — Хотела бы я послушать, как ты это сыграешь. Прямо как на диске? Ты играешь где-нибудь такую музыку?
— Там да-да-да-м-м та-дам, трам-м та-та-там лялям, дим, ди-ри-дим, дим… — Тут врезалось громкое бурчание из живота. — Ну и ну, что от меня надо этому дружку… — Вольфганг простучал стаккато на одеяле, а потом сунул под него голову как можно глубже и прислушался. — А-а-а. Ругается, что голодный, свинья. И жадина! Молчать!
— Я тоже голодная, я даже не завтракала. Вообще, сколько времени?.. — Она потянулась за будильником, стоявшим на полу у кровати. — Если пойдешь в душ, накинь что-нибудь, скоро уже соседи заявятся.
— И Йост?
Она кивнула.
— Ты с ним не очень-то ладишь, да? Из-за того случая? Как вы вообще познакомились?
— Ну, я… некогда мы с ним повстречались, а после уж не виделись, и я как-то не стремлюсь вновь испытать подобное удовольствие.
— А что тогда, собственно, вышло?
— Да не стоит и говорить, простая стычка, какие бывают между мужчинами.
— Ну-ну, — Анджу помолчала. — Слушай, насчет еды. У нас в кухне сейчас будет полно народу, Барбара придет, и Йост, и Энно, будет не очень-то… ну… романтично. — Она застенчиво улыбнулась. — А на улицу тоже не хочется, — и она кивнула на окно, в которое все еще стучал дождь. — А тебе?
— Бр-р-р!
— Может, закажем что-нибудь из итальянского ресторанчика, хочешь?
— Итальянское — разумеется — итальянская еда… Господи, итальянская еда! Какой сегодня день?
— Вторник.
— Боже мой, Петр! — Вольфганг вскочил, схватил будильник и взвыл.
— А что случилось?
— Совершенно забыл один ангажемент, имеющий нынче быть, я играю с Петром, это мой лучший, дражайший друг. Да что уж теперь… — Он вернулся в постель, накрылся одеялом с головой, и теперь его окружал слабый пурпурный свет.
— Как это «что уж теперь»? — с него стащили одеяло, и Анджу смотрела сердито.
Он обнял ее за талию и спрятал лицо у нее на животе.
— Я не могу!
— Это еще почему?
— Ну, клавирчик… Кто в такую погоду выйдет из дому, если можно остаться вот где!.. — Он скользнул вниз, расцеловал ей живот и крепко обнял. Мысль о том, что надо идти, казалась невыносимой. Было такое чувство, что если сейчас он уйдет, то больше ее не увидит.
— Слушай, если надо на работу, то давай выметайся!
— Не будь такой строгой со мной бедолагой, клавирчик.
— Я не строгая, просто считаю, что нельзя подводить Петра. Если он твой друг, он такого отношения не заслужил.
Он вздохнул и сел. Анджу права. Поискал под одеялом трусы, наконец нашарил их в ногах. Надел, не выпуская из виду ее лицо.
— Ладно, стало быть, я пойду, но только с тобой. Идем, поешь там, пока мы играем, вот время и пролетит, клавирчик. — Он уже надевал рубашку.
Она довольно фыркнула, потягиваясь.
— Хм, ну нет, пожалуй, я тут поем.
У Вольфганга перехватило дыхание. Он снова подумал, не вернуться ли под одеяло. Робко взял ее за руку.
— Ну, может быть, если позволишь, я поиграю — разумеется, недолго — короткие пьески, тра-ля-ля-ля, та-дамм, бам-бамм. И всё. А потом сразу к тебе, мой клавирчик. Хочешь?
Она кивнула, вытянулась с улыбкой, и он поцеловал ее на прощание, забрал куртку и в следующий миг уже сбегал по лестнице, прыгая через три ступеньки.
Когда толстяк подал пиццу, Вольфганг не мог думать ни о чем, кроме Анджу, видел только ее, она сидела в пурпурной постели, темная прядь свисала на лоб. Все, что говорил ему Петр, будто обволакивал туман, и казалось, только рядом с ней он снова сможет ясно слышать и видеть.
Стоило позвонить, сразу зажужжал коробок, и Вольфганг влетел наверх, но на предпоследней площадке остановился, сделал глубокий вдох и расправил плечи. Придется ведь идти мимо Йоста — но он справится!
К радости его, из-за двери выглянуло маленькое птичье лицо и втянуло его в квартиру, улыбаясь, прижалось к нему, и мир вокруг них исчез.
Вдруг вспыхнул свет. Вольфганг испугался.
— Уму непостижимо! Энно, иди-ка сюда!
Он повернул голову и увидел Йоста — тот стоял в дверях гостиной и пялился на него во все глаза.
Анджу обернулась, держась за Вольфганга, обнимая его за шею.
— С ума посходили? На две минуты нельзя оставить людей в покое?
— А что у нас такое? — в прихожую, шаркая, вышел Энно.
— Ущипни меня! Не верю! — Йост театрально потер глаза кулаками. — Ты посмотри на них. Одни, как я, месяцами водят девчонок в кино, в ресторан, тырят цветочки на кладбище. И что? И ничего. Но теперь-то я знаю, что надо делать. Пи-пи! Каждой по чашке! Всё, теперь они все у меня в кармане!
— Ясно, чувак, — Энно со смехом подтолкнул Йоста обратно в гостиную, но тот словно застыл и все качал головой.
— Придурок, — отозвалась Анджу, взяла Вольфганга за руку, сплела в замок пальцы, и вновь он удивился, какие они филигранно-тонкие — руки арфистки. Она потянула его на кухню, достала бокалы из буфета, сунула Вольфгангу бутылку вина и позвала его в комнату.
— Я тут на диске нашла другую вещь — по-моему, это самое красивое, что может быть. Сейчас, вот эта. — Она нажимала кнопки на механизме, держа в руке коробочку. Он сидел на постели, вворачивал штопор в бутылку и рассматривал Анджу: волосы собраны серебряной заколкой, и только несколько темных прядок спадают на шею.
— Самое красивое, что может быть, — это ты.
Под босыми пятками, мелькавшими под широкой юбкой, скрипели половицы. Он задышал часто и мелко. Самая короткая юбка в мире не могла бы возбудить его больше, чем обнаженная шея и прелесть этих ножек. Он на коленях подполз к ней, обнял ее ноги и стал раскачиваться в такт музыке.
— Потому что она о любви, о любви к женщине, вот тебе и нравится эта музыка.
Она присела с ним рядом, придвинула несколько подушек и зажгла свечи.
— Кто знает, о чем она, это же такая древность… Может, о чем-нибудь совсем другом, может быть, о…
— О пауках! — Он округлил пальцы и пробежался рукой по ее шее, как жук.
— О’кей, ты выиграл. Ну значит, о любви. — Она подцепила сименс, который не телефон. — Хочу еще раз послушать. Так красиво! Никогда не думала, что буду когда-нибудь тащиться от Моцарта. Мне казалось, это как-то… устарело, что ли.
— Устарело? Любовь моя, Анджу, эта музыка юна, как весна в начале марта. Слушай, вот, теперь разбегаемся, и — новая тема! Та-рам, тра-ля-лям, это же смело, это и сегодня — попробуй рискни!
Вместо ответа она крепче прижалась к его руке, вдохнула его шею, и, тесно обнявшись, они лежали на полу, пили вино и звуки, пока диск не остановился с тихим царапаньем.
— Милая Анджу. Никогда прежде я не мог слушать музыку душа в душу с женщиной. Благодарю тебя, — он поцеловал ее, любил ее, отнес в постель, как ребенка, и она уснула в его руках.
Вольфганг лежал без сна, следил за ее дыханием, как будто оно могло иссякнуть, вбирал в себя тишину дома и улицы, наполнял ее звуками. Ночные синие тени на стенах уносили его в далекий мир, и он вспомнил первое утро, когда проснулся здесь, вспомнил аромат — он и сейчас шел от ее подушек, как тогда, — и ему стало спокойно, как давно уже не бывало. Дом — это там, где твои воспоминания, подумал он и нырнул в сон.
Когда он проснулся, стояла темнота. Он почувствовал, как давит жидкость, тихо встал и пробрался в ванную. Вернувшись, зажег свечи и сел за стеклянный стол. Бумага лежала там же, где он нашел ее в первый раз; он рисовал линии и писал, излагал все, что было на сердце, пока фанфары тойот не побеспокоили Анджу — и тогда разложил все листы на ее постели.
Она перевернулась на бок с коротким, гортанным соль-диезом, задела рукой бумагу. Он гладил ее ладонь, долго, благоговейно, чувствовал, как подступают слезы. Легонько поцеловал ее веки, и она проснулась.
— Вместо роз, любимая.
Анджу удивленно села, облокотившись.
— Что это? Музыка? Твоя? — Она взяла один лист, рассмотрела его.
— Тебе нравится?
— Нравится? Какой ты смешной! Нарисовано красиво, но для меня это зашифровано. Наверно, как для тебя индийские надписи. Они тоже очень красиво смотрятся, даже если не умеешь читать. Я понятия не имею, как это звучит.
— Раз не можешь прочесть, значит, сможешь услышать, — и он запел, отбивая ритм карандашом по столешнице и барабаня пальцами по бокалу. — Правда, тут есть еще голоса, прямо хоть пятками свисти.
Она не выпускала из рук страницу, погладила строчки.
— Какая красота, — голос у Анджу воздушный и мягкий, — но ты должен сыграть мне все это по-настоящему, так хочется снова послушать твою музыку, — она призывно откинула одеяло.
Он медлил, молча смотрел на нее, и не хотел ничего другого, только быть с ней, оставаться у нее, в ней. Дом, подумал он, это человек, к которому рвется сердце, тот, кому ты готов открыться. В ее лице читался вопрос, но Вольфганг видел все как сквозь дымку. Он бодро улыбнулся, проглотил подступившие слезы, моргнул и подал ей ненастоящий сименс.
— Тогда включи.
Хотелось подарить ей все. Музыку, любовь, жизнь. Он глубоко вдохнул и влез под пурпурное одеяло.
— Что с тобой?
В горле стучало. Он мог бы сказать «Не “что", а “кто”, со мною ты», поцеловать ее и засмеяться, и все бы осталось по-прежнему.
— Ты хотела послушать мою музыку, Анджу, милая.
— Да, а что?
Вот ты и слушаешь, подумал он. А потом сказал вслух:
— Вот ты и слушаешь.
— Что? — Она обернулась к нему в изумлении. — Это играешь ты? Честно?
— Отнюдь. Но это я сочинил.
Она опешила, хихикнула и мгновенно перешла на серьезный тон.
— Ну и ну, классно у тебя вышло, а я недавно написала “Origin of the Species”! — Она не сдержалась и прыснула.
Вольфганг ничего не понял и конфузливо искал объяснения в ее лице, но Анджу только кокетливо щурилась.
— «Происхождение видов», книга Дарвина про эволюцию, ты что, не знаешь? — Музыка в комнате осталась не у дел, как забытый багаж. — Ой, ну прости, — ты имел в виду, что написал — как это называется — аранжировку? Я поняла. Извини. Я думала, ты шутишь, я же знаю, что все это Моцарт.
— Шучу, разумеется, — улыбнуться не было сил. Бесконечный переход в минор, опять подступали слезы, он боролся, глотал их, сел и вжался лицом в колени. Анджу дотронулась до спины, и от ее робкого движения он затрясся всем телом.
— Вольфганг? Что случилось?
Он шмыгнул носом, незаметно вытер слезы о пододеяльник и выпрямился. Какую жалкую картину он, верно, собой представлял. Хнычущий любовник, стыд и срам! Он набрал полную грудь воздуха и решился.
— Помнишь тот день, когда я почивал в твоей комнате? По сей день не понимаю, как я тогда очутился в ней, как мог сдвинуться с того места, где находился. Право, это было самое необычное путешествие из всех, какие я совершал. А ездить мне приходилось немало.
Анджу нахмурилась.
— А что это было за место, где ты находился?
— Видишь ли, я… лежал дома, в постели, и думал, что умираю, — он держал ее руку и глядел в потолок. — Я болел. Был болен неизлечимо. Болезнь почек, теперь-то я знаю. А тогда помочь было невозможно. И я…
— Тогда?
Новый глубокий вдох.
— Объяснить не так-то просто… В то время…
Может быть, пора рассмеяться, встать и сделать вид, будто ничего не было, будто он позабыл конец анекдота. Да, так и следует сделать. Но потом он нащупал руку Анджу, и снова в глазах все поплыло.
— Тогда, — продолжал он, — мир был большим, а ночь еще была темной. По вечерам, чтобы освещать улицу, нужно было зажигать сальную свечку на подоконнике. Ты себе такого и представить не можешь, да, Анджу?
Анджу пожала плечами.
— В некоторых районах Индии, где я была, делают точно так же. А ты где жил?
— В Вене.
Она засмеялась.
— По твоему рассказу больше похоже на миссию в джунглях. Я имею в виду, где ты жил до того странного путешествия.
— Я и прежде жил в Вене. Десять лет. До декабря тысяча семьсот девяноста первого года.
И он начал рассказывать о тех днях, когда он предчувствовал смерть, о страхе, будто время от него убегает, о последней ночи там и о пробуждении в чужой постели. Анджу сидела напротив, держала его за руку и молчала.
— Теперь ты знаешь, одна лишь ты, почему я временами кажусь вам странным, и это, верно, была Господня мудрость и провидение, что я проснулся точно в твоей постели, Анджу, милая Анджу. — Он закрыл глаза, поднес ее руку к губам и долго держал так.
Он увидел, что в уголке глаза Анджу блеснула слеза, схватился за сименс и нажимал кнопки, пока не нашел аллегро.
— Ну послушай! Это такая веселая музыка.
Набежавший минор уличил его во лжи.
— Я сейчас приду, — Анджу вылезла из постели, накинула халат и ушла; он слышал, как стукнула дверь, потом стало тихо, навечно. Когда она вернулась, то выглядела бледной, несмотря на смуглость.
— Вольфганг. Пожалуйста, не говори об этом ни с кем другим. — Она нежно гладила его по щеке. — Обещай мне. Ладно? — Он слышал, как она дышит. — Мне сейчас надо побыть одной, Вольфганг. Иди. Пожалуйста.
Боязливый тон ранил сердце. Он одевался, и не знал почему. Она проводила его до темной прихожей, еще на миг прижалась к нему и убежала. Горло сжималось, он слышал собственный голос, как попрощался, как щелкнула дверь и слышал плач — будто издалека.
Влажный ветер гнал листья по тротуару. Вольфгангу казалось, что он плывет, тщетно пытаясь нащупать дно в бесконечном море. От пустоты становилось больно, Вольфганг пробовал напевать, но сам понимал, что это не помогает. Он сунул руки в карманы и среди салфеток, ключей и пакетика из-под булочек нащупал заветную карточку. Вытащил ее и не глядя выбросил в лужу. Остановился. Посмотрел на голубой прямоугольник, выступавший из бурой жижи, нагнулся и поднял его. Она прогнала его, верно, но ведь не навсегда. Она любит его, он это видит. Он даст ей время осмыслить, понять его, дождется ее возвращения и будет с ней. А до тех пор станет работать, прилежно, чтобы оказаться достойным ее. Если бы она могла услышать, как он играет, на настоящей сцене, в чести и блеске.
Вольфганг осторожно вытер карточку о штаны. Портрет оказался нечетким, на нем был мужчина, который, строго говоря, мог сойти за его брата, а если не придираться — и за него самого. Только волосы темноваты. «Эберхард Палл-оу-сц-ч-щ-цык», — прочитал он, попробовал произнести, но не знал как. С неприятным чувством краденой близости к чужаку он вернул карту на место и зашагал к метро.
Шли дни, но Анджу не объявлялась. Он назвал ей номер сименса Петра и настоял, чтобы скрипач не выключал его ни днем, ни ночью, но сименс молчал. Ему казалось, что он еще чует ее пот на коже, и потому не мылся, пока Петр не рассердился. Вольфганг убежал в ванную, лил слезы и смывал их под душем.
Он заставлял себя работать, пробовал сочинить траурный марш, и вместо него написал резвый октет на скорую руку, чувствуя, что в темную трясину нужно пролить немного дурачества. Вспомнил реквием. Над ним еще нависал страшный вопрос, что будет, когда он допишет его. Может быть, он мог сам и даже обязан призвать конец? Он раскладывал страницы на кафельном столике, перечитывал, искал ручку, тянул время, предчувствовал, боялся и так и остался ни с чем, свернул листы, стянул их резинкой и вспомнил Мадо — как давно потерянную жизнь. Он без устали бегал по городу, названивал в дверь Анджу, вечерами сидел в Blue Notes, играл, сам не зная что; глядел на входную дверь. Сердце болело и ежилось, и в нем было тесно его бесконечной тоске.
— Тебя к телефону, — Петр с величественным лицом протянул ему сименс.
— Анджу!
— Господин Мустерман?
Вольфганг рухнул без сил.
— Господин Мустерман? Это Бангеман, агентство Крахта.
— Слушаю, — вяло выдавил он, — теперь у меня есть паспорт.
— Хм, это чудесно, господин Мустерман, хотя, конечно, поздновато, не так ли?
Вольфганг молчал.
— Господин Мустерман, мне кажется, для вас есть ангажемент, в «Музик-Ферейне». Но решать надо срочно. У вас не найдется времени зайти ко мне в офис сегодня днем? Скажем, часика в три?
Вольфганг ждал. Потом опомнился.
— Ангажемент, разумеется, да. Я буду у вас. — Он опустил руку с сименсом. С музыкой из механизмусов он уже примирился, по крайней мере, в них вставляли кружок, чтобы выходили звуки. Но голоса, сами по себе неслышно летающие по воздуху, напрочь сбивали с толку.
— Что? Есть ангажемент от агента? Где?
— В «Музик-Ферейне».
В горле комок. Неужели она не позвонит?
— В «Музик-Ферейне»! Когда?
Вольфганг пожал плечами.
— Сказал, срочно.
— Вольфганг! Сделай другую рожу, давай, это найлепшее, что тебе может случиться! «Музик-Ферейн»! — Потом Петр погрустнел и отложил сименс. — Твой первый концерт, але я не приду, я буду в Польше. Зато знаешь, как я вернусь, будешь иметь ангажемент еженедельно, как ты заслужил!
Перед агентом Бангеманом Вольфганг предстал в свежей рубашке и с паспортом в кармане.
— Господин Мустерман, у нас тут возникла сложность с одним пианистом. Великолепный человек, знаток Моцарта, вот ищем ему достойную замену. Он должен выступать в «Музик-Ферейне» на следующей неделе — но тут пропал, — Бангеман беспомощно развел руками. — Плавал на яхте, где-то в Тихом океане, на экваторе, никто не знает где, почему. Давно должен был вернуться, но теперь я понятия не имею, когда он объявится и позвонит ли вообще. В краткие сроки найти замену пианисту такого уровня, это… — Бангеман нарисовал в воздухе неопределенный жест. — Слушайте, но ведь вы специалист как раз по Моцарту? — Он сделал паузу и пристально посмотрел на Вольфганга. — Для вас это шанс.
— Если дело решенное, что ж, я готов. Что, когда и где мне нужно играть?
Бангеман придвинул ему отпечатанный листок, бумага поблескивала.
— Вы могли бы взяться за такую программу?
Вольфганг вытаращил глаза. Соната для клавира, которую он сочинил и играл еще подростком, вариации на тему почти забытого дивертисмента — конечно, учитывая ситуацию, они могли стать его шансом, но этого ли он хочет? Для того ли попал он в двадцать первый век, чтобы давать концерт, который в точно таком же виде могли дать лет двести назад, и с тех пор, скорее всего, давали тысячи раз именно в этом стиле и каковой теперь стоял в музыкальном шкафу у всякого в переливчатой серебристой консерве? И как им не надоело? Ему — надоело, он сыт по горло, так что не впихнуть ни крошки: ведь если съешь семь кнедликов из печенки, проглотить восьмой уже невозможно. Вольфганг тяжело вздохнул.
Бангеман раздул ноздри.
— Ну, если программа трудновата… само собой, мы можем ее изменить по вашему усмотрению, но Моцарт… в общем, если вы чувствуете себя нетвердо, тем не менее желательно…
— Я чувствую себя нетвердо? Да твердость — это первое, что я чувствую к этой сонате, причем такую, что уморит всякое истинное искусство, тогда как я в состоянии сутенировать лишь то, от чего веет свежестью, где есть ésprit[43] супротив безвкусицы и скуки. Стало быть, если позволите, я с превеликим удовольствием дам вечер Моцарта, но в своей манере, какая, разумеется, стремится снискать успех и одобрение публики.
— Господин Мустерман, знаете, пускаться в такие эксперименты я не…
— Хорошая, свежая музыка — всегда эксперимент, ежели нет — то она будет промашкой, и ее нельзя называть искусством, не поступившись совестью. Я буду играть Моцарта. Точка. Пожалуй, что и эту сонату. В своей манере.
Теперь настала очередь Бангемана тяжко вздыхать.
— Ладно, господин Мустерман, тогда скажите мне, что вы хотите играть, чтобы мы могли написать это на афишах.
— Напишите «Вариации о любви Вольфганга М.». Ведь с любовью, любезный, с любовью не промахнешься.
вҍна, 27ого Октяб. 2007
дражайшая, милая подруга и — возлюбленная?
прошло вотъ уже болҍе двухъ недҍль, какъ тебя не слышно, и нҍтъ мнҍ письма, хотя — какъ же оно придетъ, если ты не можешь знать, куда должна была бы его писать, и слҍдовательно, я не могу получать отъ тебя почты — посему хочу, наконецъ, открыть тебҍ, гдҍ я живу, что на дҍлҍ не можетъ быть предметомъ гордости, находясь вблизи Южной станцiи, а значить, квартира незавидная, но за то и дешевая и я — какъ ты можешь судить по приложенному билету вҍ концертъ, — скоро буду въ состоянiи нанять квартиру получше и покрасивҍе, хоть нужно еще и хорошенько взвҍсить выгоду оной противъ другой — тогда какъ туть можно жить подъ одною крышей съ моимъ любимымъ другомъ Петромъ, изряднымъ скрипачомъ, и, слҍдовательно, дҍлить съ нимъ оплату, чего, стоить мнҍ найти новую, болҍе удобную квартиру, будетъ сразу же не хватать, да и заботиться о расходахъ придется ужъ мнҍ одному. Въ то же время, увҍрили меня, послҍ концерта, гдҍ я выступалъ съ большимъ успехомъ и даже надҍлалъ шуму, возникъ интересъ ко мнҍ, меня хотятъ слушать и будутъ еще ангажементы, и — voilà — вҍрно, дҍло пойдетъ на ладъ и я буду имҍть честь и удовольствiе видеть тебя на томъ, что будетъ въ «Музикъ-Ферейнҍ», и ужъ будь увҍрена, что въ этотъ вечеръ я буду играть въ тысячу разъ славнҍе и лучше, чҍмъ водится, если только буду знать, что моя любимая, милая Анджу сидитъ межъ слушателей, а какъ смогу тҍбя видеть, то буду счастливъ и играть буду цҍликомъ для тебя, поскольку — да будетъ тебҍ извҍстно, знакомо, вҍдомо, несомнҍнно и непремҍнно, ощутимо, чаемо и почуемо — приготовься, прими, предположи, подозрҍвай, разсуди, соберись, да не придерись — что я все еще люблю тебя какъ и прежде, вҍдь ты моя лучшая, милҍйшая и наидрагоцҍннҍйшая Анджу, которую я буду чтить вҍчно — а не утҍшусь, такъ повҍшусь — и будешь ею всегда, къ моей радости и вовсе безъ гадости,
а посему остаюсь отнынҍ и до нашей встрҍчи
все тотъ же твой
Вольфгангь М.
съ наилучшими пожеланiями нашему осминогому другу и мушкҍ — развлекаетъ ли она тебя еще своими ж-ж-живыми концертами? — ибо если нҍтъ, то я поспҍшу на помощь, черкну ей ноты — быть можетъ, она ихъ просто забыла!