Итак, я в гватемальской клинике Health & Help. Не верится, но алая надпись на белой стене подтверждает, что всё это на самом деле, не чудится.
Девушка с короткими чёрными волосами подхватывает мой чемодан с привезёнными медикаментами и бежит его распаковывать. Раскладывает инсулин по полочкам холодильника, уносит коробочки антидепрессантов и жаропонижающих в аптеку. Только после этого представляется – реаниматолог Лена. Сейчас она тут за старшую, здесь уже третий месяц, дольше всех. Хохочет.
– Не знаю, как так вышло! Я собиралась тут максимально быть исполнителем, но вот меня назначили руководить, хотя я это дело терпеть ненавижу, ха-ха-ха.
Проводит экскурсию по клинике: приёмный покой, две консультационных комнаты, душ, туалет, кухня, три волонтёрских комнаты – в каждой по три спальных места. Рекомендует пойти в душ. Иду, всё ещё не веря в реальность происходящего. Я в гватемальской деревне, которая не отмечена ни на одной карте мира. И здесь есть душ, прямо с водой, она льётся, и даже тёплая – от солнечной батареи нагрелась за день. Деревни нет, а душ есть. Вымываю песок из волос, ноздрей, ушей. Заматываю мокрые волосы гватемальской резинкой с куколкой – подарок моей первой местной знакомой, девушки Америки.
Собираемся ужинать. Знакомимся, запоминаю, кто откуда и как зовут.
Лена, реаниматолог из Москвы, её уже запомнила. С ней я и жить буду в комнате, только у неё есть свободное спальное место. Раскладывая свои вещи, заметила, что у неё на тумбочке лежит православное Евангелие – ещё одна точка соприкосновения, помимо того, что обе мы из одной страны.
Лиза, педиатр, и тоже из Москвы. Наверное, именно поэтому она больше других общается с Леной. У них общая Москва, московские парки, общие больницы и, частично, общие коллеги, общее личное – обе с некоторого времени в разводе. Лена чуть дольше, Лиза с этого года, недавно.
В. (имя не указывается полностью из-за последующих печальных событий с участием этого коллеги) – военный врач из небольшого городка в Центральной России. В отличие от девочек, держится в стороне и вопросов не задаёт. Пока его не понимаю, но ничего – мы ещё познакомимся как следует, я тут надолго.
Мириам, медсестра из Португалии, подаёт на стол ужин – сегодня её очередь готовить. Тут всё по очереди: один волонтёр готовит, другой моет посуду. На следующий день готовит тот, кто вчера мыл посуду, и так далее, по графику. Лена вписывает меня маркером в график, так что завтра я мою посуду, а послезавтра впервые готовлю здесь на всю команду. Запечённые овощи от Мириам – вкусное, хотя и недостаточно острое блюдо, на мой вкус. Можно доложить перец себе лично, перец есть. Мириам хохочет над тем, что я в первый же день в клинике плачу. Это не я плачу, это перец.
Почти сразу после ужина ложимся, в 21:00. Здесь всё по свету: с ним вставать, с ним и ложиться, так принято. Завтра суббота, поедем на рынок, так тоже принято – по субботам в клинике нет приёма пациентов. Заматываюсь в шерстяной костюм и два одеяла. Ночами тут зябко, около нуля, горы.
Удачно я приехала, пятничным вечером. За выходные и с клиникой успела познакомиться, и с местными, и на рынок съездили. После рынка ели с ребятами пупусы (лепёшка с сыром или фасолью внутри – национальное блюдо Центральной Америки) в пупусерии и пили кофе в кофейне – здесь всё в отдельных местах делать принято, усвоила уже.
Снимала четырёхлетнего мальчика.
Что-то простудное и у него, и у матери: температура, болит голова, болит горло. Показал мне сопли.
Показал автобус и поезд на своей футболке. Объяснил, в чём разница. Сказал, что предпочитает автобус, потому что до поезда далеко ехать.
Рассказал, что не играет в футбол, потому что ему можно гулять только возле дома, а там траншея с водой, и он очень устал в неё падать и звать на помощь.
Спросила, хочет ли посмотреть снимок. Посмотрел.
– Тебе нравится фото?
– Мне ты нравишься.
И обнял.
Приём начинается в 8:00, каждый будний день. В 7:59 медсестра Мириам открывает дверь приёмной и раздаёт пациентам номерки, чтобы порядок был.
Я сняла номерок у крайнего в очереди. Он был четырнадцатым.
Многие пациенты приезжают в промежутке 5:50-6:30, почти за два часа до начала приёма. Часто потому, что их подвозят до клиники родственники или соседи, едущие на работу. У кого нет машины и денег на такси – приходят пешком. (Как правило, местные жители передвигаются своим ходом. Единственный транспорт, который можно найти в деревнях, – всё та же флитера. Можно дать денег её хозяину, и он отвезёт куда нужно, но денег чаще всего нет.) Почти каждый пациент на мои рассуждения о расстоянии говорит, что пройти десять-двадцать километров в одну сторону – это нормально, это не сложно. На днях пришёл мужчина с жалобами на плохое самочувствие. При расспросах выяснилось – он прошёл утром около тридцати километров, ему стало нехорошо, поэтому он выпил энергетик и пошёл дальше.
Итак, сегодня на начало приёма в очереди было четырнадцать пациентов. Потом подошли ещё. И после обеда. Потом я сбилась, уточнила у врачей. За день в клинике было двадцать три пациента.
Стоит ли здоровье стольких людей всего, что приходится делать команде ради продолжения работы клиники здесь? Даже если пациентов пришло бы трое, я не считаю себя вправе сказать «нет». А когда их столько – ответ очевиден.
Сеньору Алехандру для фотографии пришлось из цветника вынуть.
Он у неё сильно больше, чем у других, пышнее. Всякий вечер возится она в нём, цепляет на расшитый пластиковыми бусинами фартук завяленные солнцем лепестки гладиолусов и георгин. Слышит сеньора плохо, всякий вопрос дважды, а то и трижды прямо в ухо повторять приходится.
– Почему у вашего дома цветы так хорошо растут?
– Потому что я делаю, как они мне скажут.
– Что это значит? Разве растения разговаривают?
– Я с ними говорю. Спрашиваю, как им лучше, хочется ли им воды там больше или места. А они отвечают как умеют. Только слышать не все могут.
Идём-бредём с ней вдоль дороги, прогуливаемся. Дорога обмоталась вокруг горы, словно лента. Одним краем к каменной глыбе прицепилась, другим краем в поросший лесом овраг свисает. Алехандра подходит к краю в местах, где трещины его разбахромили и уже на дорогу выползают. Останавливается над трещинами, глядит в них закрытыми глазами, что-то пришёптывает.
– Вы что ж, и с дорогой разговариваете?
– Я горе́ шепчу. Прошу, чтобы подольше камни эти да песок держала. Другой дороги отсюда нет, если эта развалится, не выбраться нам будет из деревни совсем никак.
Подбирает банки из-под газировки, пакеты рваные, плёнку. Прячет в широкие карманы фартука. Поясняет:
– Земле больно, когда на ней мусор валяется. Она злится и уходит от нас. Надо чаще спрашивать природу и слышать её, тогда она не опасная для людей, добрая становится.
Щурится на меня, говорит на прощанье:
– Людей тоже спрашивать и слышать надо. Ты вот мужа слушай обязательно. Чтобы он злым не стал.
Ушаркивает лопнувшими туфлями в малиновый закат. Слышит.
Что поделала хорошенького, по порядку.
Раздавила двух скорпионов.
Начала писать стихотворения.
Закапала джинсы сначала ананасом, потом арбузом.
Сделала четыре сотни с хвостиком фотографий.
Обсудила с пациентом отличия православия от католицизма и протестантизма.
Шибанулась о борт флитеры и теперь ношу на плече пару синяков.
Сварила суп на пять человек из воды, трёх томатов, соцветия брокколи и спагетти. Получилось даже вкусно.
Влюбилась в кошек. Они меня оцарапали. Разлюбила кошек.
Живу дальше.
Новая пациентка, ей восемь дней от рождения. У неё нет имени – здесь имя младенцу дают примерно в месячном возрасте.
У неё есть мать, которая на вопрос о будущем имени отвечает: «Creo que morir» («Думаю, она умрёт»).
У неё есть дом, от которого до клиники – десять часов пути, пешком и на разных флитерах, потому что нет денег на транспорт.
У неё есть девятилетний брат, ради которого они пришли к врачам. Уже три месяца у мальчика сильнейший дерматит, кроваво-красные глаза и шкодная улыбка. У беременной матери не было сил привести его на приём, смогла только сейчас, родив ребёнка.
Они должны прийти на повторный приём через несколько дней. Я надеюсь узнать, какое у неё всё-таки будет имя. Надеюсь, что оно будет.
Почему-то вспоминается история моего рождения, много раз рассказанная мне в детстве. Меня в этой истории не ждали, ждали мальчика, сына. Ему и имя заготовили, мужское. Специально на УЗИ просили не сообщать пол, так были уверены в первенце. А родилась я, не мальчик биологически ни разу. У меня тоже не было имени, не припасено оно для меня было. Ну, правда, родители экстренно открыли календарь и назвали меня, даже и месяца не прошло. Но что-то общее с этой сморщенной крошечной девочкой я углядела, определённо.
Забавное. В Гватемале, впервые за долгое время, чувствую себя в абсолютной безопасности. Оттого ли, что получилось то, что могло не получиться? Оттого ли, что ушёл страх за будущее и появилась уверенность в нём? Не знаю пока точно. Просто чувствую.
Вообще, здесь я много что чувствую. Порой это поддерживает. Порой штормит и уносит в панику. Чаще всё же поддерживает.
На последней перед моим отъездом сессии психолог пожелала мне помнить, что рядом со мной есть другие люди. А ещё сказала, что мой масштаб личности неизбежно будет притаскивать новые поводы для паники, но я точно каждый раз выживу. Понятия не имею, чего там по масштабам моей личности, но вот про людей рядом точно убедилась. Весь мой путь в Гватемалу на них держался.
Вложение, о котором ни капли не сожалею сейчас, – одиннадцать месяцев еженедельной терапии. Спасибо Алле, моему прежнему руководителю, которая как-то мягко убедила сделать это. Правда, мне нереально везёт с людьми.
Разболтались с сеньорой Эверильдой.
У её мужа диабет, вот уже десять лет как. Он тут у многих, но пока что никто не может мне ответить на вопрос – почему. Сеньора первая, кто попытался.
– Думаю, потому, что мы ничего не делали для своего здоровья, когда были молоды. Мы просто жили, работали. А сейчас нам больше семидесяти лет, мы стали что-то делать, но помогает ненадолго.
Рассказывает про свою свекровь. Та не дожила до своего столетия около трёх месяцев, редчайший случай для Гватемалы. Сеньора Эверильда несколько раз восхищённо повторяет:
– Очень крепкая женщина была, очень крепкая.
Замолкает на несколько минут, трогает меня за руку и говорит:
– А мы не крепкие, совсем не крепкие. Поэтому нам и нужна помощь.
Прошу разрешения сделать фото. Она снимает тёплую кофту, под которой оказывается расшитая блуза:
– На фотографии нужно быть одетой красиво.
Харальд Габриэль.
Он приехал в клинику, неистово вопя, отказываясь измерять температуру, звонко кашляя и чихая – простыл.
В Гватемале сейчас сезон дождей, по ночам температура опускается до +15 °C. За те две недели, что я здесь, – несколько раз бывало и +8 °C, деревня в горах. Большинство сельских домов не имеет ничего похожего на систему отопления. Стены каменные, плохо прогревающиеся и плохо просыхающие. Часто в домах нет дверей – просто проём в стене и тканевая занавеска.
Каждый приёмный день к клинике очередь из простывших детей и взрослых.
Харальд весит 5 килограмм и 300 грамм, что для его двухмесячного возраста, в общем, нормально. Здесь часто дети весят меньше положенного. Потому что будущие матери, нося ребёнка, продолжают работать в поле. Я была в поле с одной матерью. Из еды для себя и двоих детей у неё была вода в термосе да два леденца.
Он родился в Centro de Salud под наблюдением медиков, а не дома. В этом ему повезло больше, чем большинству младенцев, – здесь в деревнях почти все рожают дома.
Пусть это будет не последнее, в чём ему повезло.
Сегодня пациентка спросила – не страшно ли мне тут. Почему-то вместо ответа вспомнились кусочки из того, что было в моей жизни:
– тазик с водой, в котором моешь сначала чашки, потом тарелки, а уж напоследок кастрюли, как самые грязные;
– школьный автобус, до которого идёшь три километра, а он не приезжает, потому что мотор замёрз при минус тридцати;
– скорая, которая, если за полтора часа на бабушкин приступ доедет, так чудо чудное;
– первая питерская работа «с людьми, которые имеют трудности в общении», оказавшаяся вебкамом;
– общежитие железнодорожников, в котором одна девочка разрезала вены на ногах, другая оторвала унитаз от основания во время рвоты, а мальчик спрыгнул с двенадцатого этажа;
– четыре дня до стипендии, прожитые на тридцать восемь рублей.
Ещё какие-то фрагменты, так уже, по мелочи.
Пациентка переспросила, страшно ли.
Нет, мне не страшно. Мне уже очень мало что страшно.
Донна Эсмеральда – хозяйка местного магазинчика через дорогу от клиники.
Четыре куска металлочерепицы для стен, один для крыши – и вот он, собственный магазин в гватемальской деревне. Стены изнутри плотно занавешены плёнкой и кусками ткани, чтобы песок с дороги не заносило сквозь щели.
В этом магазинчике можно купить масеку – кукурузную муку для тортилий. Соль – грязноватую, сбившуюся в комочки, более известковую, чем солёную. Консервированную пасту из чёрной фасоли – скорее сладкую, нежели бобовую, оставляющую угольную шероховатость на языке. Туалетную бумагу – это изредка, если повезёт. Цветной мармелад в целлофановых пакетиках, чипсы, газированную воду – это здесь можно найти всегда, это 90 % ассортимента.
Трижды в день в магазинчике не протолкнуться – во время перемены его заполняют школьники, которые за 1–3 кетцаля (примерно 10–30 рублей) сметают эти цветастые кулёчки и бутылочки.
Иногда Эсмеральда за шторкой печёт тортильи с фасолевой пастой и бананами – для пациентов, которые часами сидят в очереди у нашей клиники. Это единственное место в деревне, где они могут что-то поесть. Это единственное место в деревне, где она может заработать немного денег, чтобы купить ребёнку школьные принадлежности.
Донна Глория – наша соседка. Её дом буквально в ста шагах от клиники.
Пробегая мимо наших ворот, она всякий раз улыбается, кивает и частенько заносит нам угощения: то тамали, то банановое мороженое, то тортильи. Всё это она готовит у себя дома, но не для семьи, а на продажу. Складывает в тележку и развозит заказчикам: в школу и в алькальдию (что-то вроде местной деревенской администрации).
Иногда она заходит к нам с серьёзным лицом, как пациентка. Очень жалуется на боль в обеих руках от ежедневного вымешивания килограммов теста и на расстройство желудка. Получает от врачей необходимые для лечения мазь и таблетки.
На днях после работы заглянула к ней в гости.
Кухонька размером примерно два на четыре метра завалена посудой с остатками теста и начинок. Две комнаты: одна для донны Глории с супругом, другая для двоих сынишек. Весь дом пропах тёплой плесенью и жухлыми кукурузными листьями. Единственный источник света, он же вентиляция – прорезь в стене, под самым потолком.
Я сказала, что хочу сделать фото.
Один мальчик радостно притащил из кухни пластиковый стул с проломленным сиденьем. Второй заорал, убежал в соседнюю комнату и зарылся в одеяло. Донна Глория сказала, что нужно навести порядок. Нагнулась, подняла с пола пару вещей и долго не могла разогнуться.
Я сказала, что не стоит беспокоиться, и так нормально. Мне больше нечего было сказать этой очень красивой и очень усталой женщине.
Совершенно восхитительная часть волонтёрства – это безопасность. Не физическая, конечно, а психологическая. Сейчас поясню.
Это когда ты можешь спросить у коллеги за завтраком:
– А к какой религии ты принадлежишь?
И не будет хихиканья. И не будет разочарованного протяжного «ну-у-у, всё с тобой понятно». А будет часовая дискуссия. И продолжение дискуссии после работы.
И мнение, схожее с твоим. И мнения, не схожие с твоим, но уважающие и интересующиеся. И так это невероятно, до мурашек.
Да, вне волонтёрства такое тоже встречается. Но реже.
Да, внутри волонтёрства не всегда и не всё так. Есть вещи, которых даже рядом с этими прекрасными людьми мне страшно касаться.
Но всё же, мне думается, что волонтёрство – очень правильное направление для обнаружения своих. Тех, рядом с кем не страшно.
Мне это непривычно очень – чувствовать себя в безопасности, особенно, когда речь заходит о моей религии. Привыкла, что надо скрывать, так долго было. Когда меня стали отпускать в школу, было мне около пятнадцати. Там все, ясное дело, знали, что отец мой – священник. Или, как они говорили, хохоча, – «поп». Школа деревенская, что поделать – это прямо особый мир. Там я приучилась стыдиться своего «поповского» происхождения. Там я привыкла молчать о том, во что верю. Так было безопаснее для меня, но, что куда важнее, – для моих младших.
Задумалась тут о своей роли – роли фотографа в НКО. Сформулировала три факта.
1. Тебе никто не рад. И это нормально. Если подумать – они тебя в свою жизнь не заказывали. А теперь им приходится запинаться о тебя, работать под камерой, чувствовать под камерой. Радости мало. Ребята морщатся, но терпят. Пока что.
2. Ты ни хрена не делаешь. Ну, то есть оно так выглядит. Потому что примерно 60 % рабочего времени ты ждёшь: действия, света, поворота, шага и так далее. Кадра, в общем.
3. Ты здесь очень нужен. Потому говорить о деятельности организации только текстом недостаточно. Нужно показывать. И ты можешь сделать так, чтобы было что. И этот пункт важнее предыдущих. После моей работы здесь клинике будет что показывать о себе.
Мария, сорок восемь лет.
Она не училась в школе ни одного дня, не умеет читать и писать.
Она родила троих детей. Один умер в трёхмесячном возрасте, двое выросли. Ещё два ребёнка не родились – выкидыши.
Она плела корзины, её муж продавал их. А потом он привёл в дом другую женщину, и Марии вместе с детьми пришлось уйти.
Радуется, что дочь быстро взяли замуж и той почти не пришлось жить на улице.
Радуется, что с сыном почти достроили дом. День и ночь строили, потому что жить под плёночным навесом – холодно.
Радуется, что смогла дойти до клиники. Пришлось выйти в пять утра, к десяти дошла. Здесь у неё выявили диабет, положили под капельницу.
Я спросила, насколько такая ситуация типична для Гватемалы. Мария не поняла вопрос. Я поменяла слова, спросила – случалось ли такое с другими женщинами, её знакомыми.
Она помолчала и сказала:
– Я ничего не знаю про других. Я только знаю, что это очень тяжёлая жизнь для меня.
И заснула.
Быстро уронить рюкзак на пол чикенбуса, старого автобуса, когда-то бывшего школьным. Ронять рюкзак нужно не на ногу соседа, не на гнилую банановую шкурку, а ровно на пол. Быстро достать пакет. Мысленно сказать спасибо бабушке, которая приучила каждую белую вещь в целлофановый пакет заворачивать, вот почему он есть в этой истории.
Полтора часа везти этот пакет вместе с рвотой. Потому что не знаешь, сколько раз тебе ещё понадобится, а он у тебя один. В итоге он пригодится раз шесть.
Потом найти, куда его выбросить. В Гватемале сложно найти мусорку, поэтому мусор примерно везде. Приходится очень постараться не усугублять. В итоге всё почти хорошо. Содержимое вместе с пакетом уходит в контейнер и немного на джинсы.
Пожалуй, тошнота при поездках по горным серпантинам пока что в топе моих гватемальских сложностей.
На прошлой неделе были в гостях у двух самых зажиточных семей нашей деревни.
Адольфо – в прошлом состоял в алькальдии, а сейчас владелец дома, который сдаёт приезжим и туристам.
Собственная семья Адольфо из шести человек живёт в обычном для местных доме: каменные сырые стены, земляной утрамбованный пол. Дверь на улицу – кусок плёнки.
У младшей дочки Адольфо нет домашней обуви, только одна пара – для школы. Зато есть портфель с розовой принцессой, есть драная плюшевая змея, есть собственная собака с огромными мятыми ушами и кличкой Майя.
Мама Адольфо много смотрит на нас и много улыбается. Она в свои восемьдесят четыре почти не говорит на испанском, только на киче. Невестка переводит ей важное из разговора.
Ложек хватило только нам пятерым и хозяину. Их в доме всего шесть штук. Хозяйка нашла две вилки, для кальдо годится, в нём всё крупными кусками нарезано.
Моисей – вместе с женой держит единственную на несколько ближайших деревень аптеку. Его жена – единственная медсестра среди местных, а ещё единственная женщина, которая несколько лет назад состояла в алькальдии.
Дом их семьи сильно выделяется среди других – окрашенными в глубокий бордовый стенами, металлической дверью, занавешенными окнами.
Внутри разницы уже меньше. Потёртые футболки на Моисее и детях, сколотый лак на ногтях у хозяйки. Красивых глубоких тарелок только четыре – отставлены специально для гостей. Себе наливают в обколотые полинявшие. Чашек для напитков тоже всего пять, специально для нашего прихода подготовили одноразовые бумажные стаканы.
Моисей радуется, что обе дочери семнадцати и двадцати лет – учатся. Одна на учителя, другая на медсестру. Пока что здесь это единственная знакомая мне семья, в которой серьёзно обсуждают образование, единственная семья, в которой занимаются им.
Приезжала Вика Валикова – одна из основательниц организации Health & Help.
По официальной версии – проверить, как работает клиника и мы в ней.
По фактической версии – да, проверяла клинику, принимала пациентов, общалась с представителями деревни о дальнейшей работе клиники, слопала между делом все зелёные яблоки. А ещё рассказывала нам, что было до.
Как они с Кариной Башаровой семь лет назад на гаражной распродаже в Уфе продали все свои вещи, чтобы уехать в Гватемалу и начать строительство клиники.
Как ходили на ужины к разным сомнительным мужчинам, которые при них же обсуждали внешний вид девушек. Ходили потому, что эти мужчины могли дать для клиники медикаменты или инвентарь.
Как она сама, Вика, за пожертвования на стройку сделала клиентам сотни проколов разных частей тела. Теперь я знаю, что бывает пирсинг вообще всего, вот прямо вообще.
Как машина, на которой они везли стройматериалы в клинику, сломалась на пустыре в чужом департаменте страны. Как местные подвезли до ближайшей деревни, накормили супом из травы и положили ночевать на голых лавочках – не со зла, напротив: сами ели то же и спали так же.
Пожалуй, неофициальные версии событий как-то важнее прочих. Понятно становится, сколько всего лежит под тем, чтобы я сейчас сидела на этой горе в сухой чистой комнате с чаем и писала вам этот текст.
3 июня отмечали моё двадцатишестилетие. Честно, полагала, что буду проживать его сама с собой из-за моей удалённости от близких, разницы часовых поясов и прочего.
Выгреблась в прохладную волонтёрскую столовую к завтраку: с немытой головой, с чешуйками кожи на носу, в мятой футболке и пледе. Приготовилась пить невкусный дешёвый кофе, который мы покупаем для всей нашей команды в супермаркете (да-да, в кофепроизводящей стране сложно найти хороший кофе, который впишется в наш ограниченный волонтёрский бюджет на питание – качественный кофе в Гватемале стоит почти так же, как чёрная икра в России!).
В кухне слышится шебуршание и шёпот: Лена, она сегодня дежурит по кухне, и кто-то ещё из девочек переговариваются между собой. Наконец, открывают дверь. Поднимаю голову и вместо кастрюли с кашей втыкаюсь глазами в бургер. Ну, не фирменный бургер, конечно, и не с котлетой вовсе – у нас меню вегетарианское, мясо тут тоже стоит ого-го. Три оладушка, прослоенные джемом и сгущёнкой, сверху – зажжённая свечка!
Отчего-то в этот момент я не вспоминаю вовсе о том, что не люблю джем. И не думаю о том, что вся эта сладкая гора вряд ли вообще поместится в меня с утра. Почему-то я чуть-чуть плачу и говорю всем, что это лучший день рождения в моей жизни. И это истинная правда. Кошка Маньяна милостиво забирается ко мне на колени и облизывает мои сладко-солёные от сгущёнки и слёз пальцы. Ей вполне себе вкусно, мурчит. Мне, кажется, тоже.
Донна Магдалена очень настаивала, чтобы я сходила поработать на кукурузное поле.
– До́ктора, вы обязательно сходите! Поймёте, как мы еду добываем. Посмотреть сходите или поработать, как вам захочется. Но сходите прямо сегодня или завтра, я предупрежу дочку, что вы придёте. Придёте, да?
– Да, я очень хочу, обязательно пойду! Только на следующей неделе хотелось бы, на этой работы много… Можно не сегодня?
– Плохо это, очень плохо… Лучше сегодня. Завтра можно, но лучше сегодня.
– Почему же так срочно? Ведь ваша семья каждый день в поле работает.
– Надо спешить делать важное, надо спешить, до́ктора… Я вот пять лет назад тоже думала, что успею сына и внучку повидать в другой раз, устала очень, не зашла к ним после рынка. А в другой раз не увидела их уже…
– Что же случилось?
– Вулкан огнём плевался тогда, очень сильно плевался огнём и камнями, прятал в себя людей. И моего сына с женой и внучкой тоже спрятал в себя, я их больше не видела. Теперь мне каждую ночь снится внучка и всегда с глазами разного цвета, а я и не знаю, какие у неё были они…
Молчали. Вспоминали. Пять лет назад и правда было сильнейшее извержение вулкана Фуэго. Много людей погибло, много пострадало. Все врачи нашей клиники ездили к подножию – помогать, кому можно помочь. Я читала об этом в истории клиники, а донна Магдалена – видела.
Молчали долго. Смотрели, как солнце затекает плавленым мёдом за горные склоны. Знали, что сегодня вулкан, слава богу, не плюётся, только чихает изредка.
– Вы приходите поскорей, до́ктора. Мы, люди, не можем знать, что будет через неделю. Если что-то интересно и важно – надо сразу это делать. Иначе потом сниться будет страшное, как мне вот…
– Хорошо, донна Магдалена, я приду. Завтра приду, скажите дочке.
– Вот и хорошо, вот и правильно!
Что ж. Пожалуй, поспала я назавтра пять часов, не больше. Зато побывала на горном кукурузном поле с гватемальскими крестьянами. Мне ведь это на самом деле было интересно и важно. И, да, я тоже не знала, что будет через неделю. Вулкан расписаний не выдаёт, и вся остальная жизнь тоже.
С поля унесла опухшую от солнца, пыли и усталости голову. Мозоли от мотыги кровавые на ладонях унесла – потом больше двух месяцев сходили. Зато успела увидеть и понять важное – в потом не будет удобнее. Этого потом, быть может, вообще не окажется. А сейчас – есть. И в нём стоит успевать жить.
Припомнила, что огромную часть прожитой своей жизни – ждала. Ждала, когда помирятся родители. Ждала, когда просохнет дамба и я смогу пойти в школу. Ждала, когда мать вернётся из роддома с очередным младенцем. Ждала, когда отец через несколько дней наконец-то отреагирует на мои «папа, прости, пожалуйста» и начнёт снова разговаривать. Ждала, когда же кто-то нам поможет и наладит нашу жизнь. Ждала, когда вырасту, уеду далеко-далеко и сама налажу свою жизнь. Вот с последним пунктом я, пожалуй, справилась на отлично, уехала.
Внезапно осознала, что я тот самый человек, который умудрился забраться в Латинскую Америку, когда:
– в твоей стране не выдают европейские визы;
– надо лететь длинным маршрутом и вдвое дороже;
– тебе везде задают десятки провокационных вопросов;
– на момент вылета всё ещё актуальны ковид и вакцина;
– твои банковские карты больше не работают за рубежом и т. д.
И даже несмотря на всё это, даже если в Хогвартсе наступили тёмные времена, всё равно можно делать то, что считаешь важным для себя. Тяжелее, но можно.
P. S. Никогда не ждать лучших времён – зафиксировано. В общем, теперь всем советую тоже не затягивать с тем, чего давно ждётся. Пользуюсь советом донны Магдалены, хорош.
Примерно раз в неделю педиатр Лиза делает генеральную уборку всего: клиники, туалета для пациентов, туалета для волонтёров, душевой комнаты, кухни. Вообще всего. Делает несколько агрессивно, громко роняет коробки, вёдра, до скрипа натирает окна.
Лиза убирается не потому, что мы всё засираем за неделю, нет. Каждый почти всегда делает уборку за собой, ну, разве иногда сил не остаётся. Лиза убирается потому, что раз в неделю она разговаривает с мамой.
Что говорит ей мама, мы не знаем. Но каждый раз, когда грохот чуть стихает, мы слышим монотонный металлический голос Лизы:
– Мама, это моё дело и моя жизнь.
– Мама, мы это уже много раз обсуждали.
– Мама, ты меня не слышишь.
Примерно через час такой агрессивной уборки и изматывающего диалога Лиза с красным лицом идёт в душ. Минут через пятнадцать нахождения там она включает громкую латиноамериканскую музыку. Минут через тридцать выходит из душа с нормальным, уже белым лицом, завивкой и улыбкой.
Мы привыкли. Привыкли, что раз в неделю нужно потерпеть один час, после чего получим идеально чистую, стерильную клинику и улыбающуюся Лизу.
Но сегодня, закончив уборку, Лиза не пошла в душ. Она села на кухне, уронила руки по обеим сторонам стула и смотрела в стену стеклянными глазами. Сидела так, пока Лена собирала на стол. Сидела так и после звонка к ужину. Сидела, когда все уже пришли за стол и начали есть.
Первой не выдержала Лена:
– Лиза, ты чего? Есть-то будешь?
Лиза шевельнула зрачками, повернула лицо в сторону голоса Лены и уронила:
– Я так больше не могу, понимаешь, не могу…
Лена попыталась сформулировать что-то поддерживающее, но замолкла. Мы даже не пытались, молчали.
Все мы знали, что мама Лизы категорически против выбора своей дочери. Нет, не так даже. Мама Лизы убеждена, что, уехав в гватемальскую деревню лечить диареи и простуды вместо московской ординатуры и последующей карьеры, – вот этим поступком дочь сломала себе жизнь. И она не просто в этом уверена, она считает необходимым каждый звонок напоминать дочери о её ошибке и уговаривать вернуть всё, как было. Лиза пытается держаться. Пытается оставить за собой право распоряжаться своей жизнью.
Комадрона, местная повитуха, – первый человек, который в большинстве гватемальских деревень видит новорождённого. Кроме тех редких случаев, когда женщина рожает в госпитале. Кроме тех частых случаев, когда женщина рожает дома за занавеской, в одиночку.
Сеньоре Паулине пятьдесят девять лет. Из них более тридцати она – комадрона. Принимает роды у местных жительниц. Подсказывает юным матерям, как обходиться с младенцами. Помогает найти продукты, которые делают грудное молоко более питательным.
Пришла в нашу клинику, потому что ей самой понадобилась помощь. Сильно болит спина, болит живот. Между разговорами с врачом о здоровье – болтает со мной. Говорит много, но всё по делу и о важном.
Ужасается тому, что многие деревенские женщины рожают в одиночку, даже комадрону не зовут, не то что в больницу не едут. Ужасается, но качает головой с пониманием и сочувствием. Поясняет – если женщина уйдёт из дома, некому будет обед и ужин для семьи приготовить. Потому и роды домашние – быстрее так.
Интересуется, как так вышло, что я семь лет замужем, а детей нет. Сама тактично опережает меня с ответом, предполагает контрацепцию и замирает. Я подтверждаю. Да, предохраняемся. Одобрительно кивает, почти с восхищением.
Сожалеет, что мало кто думает о том, как вырастить детей. Сначала рожают, потом уж думают. И то не все.
Помолчали с ней задумчиво.
Расстраивает, что таких разговоров мало встречаю.
Радует, что вообще встречаю.
Здесь многие не знают точную дату, а часто даже и год своего рождения.
Медсестра в нашей клинике, заполняя анкету с данными, пробует все способы:
– долго опрашивает каждого родственника, пришедшего с пациентом;
– уточняет у матерей, что происходило в стране во время рождения ребёнка;
– отправляет родителей спросить у соседей и знакомых по деревне.
Получается примерно. Очень примерно, с разбегом от двух до шести лет от реального возраста. Напротив каждого такого вымученного года рождения медсестра ставит знак вопроса. Примерный год.
В удалённых от городов гватемальских деревнях нет места, где можно быстро зарегистрировать новорождённого. Учитывая, что большинство родов происходят дома, даже без присутствия комадроны, то не оказывается никого, кто мог бы хоть как-то официально засвидетельствовать факт появления нового человека. Привычки самостоятельно фиксировать жизненные этапы у жителей тоже нет. Впрочем, и потребности такой нет. Часто пациенты, даже имеющие на руках документ с датой рождения, не могут ответить, сколько им лет. Просто протягивают документ, и уже врачи читают с него число, месяц и год.
Оттого, вероятно, что зачатие и рождение младенца здесь – не сродни таинству. Это вообще не событие. Это просто жизнь.
Так и живут они с примерным своим, одному Богу известным возрастом.
Семья сеньора Андреаса и сеньоры Марты – одна из самых образованных в Чуинахтахуюбе.
И я сейчас не про привычное образование – в школе они оба учились всего по нескольку месяцев. Марта даже читает с большим трудом, писать и вовсе не может. Я про другое.
Познакомилась с ними случайно – сквозь заросли вышла прямо в их кукурузное поле на склоне горы. Смеркалось, они уже собирались уходить. Прошлась с ними до дороги, познакомились на ходу. Напросилась на завтра прийти поработать с ними в поле, поговорить. Разрешили.
Назавтра встретились по свету, днём. Сеньор Андреас убирал с поля камни, высохшие старые кукурузные стебли, а нападавшие сосновые ветки откладывал в сторону – для костра. Сеньора Марта готовила кукурузные и фасолевые зёрна к посадке, выбрасывала пустые, подгнившие, оставляла в корзинке хорошие. Мне поручили сначала рыхлить мотыгой каменистую землю, не всю подряд, а лунки – каждая на расстоянии одной ступни от другой.
Работая, разговаривали.
Андреас рассказал, что он был в числе тех мужчин из деревни, кто семь лет назад помогал строить клинику.
– Как там поживает до́ктора Виктория? Я помню её, хорошо помню!
– У неё всё в порядке, она приезжала сюда недавно.
– Дети-то у неё появились? Она хотела, помню.
– Да, у неё скоро четвёртый родится.
– Ох, четвёртый! Значит, и правда, хорошо живёт.
Дожидаюсь, пока Андреас отойдёт подальше, к краю поля. Шёпотом спрашиваю у сеньоры Марты:
– А почему у вас только двое детей? Тут почти у всех много…
– Потому что видите, у нас поле маленькое, его на больше детей не хватит, даже двоих нам сложно прокормить.
– Как вы делаете, чтобы больше не появились дети?
– А я к вам в клинику хожу каждые три месяца, укол делаю. Когда мы с мужем узнали, что в клинике можно будет и детей лечить, и уколы такие ставить, мы сразу поняли – хорошо это для нас будет. Мы в клинике вообще много хорошего узнали.
Вспоминаю, что на днях действительно видела Марту в клинике, приходила на инъекцию. И ещё несколько раз видела их детей – пару раз в месяц каждый точно простынет, особенно во время сезона дождей зябко в доме.
– А соседи что-то говорят вам, спрашивают, почему у вас не много детей?
– Говорят иногда. Говорят, что родили бы мы ещё двоих детей, смогли бы второе поле получить и больше кукурузы выращивать. Но мы знаем, что второе поле не поможет нам, на четверых детей будет мало. А ещё я могу умереть в родах, и тогда мужу плохо будет с детьми одному. Так что лучше мы будем самую лучшую кукурузу на своём маленьком поле сажать, зато она точно вырастет, и нам будет что поесть.
Протягивает мне корзину с отсортированными кукурузинами:
– Кидай в каждую лунку по пять зёрен. Я буду закапывать.
За месяц очень сблизились с медсестрой Мириам. Наверное, потому, что чаще всего рядом с ней работаю – в приёмном покое клиники.
Мириам чуть моложе меня, ей двадцать три года. В приёмную она всегда притаскивает с собой чашку кофе, она фанат кофе. И совсем не фанат завтраков, готовит их с огромным трудом. Рассказывает, что в Португалии не принято завтракать чем-то, кроме чашки кофе и кусочка хлеба с маслом или джемом. Просто нет даже других блюд для завтрака, не знают о них – и не готовят, соответственно. Но тут, если мы будем все завтракать кофе и кусочком хлеба – на этом топливе мы пять часов работы до обеда не протянем. Тем более, что и хлеб-то у нас есть не всегда, он тут дорогой до жути. Так что по очереди учим Мириам готовить более плотные завтраки: кашу, омлет, оладьи. Она старается, очень. Каши у неё всё ещё получаются чуть хуже, часто слипаются, а вот оладьи и омлеты уже на отлично.
Рассказывает, что её бабушка в Португалии сломала руку. В перерывах между пациентами пишет бабушке, справляется о самочувствии, подсказывает, к какому врачу нужно ещё сходить, находит девушку, которая сможет приносить бабушке продукты и готовить. Бабушка для Мириам самый важный в мире человек – она её вырастила. Одна, без всех. А ещё Мириам рассказывает, что именно благодаря бабушке она выросла не грустным, а весёлым человеком. Грустное в жизни было, и много. Но бабушка всегда находила способ рассмешить, замечая разное: то кота, у которого жопа в форточку не пролазит, то мужчину, за которого в 7:38 утра во время кофе ей придумалось выйти замуж, то ещё что. С котом в итоге всё хорошо, с мужчиной тоже, бабушка Мириам всё ещё не замужем, но работает над этим. А Мириам с нами, в гватемальской деревне, и нам с ней здесь точно веселее. Особенно веселит нас и пациентов её испанский с жужжащим португальским акцентом.
Что меня удивило в Гватемале?
Отношение к телу.
Часто спрашивают, просят рассказать какой-то особо удививший факт, а я почти всегда запинаюсь и долго думаю. Потому что на первый взгляд ничего так уж сильно меня там не удивило. Ну, по крайней мере, вот прямо такого, чтобы до состояния шока – такого точно ничего.
Но кое-что, завладевшее моим вниманием, всё ж таки было.
Ну например, – отношение местных жителей к своему телу.
Пациентка – молодая женщина с младенцем на руках. Спокойно отвечает на вопросы медсестры, спокойно периодически встаёт со стула: взвесить ребёнка, показать больные места. Так же спокойно приподнимает блузу и кормит малыша – не прикрываясь, не смущаясь, не спрашивая предварительно разрешения.
Из одного первого случая не хотелось делать выводы. Но случаи повторялись, по нескольку раз каждый приёмный день. Матери спокойно кормили младенцев не только в присутствии медиков, но и просто в очереди перед клиникой, на глазах у других пациентов – и знакомых односельчан, и вообще незнакомых, приехавших из чужих деревень. Легко позволяли фотографировать процесс кормления.
Сначала я смотрела на самих этих кормящих женщин. Потом – на реакции окружающих. Спокойными оставались абсолютно все. Никто из присутствующих любого пола и возраста не рассматривал происходящее пристально, с интересом. Никто из присутствующих не отводил стыдливо взгляда, не пытался нарочито сфокусироваться на «нейтральных» объектах.
Похожее довелось наблюдать не только с кормящими женщинами. Практически все пациенты с готовностью демонстрировали любые участки тела, не прикрываясь и не смущаясь. Иногда пациентки просили, чтобы при их осмотре, помимо лечащего врача-мужчины, в кабинете присутствовала врач-женщина. Но именно – присутствовала, не обязательно заменяла коллегу. Я спросила одну пациентку после осмотра, почему она так попросила.
– Мне очень страшно оставаться наедине с мужчиной. Думаю, это опасно.
– Опасно именно потому, что вам одежду нужно снять для осмотра?
– Нет, просто опасно быть с мужчиной вдвоём в одной комнате. Не так важно, в одежде я или без неё. Надо, чтобы ещё кто-то был. Так лучше.
Позже обсуждали эти наши наблюдения с медсестрой Мириам. Гадали – почему так. Сошлись на том, что местные жители настолько привыкли к телу – своему и чужому, что оно является естественной частью их жизни. Частью, которой не восхищаются, но и не стыдятся. Оно просто есть, и с ним живут.
Впрочем, вряд ли может быть иначе в деревнях, где все процессы – от зачатия и рождения до болезней и смерти – происходят в одном помещении со всеми членами семьи. И соседи могут заглянуть в любой момент – дверей нет, стучать не во что. Меня удивило, да. Но там так, документирую.
Заметила, что в нашей кухне нет российского флага. Перепроверила. Висят флаги всех стран, откуда приезжали волонтёры в клинику: Колумбия, Португалия, Аргентина, США, Великобритания. По фотографиям старым тоже проверила – был, а теперь нет.
Долго молчала, ходила, искала слова, которыми можно спросить – почему так? Слов не нашла. Зато нашла карандаши и бумагу, нарисовала, повесила.
Боялась, что кто-то что-то скажет, но все промолчали. А мне стало лучше – теперь кусочек меня останется на гватемальской кухне даже после моего отъезда отсюда. Отметилась.
Мириам уехала обратно в Португалию, её контракт закончился. Врач Лена тоже уехала, её ждёт московская реанимация, уже три месяца очень ждёт. Мы остались втроём с Лизой и В. Лиза и В. между собой ладят не особенно хорошо. Наверное, из-за того, что В. часто задаёт разные медицинские вопросы, перекладывая конечное решение на Лизу. Хотя нет, скорее дело в том, как именно он задаёт эти самые вопросы. Большинство из них звучат так:
– Лиза, у меня там пациент с дерматитом…
– И?
– Ну, по такому виду дерматита у нас нет предписаний…
– И?
– Так что мне ему назначить?
– Надо смотреть в справочниках, подобрать что-то по их рекомендациям, ты же знаешь!
– Ну, ты это, помоги…
Лиза гневно вспыхивает, с алыми щеками идёт в аптеку, читает медицинские справочники, подбирает максимально подходящие препараты. Когда пациенты уходят, выговаривает В.:
– Ты можешь более точно формулировать вопросы, пожалуйста?
– Так я и так точно…
– Нет, точно – это так: «Лиза, у меня пациент с нетипичным дерматитом, пожалуйста, помоги мне подобрать препараты». Всё, я сразу пойму, без этих твоих ступенек.
– Ладно…
В. уходит шинковать овощи, сегодня его очередь готовить. Готовит он категорически невкусно. Начиная с того, что он совершенно не чувствует текстуру продуктов, кладёт все овощи в кастрюлю одновременно, из-за чего хлопья лука превращаются в пушистые облачка, картофель рассыпается в пюреобразную массу, а морковь остаётся с хрустящей серединкой. Заканчивая тем, что он совершенно не пытается регулировать солёность блюда, и обычно всё, что он готовит, – смертельно пресное. Мы пытались что-то с этим сделать, но В. всякий раз отвечает одинаково:
– Так у меня не было раньше в жизни необходимости готовить, вот я и не умею!
А на следующий приёмный день всё снова повторяется. Он всё так же формулирует свои вопросы и стоит в дверях Лизиной приёмной, ждёт, когда она встанет и пойдёт разбираться.
Почему-то я, наблюдая за такими эпизодами, злюсь. Наверное, оттого, что у меня были иллюзии, что на В. рассчитывать можно как раз таки больше, чем на кого бы то ни было, ведь он бывший военный врач. Военный, пусть и с приставкой бывший, в моей голове почему-то всегда был гарантом точности, умения принимать быстрые и нестандартные решения в любых ситуациях. Каюсь, стереотип. И наш врач В. этот самый стереотип здорово разрушил в моей голове. Ему, бывшему военному врачу, я доверяю здесь сильно меньше, чем остальным.
Исайя.
У меня было шесть минут и несколько секунд, чтобы что-то узнать об Исайе.
Узнала, что ему сорок три года, из которых семь лет он болен диабетом в тяжёлой форме. Его третий ребёнок родился тогда же, семь лет назад. Своё здоровье Исайя решил проверить заодно, принеся на приём новорождённого. С ребёнком было всё в порядке, а вот отцу озвучили диагноз.
Узнала, что он почти два десятилетия работал в гватемальской столице – предпринимателем. Покупал на фабрике и перепродавал одежду в магазины. На фабрике же двадцатипятилетний Исайя встретил и свою жену – швею.
Узнала, что он считает себя очень молодым. Узнала, что все его дети не работают и учатся, даже младший. А ещё узнала, что он весит около четырнадцати килограмм. Год назад было около семнадцати килограмм. Я сначала даже не поверила врачам, пошла собственными глазами посмотреть. Но цифры, вписанные в историю болезни Исайи, подтвердили: верно медики сказали, верно я услышала. У этого пациента чудовищное истощение, с которым не живут, как мне думалось. Но он жив, он со мной говорил, вот только что, вживую.
Больше не успела. Врачи выписали Исайе срочное направление в госпиталь, так как предположили у него кровоизлияние в желудок и возможную онкологию.
Единственное, о чём на прощание спросил Исайя, – нужно ли будет в госпитале платить за приём и нужно ли обязательно его семье ехать с ним.
Сегодня к нам должно было прибыть пополнение – врач и медбрат.
Мы ждали их у ворот клиники после сообщения от врача, что они сели во флитеру в Момостенанго. До клиники по горному серпантину около одиннадцати километров, обычно флитера водителя Сальвадора преодолевает это расстояние за тридцать-сорок минут. Ждали у ворот час, флитера не появилась. Пошёл второй час, мы уже заволновались. Звонить и писать бесполезно, мобильной связи в горах нет, нисколько.
Наконец видим – идут! Из-за поворота появилась не флитера, а две пеших фигуры, явно не местные – с чемоданами на колёсиках и сумками на плечах. Встретили – наши. Врач Ирина из Санкт-Петербурга и медбрат Кирби родом из США, но сейчас из Мозамбика – сразу после завершения там волонтёрской миссии приехал к нам, в Гватемалу.
Оказалось, что дорога перекрыта, флитера не смогла проехать, и поэтому ребятам пришлось тащиться пешком со всей своей поклажей и привезёнными для клиники медикаментами.
Так мы узнали, что теперь мы все будем таскаться именно так – пешком и с сумками/рюкзаками в руках, пока дорогу не починят. Чинить её, кстати сказать, собирались уже давно. Каждое, даже небольшое землетрясение стимулирует движения почвы и появление трещин. Землетрясения тут регулярны, может и два-три раза в неделю слегка покачать. Людям и зданиям не критично, даже не всегда заметно, а вот почва чувствует и расползается. К тому же сезон дождей сильно усугубил состояние дороги, многие трещины стали канавами и с каждым ливнем грозили превратить дорогу в новую горную реку.
Так что хорошо, что решили починить дорогу. Плохо, что нам теперь ещё сложнее выбраться отсюда, а выбираться надо: и за продуктами, и за тест-полосками для измерения глюкозы, которые тут заканчиваются с рекордной скоростью – коробочки с пятьюдесятью полосками и на неделю не хватает, каждый второй пациент – диабетик, и нужно замерять уровень сахара, порой дважды одному и тому же пациенту. А их десятки.
Сеньоре Естеле пятьдесят девять лет.
В отличие от многих местных жителей, её возраст точен – у неё есть DPI, что-то вроде паспорта. С точной датой рождения, местом регистрации и так далее, как полагается.
Поэтому многие даты своей жизни она помнит очень хорошо.
Помнит, что замуж её выдали в тринадцать лет. За двадцатидвухлетнего Кристобаля. Выдали, потому что у родителей было маленькое кукурузное поле, слишком маленькое, чтобы прокормить восьмерых детей. Семерых уж как-то полегче будет, так они посчитали.
Помнит, что в браке у неё родились десять детей: три сына и семь дочек. Ещё трое умерли при родах. Помнит, что старшему сорок четыре, а младшей двадцать лет.
Помнит, что ни одного дня не училась в школе. Радуется, что младшая всё ещё не замужем, учится, будет учительницей.
Помнит, что не умеет читать, говорит об этом врачу. На флаконе с таблетками ей рисуют солнышко и яблочко – значит, утром принимать после еды.
Ей назначили второй приём через два месяца. Сказала, что постарается запомнить. Потом попросила написать число на бумажке – отдать дочери, чтобы напомнила.
Спросили тут, страшно ли мне быть в Гватемале?
Отвечаю. Обычно нет, но один раз было.
Рассказываю. Я часто снимаю вне клиники, в соседних деревнях.
До некоторых можно дойти по нашей дороге, довольно прямо. До некоторых можно дойти через два горных серпантина и речку вброд. До некоторых по тропинкам, у которых просматривается протоптанное начало, а через несколько сотен метров оно исчезает, и я угадываю направление только по отлинявшим старым сосновым иглам.
Я почти всегда снимаю в одиночку. Потому что мало кто вытерпит моё долгое валяние по земле, остановки на поболтать с местными и вообще меня.
Я заблудилась под Параксаном – горной деревенькой, о существовании которой даже не знала. Заблудилась – это тот момент, когда обратная дорога уже не узнаётся в темноте, а ведущая вперёд не признаётся, куда она. Спросила дорогу до клиники у мужичка, который вышел отогнать лающих собак.
Он настоятельно предложил пойти к какому-то профессору, который отвезёт на машине. Я не хотела идти к профессору и повторила, что мне нужна пешая дорога. Он посмотрел на меня, вздохнул и сказал:
– Ну, если не боитесь, то вот есть одна дорога, через лес.
И вот тут я забоялась. Хотела уточнить, чего нужно бояться, но услышать ответ было ещё страшнее. Поэтому я просто пошла бояться в лес. Там было сумеречно и страшно, но обошлось без неприятных встреч. Через пару часов была в клинике и в полном порядке.
Много здесь думаю о беременности как о процессе.
Сначала тебе девять месяцев тяжело ходить, дышать и вообще жить. Потом ещё несколько долгих часов очень больно. А потом появляется оно – новое существо.
Существо, которое не умеет пока отличить салатовый карандаш от изумрудного и называет оба листиковыми.
Существо, которое очень сожалеет, что его деревня находится недостаточно высоко в горах и есть ещё поселения повыше.
Существо, которое, в отличие от своей бабушки, пока ещё не знает, что такое геморрой, но знает, что такое клопы – собственной спиной.
Существо, которое ужасно переживает, что бабушке поставят вакцину, и изо всех сил пытается увидеть процесс осмотра.
Существо, которое не понимает, что такое недостаточный вес, и думает, что быстро устаёт просто потому, что слишком сильно нажимает на карандаш во время рисования.
Существо, которое живёт и хохочет, несмотря ни на что.
Стоит ли это всего пережитого – вот на этот вопрос пока не нашла ответа, продолжаю искать. Пожалуй, где-то здесь прячется та самая, настоящая причина – панический страх беременности. Наверное, оттого этот страх живёт во мне, потому что засел где-то глубоко чёткий образ беременной матери – лежащей в сарае, на клочке сена, с огромным животом и в сползающем с этого самого живота драном коричневом пальто. Или не оттого…
Летисии пятнадцать лет.
Сегодня она впервые за свою жизнь пришла к врачу. На восьмом месяце беременности, с начавшимися схватками – ложными, как оказалось.
Прийти она решила не сама, тётя привела. Тётя же записывала за Летисию все рекомендации медиков, объясняла ей, что написано в направлении для госпиталя и что такое подпись. Девочка долго смотрела в лист, нарисовала в конце несколько линий.
Она не умеет ни читать, ни писать. Не знает, как называются внутренние органы женщины. Затрудняется посчитать, сколько недель беременна.
Я не стала спрашивать у неё, знала ли она, какие действия приводят к зачатию. Побоялась спрашивать, хотела ли она этого ребёнка и хотела ли того, что произошло с ней.
Сейчас ей было очень больно. Я не хотела дать ей даже намёк на то, что с ней что-то не так. Может быть, она действовала осознанно, а может быть, нет. Не важно.
Сейчас важно, что она сможет родить своего ребёнка в безопасности для себя и для младенца. Сможет выбрать, какой матерью ему быть. Надеюсь, сможет.
По какой-то иронии, в этот самый момент, когда наши врачи осматривали Летисию, за дверью сидела очередь школьников – из школы для бедных привезли целый класс на осмотр. Мальчишки и девчонки по двенадцать-шестнадцать лет.
Они хохотали и рассматривали витамины, которые получили в клинике. У большинства из них был недобор в весе, у некоторых были надеты разные носки, у кого-то дырявые футболки. Но они все умели читать и не собирались становиться родителями, по крайней мере, в ближайший месяц.
В отличие от Летисии, которую под руки вывели и повезли в госпиталь.
Десятый час вечера. Лежу в кровати, почти сплю. Звонок. Выгребаюсь из-под одеяла и несу себя в консульту. Ночью мы принимаем только неотложных пациентов.
Лиза уже впустила и принимает – мужчина лет пятидесяти с приступом панической атаки.
– До́ктора, у меня сердце выпрыгивает из груди, дышать трудно, что-то стучит в голове. Я умираю, да, я сейчас умру, до́ктора?
– Нет, вы не умираете. Да, у вас немного повысилось давление, у вас чуть чаще бьётся сердце, но не настолько, чтобы умереть. Вы не умираете.
Ищет в базе историю болезни, находит. Мужчина здесь не в первый раз, уже приходил с похожей жалобой около четырёх месяцев назад. Рассказывает, что тогда у него умерла корова. Ему стало так плохо, что он почти перестал спать, начались приступы удушья и страх смерти.
В нашей клинике ему подобрали антидепрессанты, и после их приёма на какое-то время он снова смог спать нормально. Сейчас симптомы вернулись.
Замолкает, смотрит в кирпичный пол.
Я тоже смотрю в пол и думаю.
Думаю о том, как хорошо, что в эту дождливую ночь у его юных сыновей нашлись силы и машина привезти его сюда. Думаю о том, как ему повезло, что в такой тяжёлый момент рядом с ним сидит эта красивая девушка и из каких-то несуществующих последних сил самым твёрдым голосом обещает, что сейчас он не умрёт. Думаю, что, собираясь сюда, меньше всего ожидала встретить жалобы на душевную боль, а вот же – почти каждый пятый пациент с ними. Неумело, по-детски формулируют они эти жалобы.
– До́ктора, я работаю, и мне так грустно, что не могу дальше работать.
– До́ктора, я проснулась, посмотрела на одежду и не смогла одеться.
– До́ктора, я подумала о сыне, который умер, и мне стало больно.
– До́ктора, я не хочу кормить своих детей. И себя не хочу.
– До́ктора, я умру, да?
Они выходят из клиники с пакетиками таблеток и уверенностью, что умрут не сегодня.
Они выходят жить. Хотя бы сегодня.
Собираясь ехать фотографом в Гватемалу, я взяла с себя слово – быть жестокой к своим снимкам. Делать лучшие. Оставлять лучшие. Слово не сдержала сегодня, на третий месяц.
Да, я знаю, что края кадра переэкспонированы. Знаю, что чуть более верхняя точка съёмки дала бы более удачное композиционное решение. Ну и, чего уж греха таить, – знаю, что ни разу не Тициан, на которого хотелось замахнуться.
Но оставлю всё равно.
Потому что, кроме всех недочётов, знаю об этом снимке ещё кое-что.
Знаю, что у меня было примерно восемь секунд, и я приняла решение снимать. Знаю, что до этого у меня не было группового портрета киче, а теперь есть. Знаю, что у женщины был приступ сильнейшей боли, а у меня сильнейшего страха снимать это.
Так что оставлю.
Пусть будет на память.
На днях в Гватемале прошли выборы. Выбирали президента, вице-президента, членов конгресса, парламента и вообще много кого.
Я не знаток политики и не собираюсь им становиться. Я просто наблюдатель, который замечает какие-то моменты. Может быть, они значимы для исторического процесса, а может быть, так – шутка какая-то. Рассказываю.
Видела, как в рамках предвыборной кампании партия Cabal ездила по Момостенанго с мегафонами и, приглашая голосовать за своего кандидата, разбрасывала спичечные коробки с символикой партии просто под ноги жителям. Видела, как родители отправили ребёнка к машине – попросить больше одного коробка, а водитель замахнулся возле его лица и уехал.
Слышала, как на собрании нашей деревни представители партии Vamos спрашивали у жителей – сколько их семьи сейчас могут потратить на питание в день. Слышала ответы – от двенадцати до семнадцати кетцалей на всю семью (это примерно 120–170 рублей). Слышала обещания, что при победе кандидата этой партии все смогут тратить на еду не меньше двадцати кетцалей.
Говорила с местными, что они думают по поводу представительницы победившей партии и того факта, что ей в публичном месте во время одного из выступлений поправляет обувь местный житель (да, здесь до сих пор есть мальчики – чистильщики обуви). Один сеньор ответил: «Я думаю только о том, хватит ли моей семье старой кукурузы до тех пор, пока созреет новая».
Я всё больше думаю о том, что мир в лучших своих проявлениях держится на людях.
На таких, как доктор Лена. Которая в ночи гуглила, писала, звонила в чужой стране и на чужом языке. Искала шелтер для женщины, пережившей насилие. И нашла.
На таких, как водитель Костя. Который каждый вечер несколько лет уже садится за руль ночного автобуса «Ночлежки» и везёт по темнеющему Петербургу горячую еду тем, кому вообще нечего и негде есть.
На таких, как искусствовед Варя. Которая на первую же крупную премию вместе с женихом начала восстанавливать старую школу в глухой поморской деревне.
На таких, как вы.
Которые не ждут, пока придёт кто-то большой, сильный и порешает всё плохое, а берут и делают. Что умеют и как умеют. Главное, делают.
Иногда хочется показать себе в свои далекие шестнадцать картинки из сегодня. Чтобы уже тогда знать – всё, что надо, непременно случится.
Не в шестнадцать, ну, так в двадцать шесть ты будешь творить лютую дичь.
Сможешь ночевать в палатке на древних курганах. Сможешь писать в Русский музей, в Русское географическое общество и получать положительные ответы. Сможешь встречать людей, с которыми будешь гулять под дождём, собирать шишки, обсуждать лямблиоз и сальмонеллёз за ужином.
На хрена? Это уже другой вопрос и, кажется, риторический.
Вообще много чего сможешь. Нет специального возраста, в котором что-то своевременно.
Если тебе сейчас шестнадцать – не бойся, всё будет.
Если тебе больше – тоже не бойся, всё тоже будет.
Куда оно денется, в конце концов.
– До́ктора, у меня уже три года диабет, месяц кружится голова и тошнит, неделю назад обожгла ногу, всегда болит всё. Но глаза болят сильнее всего, глаза мне полечите!
– Что же вы только сейчас-то дошли до нас?
– Ну, как стало очень больно глаза открывать, так я пришла. Детей было не с кем оставить, и кукурузу сажали.
Дети в количестве четырёх штук крутятся тут же, лезут на стулья и под стулья, моргают глазёнками на врача. Даже не всматриваясь, видно, что у них глаза красноватые.
У матери же почти однотонные кровавые комочки вместо белков и притаившиеся в уголках глаз коричневато-бурые наросты в форме мушиных крылышек – птеригиум.
– Работаете где?
– В поле овощи сажаю и на рынке продаю.
– На рынок как добираетесь?
– Пешком или на флитере, когда много нести.
– Понятно.
Из горных деревень до ближайшего городка не проложены дороги. Они пробиты в горах, в камне и оттого с годами не утрамбовываются, а крошатся. Каждая флитера тащит за своими колёсами плотный шлейф песка и пыли, словно залежавшиеся ковры выхлопывают. Единственное, чем местные жители защищаются от этого, – жмурятся.
Пешеходных троп отдельных здесь не водится. Так что и те, кто не может себе позволить поездки на флитере, – всё одно идут вдоль этих же пыльных клубов и красными глазами высматривают, куда ставить ногу при следующем шаге.
Врач идёт в аптеку клиники, выносит глазные капли и мазь. Рассказывает пациентке, как правильно промывать глаза себе и детям, в какое время лучше капать и мазать лекарствами.
Спрашивает телефон, записывает его под …дцать каким-то номером на лист, чтобы позвонить ей через несколько месяцев, когда в клинику приедет офтальмолог.
А пока просто капать и мазать.
Несколько штучек малины дали, но всё ж таки.
Ну а что, между прочим, найти здесь малину – редкость.
На рынке, вероятнее всего, её вовсе не увидишь. Если только в крупных городах в супермаркете и за большие деньги. Так что в качестве подарка очень даже неплохо.
Вообще, пациенты периодически приносят для клиники то тортильи, то рис с молоком, кто побогаче – бананы или манго, кусочки курицы.
Здесь у деревенских жителей в доме часто вообще нет денег. Совсем.
Ни оплатить приём врача, ни купить лекарство, ни давление измерить (да, в местных аптеках это можно сделать только за деньги – 30 кетцалей, примерно 300 рублей), ни вызвать флитеру. Они приходят пешком в нашу клинику, где врачи-волонтёры бесплатно принимают и выдают необходимые препараты.
Но нет денег не означает – нет благодарности. Вот и приносят продукты.
Так что, если когда-нибудь мы тут чем-нибудь отравимся, то с благодарностью. Зная, что здесь любые продукты достаются огромным трудом и часто их не хватает, – вдвойне с благодарностью.
Пусть это и не всегда вкусно, всё равно.
За почти три месяца в гватемальской деревне я:
– один раз увидела, как отец поцеловал сынишку в макушку;
– один раз услышала, как мать сказала ребёнку «любовь моя», и дважды, как пела песенку;
– три раза заметила, как родители пытались держать малыша за ладошки во время процедуры.
И много раз наблюдала другое всякое.
Как врачи спрашивают, сколько дней ребёнка тошнит, а родители вопросительно смотрят друг на друга, на сына, снова друг на друга.
Как матери не могут ответить, сколько времени кормили дитё грудным молоком.
Как на приёме в нашей клинике узнают, что ребёнок умеет рисовать, и хорошо.
Здесь очень иллюстративно видна отдельность детей и родителей. Случайность их в жизни друг друга. Здесь мало кто хочет и ждёт детей. Они появляются сами. И живут сами, ну, почти.
Я не думаю над тем – хорошо ли, плохо ли это. Я больше думаю над тем, почему оно так.
Есть идея, что люди мало знают о себе. И ещё меньше знают о том, что делать с маленьким существом рядом с собой.
Максимальное проявление заботы у местных родителей – это тепло одеть ребёнка. Одеть на холодную ночь, забывая, что жарким днём стоит снять часть одежды. Потом приносят этот взмокший горячий комочек в клинику. И очень удивляются, что не болен, а нужно просто переодеть. И смотрят на ребёнка по-другому уже, как на кого-то чуть более знакомого.
Пусть и с технической точки зрения пока. Уже хорошо. Уже не напрасно.
Сегодня уволили врача В. – одного из наших волонтёров.
Честно, было максимально неожиданно. В смысле, про возможность увольнения все мы знали, сами контракты подписывали. Но тут – так внезапно.
Через несколько дней В. должен был уехать в Никарагуа, и сегодня у него как раз был запланирован приветственный звонок с директором никарагуанской клиники. Разговор по телефону оказался максимально коротким. В. сказал, что в Никарагуа он не едет и нашу клинику придётся покинуть сегодня. Больше никаких подробностей не выдал, выглядел обиженным и молча ушёл в свою комнату собираться. По распоряжению гватемальского директора приехал наш водитель Сальвадор и увёз В. на своей флитере в Момостенанго. Оттуда уже можно добраться общественным транспортом до столицы или ещё куда.
Мы остались вчетвером: врач-педиатр Лиза, врач-терапевт Ирина, медбрат Кирби и фотограф я. Терялись в догадках, но молча, про себя, чтобы не нагнетать обстановку домыслами. Ждали вечернего звонка нашего директора – с пояснениями.
Директор Ханна позвонила сразу же после того, как мы отпустили последнего пациента. Рассказала о причинах увольнения, расспросила, как мы себя чувствуем после произошедшего. Оказалось, уволили В. за прямое и тяжёлое нарушение волонтёрского контракта – харассмент. Говоря по-русски, за приставания к коллегам женского пола. Оказывается, не раз и не с одной он пытался установить нерабочие отношения. С кем-то ограничилось тонкими словесными намёками, с кем-то перешло в агрессивный шантаж, а с кем-то и вовсе дошло до насильственной попытки физического контакта. Хорошо, что только попытки.
Собственно, после именно этого случая начали процедуру расследования, все остальные девочки до этого молчали. Считали, что ничего критичного не произошло. Подумаешь, о попу несколько раз как бы случайно шоркнулся и вопросы попытался позадавать слишком личные. Подумаешь, перед сном в общей комнате жаловался на то, что его мужские потребности не удовлетворяются здесь и было бы неплохо, если бы коллега проявила сочувствие. Подумаешь, выход из аптеки как бы в шутку перегораживает. Не жаловаться же из-за такого. И вообще, может быть, сама чем-то повод дала. Может, зря при всех рассказывала, что в какой-то прежней жизни любила на танцы ходить. Может, зря помочь аптеку разобрать попросила.
…Не выдержала Лиза. В один из вечеров В. зажал её в тёмном углу и пытался поцеловать. Она долго молчала. Но неприятные намёки с его стороны продолжились, и она, боясь повторения, всё ж таки обо всём рассказала директору клиники. Выяснилось, что с другими девушками тоже происходило нечто подобное, почти с каждой из команды. По этому поводу в контракте чётко прописано – расторжение одним днём. Вот и расторгли.
Когда все мы узнали подробности – стало легче. Во-первых, потому что поняли причины увольнения. Во-вторых, потому что теперь каждая смогла поделиться с другой тем, чего стыдилась и о чём боялась говорить. Пожалуй, в этом было самое хорошее из возможных завершений этой плохой истории – каждая поняла, что нужно было сказать сразу, так как правда могла бы защитить других коллег от подобного опыта. Хорошо, что поняли. Плохо, что никарагуанская клиника оказалась вынуждена чуть дольше работать с одним-единственным врачом, пока не нашли замену уволенному медику.
Сеньору Кириаку пятьдесят девять лет.
Из них двенадцать он живёт с диабетом и десять в темноте – после рождения младшего сына ослеп сначала на один глаз, а потом и на второй.
Он так и не видел, каким вырос сын. Но знает, что именно он привёл его за руку в клинику и бережно довёл от двери до стула.
Он не видит, как смотрит на него жена. Но знает по вздохам ли её шелестящим, по движениям ли её резким, что в тягость он ей давно уже.
Он не понимает с первого раза, что говорит доктор про уровень сахара и диету. Но знает, что это важно. Переспрашивает у врача на испанском и ещё раз у сына – уже на киче.
Под конец консультации спрашивает почти шёпотом:
– До́ктора, а можно сделать что-то, чтобы я хоть чуточку видел?
– Нужно, чтобы вас офтальмолог посмотрел. Мы позвоним вам, когда он приедет в клинику.
– Понимаете, мне сильно видеть не надо. Я могу не гулять, даже не есть могу. Просто хочу из туалета чистым выходить, устал быть грязным, очень устал.
Моргает быстро и часто.
Прощаясь, тянет руку мимо врача. Сын подхватывает его и выводит.
Роберта и Юлия – очень самостоятельные барышни семи и девяти лет.
Сами измеряют температуру: и себе, и брату, который рыдает при виде любого медицинского предмета – думает, что это вакцина.
Сами взвешивают на весах: себя, брата, бутыльки Ибупрофена и градусник.
Сами рассказывают: где и как именно болит горло, сколько дней диарея и какие травки попадали в суп из дождевой воды.
Сами они не могут только одно – объяснить мне, почему обе носят одинаковые кольца на средних пальцах. Помогает мама:
– Это кольца мормонской церкви, они туда в школу ходят.
– То есть в вашей семье все мормоны?
– Нет, только девочки. Потому что их там учат читать и обедом кормят.
В нашей деревне церковь мормонов. В соседней через два оврага – католическая. В семи километрах по дороге тоже деревня и тоже церковь – только евангелическая.
Я спрашивала местных жителей про их веру. Они, в большинстве своём, верят богу кукурузы. И ещё в то, что в нашей клинике им всегда помогут, когда бы они ни пришли.
Теперь я живу не одна, а с медбратом Кирби, он переехал в мою комнату, на ту кровать, где раньше жила Лена. Переехал, потому что его попросили освободить комнату для группы американских врачей, которые прибыли сегодня.
Хирург Ричард, его дочь медсестра Шарлотта, его невестка переводчик Сара. Так как они все родственники, их решили разместить не на свободные места в разных комнатах, а всех вместе, в одной комнате. Тем более что на испанском говорит только Сара, так и правда лучше.
Я рада жить с Кирби. Во-первых, он аккуратно застилает кровать. Почти все волонтёры не находят на это сил и просто по утру бросают скомканное одеяло, а он нет – он расправляет все складочки, уголки подтыкает под каркас и кладёт подушку ровно. Во-вторых, теперь мы можем болтать не только в паузах между приёмом пациентов или, там, на прогулках, но и утром, и перед сном.
Сегодня шушукаемся о несправедливости этого мира, немножко ноем и даже негодуем. Негодуем, что мы оба специально для этой поездки учили неродной нам испанский, занимались с репетитором, сдавали экзамены и только после этого оказались здесь. А эти, гляньте-ка, ни слова на испанском, ни единого! И тоже тут, приехали.
Ну, мы так, недолго и беззлобно. Головой мы отлично понимаем, что приезд этой хирургической бригады – единственная возможность для местных жителей получить бесплатные операции прямо здесь, в нашей клинике. Понимаем, что местные ждали хирурга несколько месяцев, записывались в очередь на специальный листик, приходили, спрашивали – когда же уже он прибудет. И вот прибыл. И это важно для пациентов. Но нам обидно. Чуть-чуть, но всё ж таки обидно – и не убрать это.
А я с переселением Кирби ко мне ещё раз убедилась – какой же у меня теперь есть хороший друг. И я сейчас не про вечерние шушуканья даже.
За ужином все говорили на английском – ради гостей, которые не знают испанского. И Кирби единственный, кто регулярно приостанавливал беседу словами:
– Давайте переведём для Роси, ведь она не понимает английский!
И переводил всё, о чём говорили вокруг меня. Такой лапушка.
Первую операцию проводили буквально на следующее утро. Ричард готовил полевую операционную из того, что было в клинике. Инструктировал свою медсестру Шарлотту и нашего врача Лизу – как именно нужно будет ему ассистировать при операции.
Мы с Кирби снова работали в паре. Он вынимал из шкафчиков нужные перевязочные материалы с надписями на русском – из России привезли. Я читала и переводила ему на испанский состав бинтов, салфеток и антисептиков. Он переводил уже Ричарду на английский. Тот кивал, и после этого материалы раскладывались по категориям вокруг операционной кушетки.
…Удаляли липому в районе плеча маме донны Глории – ничего сложного. Хирург и ассистентки занимались непосредственно операцией, а мы с Кирби поочерёдно, не сговариваясь, держали женщину за руки и шептали ей на испанском – о чём говорят между собой врачи и что сейчас происходит с её плечом. Она кивала, иногда сжимала наши руки чуть сильнее, когда было особенно больно.
Где-то в середине операции Шарлотте стало плохо, и она потеряла сознание. Оказывается, это была её первая в жизни операция. Привели её в чувство водой и спиртом, нашатырь весь закончился. Завершали операцию Ричард с Лизой, больше даже Лиза – она накладывала швы и повязку на рану.
Теперь у меня есть много снимков операции и опыт синхронного перевода.
Собирали мандарины с сеньорой Селестой.
Рассказала, что родилась с глазами небесного цвета, оттого и назвали так. Назвали, а с возрастом цвет ушёл, сменился на привычный гватемальский, тёмный. Имя осталось.
Рассказала, что восемь лет назад её сын умер от болезни сердца, потому что не лечил свой диабет – клиники нашей в деревне тогда ещё не было, а в больницу ездить далеко и дорого. Невестка умерла через месяц, вслед за мужем. Умерла, рожая дома последнего ребёнка, не смогли остановить кровотечение.
Рассказала, что мандариновое дерево – единственное, что есть у неё ценного. На кухне четыре миски и три ложки – для себя, мужа и двоих внуков. На себе одна блуза и юбка, стирает, завернувшись в одеяло, пока внуки в школе. Когда нужно купить тетради, она идёт с мандаринами на рынок и продаёт их.
Дала пять мандаринов для врачей.
Сказала, чтобы мы тут непременно оставались и лечили. Не хочет хоронить внуков. Хочет много лет смотреть, как они сбивают мандарины с дерева и сыплют ей на голову.
Первая виза закончилась, сделала новую – ещё на девяносто дней. Через месяц буду уже в Никарагуа, там вторая клиника Health & Help.
Ощущение, что я живу на торфянике, который подпрыгивает в такт моим шагам и местами горит. Слишком много всего происходит. А главное, слишком быстро. Невольно подхватываю этот темп и тороплю жизнь ещё сильнее, местами опрокидывая в спешке.
Каждый день вижу, как легко ломаются и заканчиваются жизни. Оттого-то ещё страшнее не прожить и не дожить свою. Вот я и стараюсь. Криво, косо, комкано.
Мне говорили, что заскучаю на второй месяц. Пошёл четвёртый. И мне боязно оттого, что и он скоро закончится. И другие тоже.
А что будет после них, я не знаю. Сейчас уж точно не знаю.
Убежала бояться дальше.
Если бы гватемальский ребёнок от годика до пяти лет умел писать и вёл дневник, там непременно было бы что-то такое:
Дорогой дневник. Сегодня мама водила меня в клинику показывать доктору.
Мы шли пешком, то есть мама шла, а я ехал у неё за спиной. Оттуда было очень удобно смотреть орлов и горы. Потом мама начала часто запинаться и вынула меня из-за спины. Я шёл сам и тоже запинался, как мама. Потом я запнулся сильно, упал и поцарапал щёку. Мама поплевала на неё и положила меня обратно за спину.
В клинике доктор сначала делал хорошее. Дал мне листочки и карандаши. Я всё это пожевал, было вкусно и шуршало громко. Доктор услышал и забрал у меня всё.
А потом он начал делать плохое. Клал мне в подмышку холодную палочку и заставлял держать. Палочка пищала, и я боялся. Заставлял открыть рот и светил туда фонариком, наверное, хотел отобрать пожёванные карандаши. Я боролся и плевал в доктора цветными слюнями.
Ещё доктор спрашивал маму, сколько мне лет и что я ем. Мама смотрела на меня и моргала глазами – тоже боялась, наверное. Она сказала мой неправильный день рождения, чтобы доктор не знал все наши секреты. Но он продолжил делать плохое. Достал большую чашку со стрелками и положил меня на неё. Я снова боролся и пускал слюни, но он меня победил. И строго сказал маме, что надо кормить меня лучше, потому что я очень мало вешу. Мама заморгала глазами очень грустно, потом тихонько сказала доктору, что попробует найти деньги и купить мне молоко. Доктор долго писал что-то скучное в бумажку, потом отдал маме какой-то пузырёк, сказал наливать мне из него две ложечки каждый день, пока она не купит молоко.
А потом мы отдыхали на скамейке. Мама дремала. Я хотел ей помочь и сам найти себе еду, без денег. Нашёл мокрый песок, сосновую веточку, а хорошая собачка дала мне засохший хлеб. Поел всё это. Поранил губу веточкой, громко ревел. Разбудил маму, и мы пошли снова запинаться три часа в сторону дома.
Во время приёма пациентов медбрату Кирби пришло сообщение. Со звуком пришло – какая-то весёлая динамичная мелодия неизвестного ни мне, ни ему происхождения.
Две пациентки – мама и дочь, сидевшие в это время перед ним, услышав мелодию, переглянулись и хихикнули. Кирби тоже рассмеялся и сказал:
– Ну что, будем танцевать?
Пациентки захохотали уже в голос, не сдерживаясь, не прикрывая рты руками. Наконец, дочь нашла в себе силы остановить хохот и ответила:
– Да мы не умеем танцевать, у нас никто в деревне не умеет.
Тут уже вмешалась я, выйдя из своего наблюдательного угла:
– То есть вы совсем не танцуете, даже на свадьбах? Никогда в жизни?
– Нет, никогда. Да у нас и свадьба праздником не считается. Ну, то есть семья, которая девочку отдала, – они там поедят в этот день побольше, чем обычно, если им продукты за неё дали. И всё, без танцев. Мы вообще обычно молчим про свадьбы.
– А поёте что-нибудь?
– Поём, да. Я, как в церковь хожу, всегда там пою.
– Ну, а дома, есть у вас песни для детей или для работы?
– Нет, таких нет. У нас есть дети и работа, но про это не поём, про это молчим.
Замолчали и сейчас. Кирби продолжил рассказ про диабетическую диету, выдал печатные памятки на испанском. Пациентки согласно кивали головами на каждый пункт. Я заметила, что обе они держат памятки вверх ногами. Они не умели читать и про это тоже молчали. Тут вообще много о чём молчат, так принято.
Кирби не покидает идея развести огород на кучке земли, насыпанной посреди двора клиники. Там уже растёт розмарин и авокадовое дерево. Плодов авокадо, правда, нет и никогда не было, а дерево есть.
Но Кирби этого недостаточно, он ужасно хочет вырастить что-то съедобное. Каждый вечер после работы шарит по окрестностям, ищет что-то пригодное для выращивания. Приволок жухлые листья лемонграсса и странной длинной мяты, с корнями выкопал, как положено. Посадил. Теперь наша кошка валяется не на земле, а на подушечке из листвы. Лемонграсс ей нравится больше, чем мята.
Срезал макушки у купленных на рынке ананасов. Конфисковал три кружки из обихода, налил воду, рассадил туда ананасовые макушки, ждёт корней.
Выковырял семечки из кабачков. Кабачки были так себе, поэтому семечки из них почти все худые, полые внутри, без мякоти. Всё же набрал несколько плотных, хороших, воткнул в землю. Из томатов тоже наковырял семечек, насыпал землю в коробочку, рассадил.
Ананасы в чашках дали корешки – белые, волосистые, как щётка. Кирби выкопал лунки, высадил. Где-то вычитал, что урожай будет примерно через полгода. Расстроился, что ему уезжать через две недели, не успеет застать его, брал со всех слово, что тот, кто останется здесь дольше всех, пришлёт ему фото урожая. Завещал мне помидорную рассаду, которая слабо напоминала рассаду, скорее – зелёные волоски, пытающиеся отвалиться от подпорки и сбежать из коробочки.
Ананасовые посадки погибли через месяц. Хоть мы и поливали, и от солнца прикрывали, не помогло. Кабачковые семечки погибли, даже не проклюнувшись. Я раскопала несколько – проверить, нашла вместо них комочки пушистой плесени – сгнили. Помидоры тоже не дожили до посадки, слабенькими оказались. Мяту кошка в конечном итоге выкопала и сделала в неё свои кошачьи дела.
Лемонграсс единственный, кто прижился, ничего. Хоть чай есть из чего заваривать, кисленький.
Иногда мы с Кирби прогуливаемся по дебрям вокруг клиники – разгружаем мозг после тяжёлых диалогов с пациентами. Заодно ищем, чего съедобного или полезного можно притащить в клинику. И разговариваем. Много разговариваем, рассказываем друг о друге, восполняем то, чего так не хватает в оторванности от близких людей.
Кирби говорит о себе, что он – словно лягушка. Лягушка, потому что прыгает с места на место, скачет по миру, нигде не задерживается. Родился в США, работал волонтёром в Мозамбике, в Гане, сейчас вот со мной в Гватемале. После окончания контракта здесь съездит в Штаты на три-четыре денька, с мамой повидаться, и снова в Африку – госпиталь Свазиленда ждёт его изо всех сил, там нужна помощь. Спрашивает меня:
– По дому скучаешь или нет?
По дому… А какой он, этот мой дом? Какой из всех?
Тот ли деревянный пятистенок, стоящий на улочке маленького сибирского городка, в котором прошли первые четыре года моей жизни? Тот ли каменный домик в кавказской степной станице? Внутри него каждую ночь мыши падали на всех уснувших, тонули десятками в тазиках с водой, а вокруг него расхаживали тоскливо подвывающие волки в поисках добычи. Та ли кавказская же, но уже городская квартира, в которой лопнула лампочка, оставив на потолке чёрное звёздчатое пятно? Из этой квартиры отец впервые выгнал мать, и она гуляла с орущей сестрёнкой в коляске по двору. В эту квартиру принесли четвёртого брата. Из этой квартиры мы бежали в Центральную Россию, потому что взрывы на Северном Кавказе не собирались стихать. Или один из обшарпанных деревенских домов этой самой Центральной России? Каждый был обшарпанным, в каждом что-то скрипело – словно не положено семьям священника выдавать целые дома при переводе на новое место, для проверки прочности, быть может. Или купчинское общежитие железнодорожников, в которое я сбежала сразу после совершеннолетия? Или вот эта петербургская квартира, в которую меня принял муж со своей мамой? Где он, мой дом? Я не нахожу, что ответить Кирби, и говорю:
– По мужу скучаю – это точно бывает.
Ездили медицинской бригадой в труднодоступную деревню Ракана.
Добирались почти три часа, по горным серпантинам и размытым ливнями дорогам. Привезли медикаменты и продукты для семей с самым тяжёлым положением. Пришли сорок четыре женщины, у каждой при себе трое-шестеро детей, у некоторых ещё столько же дома остались.
Врачи Ханна и Лиза принимали почти без передышек, под навесом за простынёй. Медбрат Кирби безостановочно взвешивал детей, некоторых по два-три раза перевзвешивал, чтобы проверить – точно ли увидел вес. Здесь ситуация даже хуже, чем в нашей деревне, – все дети, за редким исключением, весят сильно меньше положенного. У каждого второго вздутый живот – у кого от недоедания, у кого от глистов.
Я смотрела и разговаривала, как обычно.
Двадцать три женщины рассказали, что их семья ест два раза в день.
Одиннадцать сказали, что еды хватает на один раз в день.
Четверо вообще не хотели разговаривать. После получасовых посиделок на земле с каждой удалось узнать – в последний раз они ели два дня назад.
Многие не говорили на испанском вообще. Просто молча смотрели: то на врачей, то на пакеты с мукой, фасолью, макаронами.
В какой-то момент я перестала задавать вопросы.
Просто смотрела:
– как девочка играет пятнадцатисантиметровым ржавым гвоздём;
– как мальчик высасывает остатки желатина из пакетика и жуёт пакетик;
– как другая девочка прячет корочку лайма в трубу под домом и шепчет сестре: «Завтра съешь»;
– как все дети поголовно тащат в рот пальцы и края футболок.
Я уже десятки раз спросила жизнь – зачем она повторяет мне свои самые страшные моменты, ведь я уже видела подобное.
И, кажется, в этой несуществующей для большинства международных карт деревне я поняла. Да, нужно оказываться там же, но уже в другом состоянии. Не в беспомощном, а в способном что-то сделать, что-то изменить. Вот и пытаюсь. И вам рассказываю, чтобы вы тоже могли.
Работая здесь, в голодающей гватемальской деревне, заметила, что чаще вспоминаю не хорошее настоящее матери и братьев – вспоминаю прошлое. Может быть, оттого, что здесь, в этой деревеньке, слишком много похожих судеб: женщин с кучей детей, женщин, выгнанных мужем из дома на улицу, женщин, не имеющих собственных денег, женщин, боящихся самостоятельно принимать любые решения…
Я проживала эти их трагичные истории каждый день вместе с нашими пациентами, но после выездного приёма в Ракану мне стало особенно худо, прямо критично. Именно там я вспомнила страшную историю про сыр, словила тошноту и паническую атаку.
Истории про сыр много лет. Мне тогда лет двенадцать было, ну, максимум тринадцать. Малюсенькое село в Липецкой области, там мы жили на каком-то отшибе. Ближайший соседский дом – в километре от нашего, где-то в овраге. Продуктовый магазин – в трёх километрах. Трасса и автобусная остановка – в восьми.
Какой-то праздник, то ли Новый год, то ли Рождество – ёлка стояла, это помню. Почему-то большая часть скандалов всегда приходилась на праздники, оттого-то ненавижу их, боюсь праздников до сих пор.
Не знаю, что именно произошло, но отец долго кричал на мать в кухне, а потом хлопнула дверь. Он выгнал её на улицу, запер на засовы все двери, вернулся в комнату. Наре́зал сыр, налил сок, усадил нас перед компьютером и включил какой-то весёлый фильм. Я не слышала слов из фильма. Я слышала, как за окном воет ветер и метёт снег, аж в окна бьёт. Ещё слышала стуки: во входную дверь, в окна. Мать стучала, просилась обратно в дом. Отец не шевелясь смотрел в экран, периодически оборачивался к нам и говорил:
– Берите сыр, вы чего не берёте?
Я слышала, как стуки становятся всё реже и реже, потом и вовсе затихли. Я чувствовала удары ветра в ставни, а ещё отвратительный кислый запах расплавившегося у меня в руках кусочка сыра, который я так и не смогла положить в рот.
Пустил он её домой через день или два, кажется. Она вошла и сразу начала что-то есть на кухне, прямо из кастрюли поварёшкой, не присаживаясь. А я с тех пор много лет не ела сыр, совсем, ни грамма не могла съесть – тошнило от одного запаха. Вот и здесь, в Ракане, увидела под деревом мальчика, рыдающего из-за украденной тортильи – его единственной еды на день… И меня снова стошнило.
Если бы гватемальский ребёнок от пяти до двенадцати лет умел писать и вёл дневник, там наверняка было бы что-то такое:
Дорогой дневник. Сегодня я проснулся оттого, что мне на нос упало что-то мокрое и затекло в нос. Я чихнул, открыл глаза и увидел, что с потолка капает – ночью было столько дождя, что он просочился в дом. Накапало не только мне на нос, но и на одеяло, и на подушку тоже. Я хотел надеть другую футболку, чтобы не мёрзнуть так сильно, но на полку с одеждой тоже накапало много, и сухой не было, только сырая.
Вышел на двор спросить у мамы – пойду ли я сегодня в школу.
В последний раз я был там две недели назад, а потом заболел и ходил в поле сажать кукурузу вместо школы. Кукурузу надо класть по пять штучек в каждую лунку и засыпать землёй с камешками, чтобы птицы не покрали зёрна – это я знаю. Сегодня ходил в поле сажать, только уже фасоль – мама утром сказала, что дорогу сильно размыло и флитера не проедет, а до школы больше пятнадцати километров, надо было раньше пяти часов выходить, чтобы пешком успеть, в шесть уже поздно. Может быть, завтра проснусь и схожу.
В поле очень хотелось есть, но папа и мама взяли с собой только воду и пять леденцов. Я съел два, и мама отдала мне третий – свой. Его я тоже съел. Вечером дома поели побольше – каждому мама дала тортилью с моё лицо размером и чашку риса.
За день земля обсохла, футболка и штаны тоже высохли. Одежда, которая дома лежит, – всё ещё сырая, я потрогал. Развесил её во дворе, чтобы на ночь надеть побольше сухого.
Пошли с папой и сестрой за хворостом, чтобы маме было на чём сварить нам завтра новый рис. Мы с сестрой находили палочки и набрасывали их в кучки, а папа скручивал каждую кучку верёвками. Потом он привязал маленькие кучки к нашим плечам, к своим привязал самую большую, и мы пошли домой, чтобы успеть до темноты. Один час до неё оставался, а нам столько и нужно, чтобы до дома дойти.
Поцарапал ногу о камень, до крови. Потому что ботинки у меня только для школы, одни.
Пока шли, у меня сильно зачесалось в горле и потекло из носа. Дома мама увидела сопли на моей футболке и сказала, что если за ночь не пройдут – завтра я пойду не в школу, а в клинику. Дальше говорила что-то ещё про ногу, но я уже не расслышал, уснул.
Искали с Кирби местное кладбище. Нашли.
Угнездившееся на каменистом холме, который ливни не сумели пока размыть до основания. Маленькое, едва ли сотня захоронений. Католическое. На каменных крестах рядом с майянскими фамилиями и майянскими же именами выбиты вторые имена – христианские, данные при крещении.
Плутали до темноты между рядами могил, читали даты, высчитывали возраст, удивлялись, пересчитывали по два раза.
Всего один человек, прежде чем лечь здесь, прожил девяносто шесть лет. Ещё трое хотя бы приблизились к возрасту старости, прожили в Чуинахтахуюбе по восемьдесят девять, семьдесят девять и семьдесят два года. Остальные даже не заглянули за шестидесятилетний рубеж. Много захоронений женщин, не сумевших дожить даже до сорока лет. Детские могилки, без имён и крестов – кирпичики с датой, видно, не успели ни покрестить, ни назвать.
На обратном пути зашли в четыре дома, спросили пару встречных – где другое кладбище. Очень уже малым показалось нам это для такого количества жителей и смертей. Никто не ответил, только качали головами и говорили, что это кладбище – единственное.
Мы не поверили, но Кирби нужно было уезжать.
Я пообещала, что отыщу ответ и расскажу.
Я отыщу.
Кирби уехал, Ирина тоже – у них контракты были чуть больше месяца каждый. Мы ненадолго остались вдвоём с Лизой. Теперь по утрам я надевала не чёрную футболку с эмблемой клиники (форма немедицинского волонтёра), а красную медицинскую рубашку. Теперь, вместо съёмки, я встречала пациентов, чтобы хоть как-то помочь Лизе.
Записать имя, фамилию, возраст. Взвесить, измерить рост, давление, уровень сахара в крови – да, Кирби успел научить меня дырявить людям пальцы так, чтобы не было сильно больно, с краешку, где меньше всего нервных окончаний. Узнать дату последних месячных, количество беременностей и родов у женщин. Выспросить и сформулировать жалобы, что-то чуть более конкретное, чем «болит вообще всё и вообще везде». Записать всё на испанском в карточку пациента. Выложить карточки в очередь.
Из очереди Лиза уже приглашает непосредственно на приём.
Потом говорит, каких таблеток и сколько выдать пациенту. Их же нельзя просто отдать, в блистере – каждую таблеточку нужно вылущить, сложить в баночку, на баночку наклеить кусочек лейкопластыря и на нём маркером нарисовать солнышко или месяц (в зависимости от того, нужно ли принимать утром или вечером). Иногда нужно ещё рядом с солнышком дорисовать яблочко или банан, неважно. Важно то, что пациент будет знать – эту таблетку пить утром после еды, не иначе. В какой-то день я подсчитала – выдала почти пять сотен таблеток. Иногда, от усталости, посещала мысль нарушить правило и выдать просто блистеры, но нет, нельзя. У пациента будет слишком велик соблазн продать лекарство и выручить хоть сколько-то денег вместо собственного лечения. А мы здесь, чтобы лечить.
Мы с Натаниэлем смотрели на звёзды. Ну, то есть я смотрела, а Натаниэль шатался кругами и в темноте кололся о кактусы. Набрав невыносимое количество колючек, он приостанавливался, выдергивал их, и мы разговаривали.
Кладбище – сложная тема для ночного разговора с пьяным мужиком. Но я обещала найти разгадку, что ж поделать.
– Натаниэль, где другое кладбище, старое?
– Тут, ты что, не видишь?
Я пять раз переформулировала вопрос. Пять раз усомнилась в своём испанском и в испанском собеседника тоже. В его пьяном разуме тоже усомнилась, чего уж греха таить.
Ответ был тот же.
Я решила зайти с другой стороны.
– Когда ты умрёшь, что с тобой сделают?
– Положат в огонь.
– То есть кремируют?
– Да, у нас почти всех кремируют.
Дошло, наконец. Кремировать можно и тут, верно. Одно не дошло – почему он считает, что я должна это увидеть. Рядом ничего похожего на регулярное костровище.
– Почему не в землю?
– Потому что в огне из человека делаются звёзды.
– А дальше что?
– А дальше они улетают в небо. Видишь, сколько их?
Россыпи над нашими головами складывались в созвездия, имена которых не знакомы ни мне, ни Натаниэлю, прилёгшему неподалёку под кактусом. На него с ежевичного неба смотрели предки. На меня тоже кто-то смотрел, показалось на мгновение.
И, да – это мог быть самый романтичный момент моей жизни здесь. Если бы не запахи, исходившие от моего собеседника: плохого кислого пива, протухшей обуви да гнилого банана, который благополучно стал кашицей после того, как Натаниэль улёгся на него.
Позже я уточнила историю уже у другого местного дедушки, трезвого. Удивился, что знаю об этом. Подтвердил. Потомки майя превращаются в звёзды и улетают жить на небо. Вот только говорить об этом не принято. На трезвую голову уж точно.
Приехала новая медсестра Марианна из Португалии. Мы с Лизой, ещё толком не познакомившись, уже встретили её как родную – так устали за эту неделю разрываться между пациентами, пешей беготнёй под проливным дождём за поставками медикаментов, не говоря уже о кухне и других бытовых задачах.
Марианна сначала выглядела опешившей и напуганной. В первую же ночь её искусали до волдырей какие-то твари: то ли клопы, то ли ещё кто. За завтраком мы хвастались ей нашими: и старыми засохшими, и свежими кровящими укусами. Хохотали. Марианна сразу приободрилась и потопала в клинику осваиваться на новом рабочем месте.
Теперь я снова снимаю и записываю истории, а Лиза с Марианной принимают пациентов.
Одно из последних моих воскресений в гватемальской клинике.
Пошли с девочками в гости к донне Глории, нашей соседке и большому другу волонтёров – вечно она всех нас подкармливает чем-нибудь: то кастрюльку спросит – атоля в неё плеснёт (такой киселеобразной массы из риса, воды, молока и сахара), то вечером сынишку пошлёт – он узелок тортилий кукурузных в окошко кухни сунет.
Вот и сегодня не просто так позвала, а печь и кушать доблаты.
Доблаты – это такие пирожки традиционные гватемальские. Тесто для них (из чёрной кукурузной муки, воды и соли) за сутки до выпечки делается, не быстро. Кукурузная мука не такая клейкая, как пшеничная, – ей время нужно. Время долгое и вымешивание частое – каждые два-три часа всю массу нужно тщательно проминать руками.
Оттого-то у донны Глории руки очень болят, она почти каждый день с тестом работает, чтобы напечь тортильи и доблаты для продажи да сынишек прокормить. Вот и ходит она к нам в клинику – то за таблетками от давления, то за кремом от боли в руках.
Хохочем: не получается у каждой из нас с первого раза слепить аккуратный пирожок – крошится тесто, непривычное. В серединку кладём тёртую морковку, сырую. В глубине души мы рассчитывали на сыр, ну, или на картошечку хотя бы – очень уж соскучились по вкусной еде. Но – что есть.
Сыр в Гватемале невиданно дорогой – мы себе в клинику изредка чуть-чуть купить можем, а местные и вовсе почти никогда его не едят. Картошка тоже недешёвая, да ещё и портится со страшной скоростью вне холодильника – через пару-тройку дней уже гнилостные ямки с мошками заводятся. Морковка тут самая недорогая из овощей и хранится как-то подольше, дней пять-шесть хотя бы. Пусть и мягчеет от жары, но всё же не загнивает, и на том спасибо.
Навострились быстро. Из чёрного теста лепим лепёшечки, в серединку каждой кладём ложку моркови, защипываем – и на сковороду, в масло. Не отходим от огня, стоим, ждём – что спечётся из наших творений.
Под масляный треск расспрашиваем старенькую маму донны Глории о самочувствии. Ей на днях у нас операцию сделали, огромную липому из плеча вытащили… Резали под местной анестезией, бабушка морщилась, но стерпела всё. Теперь уже бодро себя чувствует и рукой и плечом шевелит без боли, как новенькими.
Узнаём от Глории, что основной цвет национального женского гватемальского костюма в каждом департаменте страны разный. Вот в нашем Тотоникапане, например, красный. Не знает она – почему так. И мы не знаем. Может, с цветков граната на горных склонах, а может, с потоков лавы вулканической в ночи списали его здешние майя… Не знаем. Но цветёт-горит алое: и на поясе Глории зигзагами, и на юбке ромбиками, и на блузе перьями птичьими.
Возвращаемся в клинику с узелком, в который запрятана тарелочка с нашим сегодняшним ужином – морковными доблатами и плошкой пряного перечного соуса. Пахнет печёной морковью на всю улицу и дальше – за горы. Для меня многие слова – пахнут. Так вот бедность – она морковью пахнет, единственным доступным ей лакомством. Теперь знаю это. Запомню надолго, кажется.
Сеньору Фелису я спросила о счастье.
Из-за имени, во-первых, конечно. Фелиса означает «счастливая».
Из-за нежности, во-вторых. Нежность какая-то считывалась и в дымно-сиреневой блузе её, и в том, как за плечо она своей морщинистой рукой меня трогала. На прощанье. Не может несчастный человек быть нежным, не сумеет.
– Когда вы в последний раз были счастливы?
– А вот не очень давно. В том месяце пришла в клинику, а мне капельницу поставили. Так я больше часа спала на хорошей кровати, и никто меня не трогал. Я такая счастливая была, даже смеялась всю дорогу потом. Не знаете, сегодня капельницу будут делать?
– Не знаю, это как врач скажет.
Дочь сеньоры Фелисы сидит рядом, слушает. Удивлённо моргает глазами, уточняет за меня:
– А дома ты не была счастлива, ни одного разу, что ли?
Фелиса прикрывает глаза, улыбается, трогает дочь за руку. Помолчав, говорит:
– И дома была, да. Вот, лет десять назад я проснулась утром, а ты уже не спишь и тортильи приготовила. Вот тогда я была очень счастлива.
Сидят обе, улыбаются.
Мне чувствуется, что вот сейчас тоже что-то хорошее происходит. Но они не говорят о нём, не называют, молча сидят.
И я молчу, спугнуть опасаюсь.
Анхела пришла на приём под вечер.
Пропустила вперёд пришедшую после неё женщину, взяла себе самый последний из сегодняшних номерок, чтобы в самом конце зайти. Бабушки на скамейке обсуждали, у кого из них дольше диабет и как они о нём узнали. Спорили, что лучше помогает – инсулин или таблетки; каждая хвасталась своим способом лечения как лучшим. Анхела молча смотрела в землю и не участвовала в этом соревновании.
Наконец, подошла её очередь. Взвешивание, измерение давления, обычные действия и обычные вопросы – всё по стандарту.
– Какие у вас жалобы, с чем пришли?
– До́ктора, мне кажется, я беременна…
– Вы хотите точно знать и пришли проверить тестом, да?
– Я хочу узнать, что я не беременна, вот что я хочу.
– Хорошо, давайте тест сделаем.
Врач отправляет пациентку в туалет со специальным стаканчиком для анализов, объясняет, что нужно сделать, готовит тест-полоску. Ждём результат.
Анхела смотрит в стену, крутит в пальцах края расшитого пояса.
– Тест положительный, вы беременны…
Анхела начинает часто моргать ресницами, пытается держать взгляд на лице врача, плачет.
– До́ктора, пожалуйста, дайте мне таблетку какую-то или вытащите его из меня!
– Вы же знаете, мы не можем, никак не можем этого сделать…
Рыдает. Врач и медсестра пытаются успокоить, объясняют, что нужно делать, чтобы беременность и роды прошли хорошо. Рассказывают, когда нужно прийти в следующий раз за консультацией.
Рыдать перестаёт. Кивает трясущейся головой. Уходит в сумерки.
Через несколько дней снова приходит в клинику. Приходит, скорчившись от боли в животе, но весёлая, даже радостная.
– До́ктора, из меня кровь идёт! Так сильно, что заткнуть ничем не могу, всё пропитывается. Можно что-то сделать с этим?
– Конечно, скорее заходите! Что случилось с вами?
– А я тут к одной сеньоре сходила… Она мне разного дала: и таблеток, и трав, и постучала по мне. Вот ребёнок и растворился, я больше не беременна. Только кровь льётся сильно.
Девочки молча несут из аптеки кровоостанавливающие препараты, средства для обработки, перевязочные материалы.
Пытаются сделать то, что им можно и доступно в этой горной гватемальской деревне. Пытаются помочь.
У нас сломался водопровод. То есть сломался он не совсем у нас. Рабочие, которые чинят дорогу в двух километрах от клиники, пригнали из города трактор, для скорости. Ковшом этого трактора при раскопках случайно повредили трубу, ту самую, по которой вода шла к нам в клинику, в школу, в алькальдию и ещё в несколько соседних домов.
Сначала мы включили режим экономии – не стирать вещи, готовить в одной и той же посуде повторно, не мыть ничего, кроме рук, и то исключительно перед медицинскими процедурами или едой, не пить больше одной чашки на приём пищи.
Вода всё равно заканчивалась стремительно.
Сходили в алькальдию узнать, когда же восстановят трубу.
Нам ответили, что починят на днях.
Дни без воды шли, четвёртый, шестой, восьмой, десятый… Мы расставляли вокруг клиники вёдра, бочки и канистры на ночь – набирали питьевую воду. Она набиралась понемногу, мутная, склизкая. Кипятили её и с прикрытыми глазами мыли: овощи, посуду, себя. Пригодились мне навыки жизни, приобретённые в российской деревне, когда в тазике сначала моешь чайные чашки, потом тарелки, а напоследок уже самое грязное – кастрюли, сковороды. Марианна нервно моргала, глядя на этот метод, но не жаловалась и мыла так же. К концу второй недели у всех нас закончилось чистое бельё, и пришлось шокировать Марианну новым для неё способом стирки – вручную, в ведре из-под строительной краски.
На выходных Лиза не выдержала, предложила дойти пешком до домов, которые ниже разлома трубы находятся, узнать, есть ли у них вода, и напроситься помыться. В одном из домов, примерно в трёх километрах от клиники, вода нашлась. Нам разрешили набрать несколько канистр для питья и прийти вечером – помыться. Мы были счастливы и на радостях выпили даже по две чашки чая за ужином, так хотелось пить.
Пришёл пациент с диабетом.
Медсестра измеряет глюкозу – высокая, сильно. Для точности листает историю болезни, сверяет с замером в последнее посещение. Да, сегодня уровень сахара сильно выше, чем в прошлом месяце.
– Сеньор, вы таблетки свои пьёте?
– Да, до́ктора, каждый день пью.
– А воду газированную тоже пьёте?
– Нет, что вы, совсем не пью!
– Почему же у вас сахар перестал контролироваться… Вспоминайте, может, что новое ели?
Морщит и без того морщинистый лоб, перебирает в памяти все обеды и ужины месяца. Роняет взгляд на колени и вскидывает бровь.
– А, до́ктора, вот эти вот фрукты стал есть, новые!
Берёт с колен кулёк персиков, показывает.
– И сколько вы их съедаете в день?
– Ну, не меньше восьми штук, а то и больше. Такие вкусные, понимаете!
– Понимаю теперь, почему у вас сахар поднялся. Нельзя их вам есть. Ну, так много точно нельзя.
Грустно смотрит на кулёк. Гладит его рукой и кладёт на стол:
– Ну, раз нельзя, тогда это вам, до́ктора.
Получает инсулин и таблетки, уходит. Через некоторое время возвращается с ещё двумя кульками персиков. Кладёт на стол в приёмной:
– Да зачем же вы все принесли нам, пусть в семье кто-то поест!
– Нет, до́ктора, пусть их вообще в моём доме не будет. Иначе я снова их съем. Кушайте вы.
Вечером на нашей кухне поселился заливной пирог с персиками, и полкорзины свежих ещё лежать остались. Пахнут – сил нет как. В общем, за сахар пациента можно не переживать, а вот о нашем – стоит побеспокоиться, определённо.
Что еще меня удивило в Гватемале?
Отсутствие жалоб на жизнь.
На жизнь в целом и на какие-то точечные неприятные ситуации, вроде отсутствия питьевой воды и неурожая кукурузы.
Я привыкла к жалобам и ждала их. Более того, мне казалось, что условия, в которых живут местные жители, как будто даже дают им полное право жаловаться, не нытья ради, а по факту.
Но нет. Я задавала провокационные вопросы. Подслушивала их личные диалоги между собой (правда, когда они не на киче, а на испанском говорили, что редко случалось).
Спросила мужчину, который шёл в клинику пешком больше трёх часов. Шёл, периодически таща на себе старенькую мать, чтобы ускорить путешествие.
– Что вам больше всего не нравится в вашей жизни?
– Это как так, я не понимаю…
– Ну, что самое трудное, на что злитесь, может быть?
– А, понял. Вот идти куда-то трудно по размытой дороге, конечно, особенно с мамой – тяжеловатая она. А идти надо, у неё диабет, ей таблетки нужны. Трудно это, но зато я могу с другими мужчинами по пути в деревнях увидеться, узнать, как дела у моих братьев и сестры. Это же хорошо, я радуюсь этому, зачем злиться!
У донны Алехандры не собиралась что-то такое выспрашивать, само сложилось. Брели вместе искать, где воды набрать можно. Вторая неделя без воды – я уж говорила – ремонтировали дорогу, а сломали трубу, ту самую, по которой вода шла в клинику, алькальдию и несколько соседних домов.
Нас тогда, слава богу, всё так же трое в клинике было – врач Лиза, медсестра Марианна и я. Но, несмотря на экономию, вообще все запасы закончились, в какой-то момент снова пришлось даже делить воду – уже по полчашки каждой на приём пищи. И это не говоря о куче грязного белья, горе слипшейся посуды, немытых волосах и других частях тела.
Девочки остались с пациентами, а я потопала в неизвестное куда искать эту чёртову воду.
Я шла и злилась. Донна Алехандра шла рядом и улыбалась. Периодически дёргала меня за рукав и показывала на что-то вроде:
– Ой, гляди, орёл полетел! А там ведь нет гнезда, зачем он полетел?
– Дорога вся расползается, надо глянуть, сколько трещин внизу…
– Ты увидела? Колибри цветок поела!
Стало стыдно своего хмурого молчания, но идей и настроения для доброго разговора не нашлось в голове. Спросила тупое:
– Почему же вы без воды не грустите?
– Ну, если я буду грустить, воды всё равно не будет. Трубу же сломали, знаешь, да?
– Знаю… Но без воды очень плохо.
– Плохо, да. Но мы же её сейчас найдём, и она у нас будет! Ну, или потом будет. А если загрустить – можно привыкнуть и плохо прожить всю жизнь, не только, когда воды нет, а долго.
Помолчала и добавила:
– Ну и ещё, пока мы с тобой за водой шли – сколько всего увидели ещё! Это же хорошо тоже.
Воду мы в итоге набрали из разлома той самой нашей трубы, нашли открытый участок. Сочилась по капле, и желтоватая, но всё ж таки вода – вскипятим, и пить можно будет.
Обратно шли порознь – донна Алехандра задержалась поболтать с донной Глорией.
Я шла и вспоминала, как ещё до поездки сюда читала заметки врача Юли, которая тут работала четырьмя годами ранее. Вспомнила один её текст. Как она вышла рано утром из клиники и увидела пожилого пациента, ожидавшего приёма. Она спросила его, не устал ли он ждать, а тот ответил:
– Вы видели, какой сегодня красивый туман над горами? Я шёл и любовался, а не уставал.
Тогда я подумала, что это Юля так, для красоты слога написала. А оказалось, вот оно как – взаправдашнее.
Не умеют тут особо жаловаться, то ли не научились, то ли и не хотят пробовать даже.
Анхелю двенадцать лет.
Он чистильщик обуви. Каждый день с семи утра до пяти вечера он ходит по городским улицам и чистит обувь прохожим. Когда долго никто не просит об услуге, Анхель подходит и сам предлагает почистить. Вот и ко мне подошёл.
Мы с ним грызём зелёные яблоки на бетонной плите у единственного в Момостенанго супермаркета и разговариваем.
Рассказывает, что он третий ребёнок в семье. После него у родителей родились ещё восемь детей.
Рассказывает, что после работы ходит в церковь евангелистов, потому что там есть школа, куда пускают в любой одежде, а он очень хочет научиться читать.
Рассказывает, что это яблоко – его первая еда со вчерашнего вечера. Догрызает до веточки и веточку тоже сгрызает.
Не спешит уходить. Перебирает под ногами камешки, подбрасывает вверх и ловит.
Спросила, что он хочет делать, когда ему исполнится двадцать лет.
– Работать. Только не на улице, а в комнате. Чтобы там было сухо, чисто и еду давали. Больше всего хочу быть врачом. Тогда ещё смогу маму вылечить, и мне можно будет меньше работать.
Молчит минуты две. Спохватывается:
– Поэтому мне надо идти дальше работать и учить буквы. Увидимся.
Мазнул по моей руке своей слегка яблочной и сильно сажевой ладошкой. Убежал.
Приехала второй врач Карина из Белоруссии. Точнее как – приехала. Вернулась. Она тут уже работала за несколько месяцев до меня, потом отправилась в никарагуанскую клинику – там очень нужна была помощь.
И вот, спустя почти четыре месяца снова здесь, в Гватемале.
Лиза с порога сразу огорошила: нет воды. Это Карину не удивило, говорит, что после Никарагуа её вообще ничто не пугает. Но вообще, мы все ей очень обрадовались. Лиза – потому, что очень устала быть единственным врачом и принимать пациентов даже после окончания рабочего дня. Я – потому, что уже больше месяца не сплю нормально, каждый вечер и ночь задыхаюсь в тяжелейших панических атаках и жду падения потолка на себя. Карина училась в ординатуре на психиатра, поэтому Лиза очень рекомендовала дождаться её и посоветоваться по поводу этих приступов.
В итоге на следующий же день я сидела перед ней в клинике на пациентском стуле и рассказывала, какие именно у меня симптомы. Карина всё выслушала, внесла меня в базу пациентов, как положено, и отсчитала мне сто двадцать таблеток Пароксетина – курс на четыре месяца. Так на моём столике появилась круглая синяя коробочка с антидепрессантами. Меньше всего прочего я ожидала оказаться здесь в роли пациента, но вот как оно всё обернулось. Организм мой разучился захватывать серотонин и вырабатывать мелатонин самостоятельно, так что теперь придётся приучать его к этому обратно с помощью маленькой синей таблеточки каждое утро. Надеюсь, он приучится.
Имя Фабио вообще переводится как «выращиватель фасоли».
Но сеньор Фабио не работает в поле, потому что поля у него нет, и своего дома тоже. Его отец женился второй раз, матери с сыном пришлось уйти. Мать больше не взяли замуж. Дома не получилось.
По профессии он – каргадор, заправляет чикенбусы на автобусной станции в ближайшем городке. Получает зарплату в тысячу двести кетцалей каждый месяц (это примерно тринадцать тысяч рублей по текущему курсу). Больше половины из них отдаёт за ночлег – спит под навесом у одной семьи. Оставшиеся тратит либо на еду, либо на лекарства от диабета.
Первое, о чём спросил, прежде чем взять номерок на приём в нашей клинике, – можно ли поговорить с врачом, если не сможет заплатить, всё отдал за флитеру. Уже на приёме переспросил ещё раз – точно ли можно не платить.
Измерили сахар – высокий. Сделали инъекцию инсулина и выдали два литра воды, чтобы понизить уровень сахара до приемлемого. Выпил один стакан и замер. Напомнили, что надо пить дальше, все два литра. Выпил второй и снова замер. Снова напомнили. После третьего замирания я села рядом – следить. Снова рассказала, почему это так важно.
Фабио согласно помотал головой и сказал:
– Я просто никогда в жизни не пил больше одного стакана воды в день. У нас на станции нет воды, только за ужином хозяйка дома наливает стакан. Мне непривычно.
Получил таблетки и рекомендации пить больше воды.
Прощаясь, замешкался у двери и спросил:
– А без лекарств и воды сколько я проживу с таким сахаром?
– Точно нельзя сказать, но ваш случай очень серьёзный, надо контролировать.
– Мне бы один год пожить, хотел рубашку купить и жениться успеть.
– Значит, обязательно приходите лечиться!
Я рада Карине не только потому, что она помогла мне снова спать и вообще чувствовать себя лучше. Я рада Карине ещё и потому, что она живёт со мной в комнате и перед сном мы с ней тоже болтаем, как раньше с Кирби.
Карина подсматривает в экран моего ноутбука, когда оттуда звучат диалоги фильма «Девчата». Карина говорит, что её бабушка очень любила этот фильм, поэтому она знает почти наизусть каждую фразу, каждую песню оттуда.
Я не знаю, любит ли этот фильм моя бабушка. Но мне он нравится тем, что очень похож на то, как мы живём сейчас – несколько совершенно разных девчонок из разных стран мира на каком-то гватемальском отшибе, названия которого не знает интернет.
Мы живём тут, и нам тоже очень хочется быть красивыми, чтобы парни так и столбенели, а которые послабее – падали, да сами собой в штабеля укладывались.
Придумали с Кариной пойти в кукурузное поле, сделать несколько фотографий не рабочих, не в форме, а просто для себя, в платье. У Карины оказалось с собой тонюсенькое шелковистое чёрное платье на бретельках. Она надела платье, я взяла камеру.
Пошли, забрались в кукурузу, сделали несколько кадров. По дороге рядом с нами промчалась флитера, полная мужчин, – в алькальдии какое-то собрание у них было сегодня, разъезжаются после него. Флитера остановилась в ста метрах от нас, мужчины спешились и молча смотрели, почти не шевелясь и в абсолютной тишине, – кукуруза шелестела громче, чем их дыхание. Понять их можно, местные женщины такие платья не носят.
Но мы с Кариной быстренько закончили съёмку, потопали в клинику. По пути Карина клялась, что в жизни больше не наденет тут этого платья без кофты. Хохотали.
Но фотографии получились ничего, хорошие. Памяти в них точно больше, чем платья.
Бризеиде двадцать шесть лет, как и мне.
Она стесняется своего плохого испанского, говорит медленно, по одному-два слова.
– Я только цифры на испанском хорошо знаю, потому что по ним помню, когда и что было в жизни. Повторяю их часто себе.
Повторяет и для меня.
В восемнадцать лет вышла замуж, а в девятнадцать родила первого ребёнка.
В двадцать один родила второго ребёнка и перестала ездить работать на фабрику – очень сильные разрывы после родов остались, кровили каждый день и болели нестерпимо.
В двадцать четыре родила третьего ребёнка, а за месяц до родов осталась без мужа – он уехал в США, чтобы найти там хорошую работу, заработать денег и забрать семью. Последней дочке скоро два года – ровно столько Бризеида не знает, где её муж и что с ним.
– Вы его ждёте?
– Я не жду, я живу.
– Вы всей семьёй решили, что ему нужно туда ехать?
– Это он решил. Не хотел увидеть, что тут тоже можно жить.
Вздыхает, облизывает сухие треснутые губы. С минуту пережёвывает во рту воздух, поворачивается ко мне.
– Понимаете, много наших мужчин думают, что где-то есть хорошая жизнь. Они сидят по вечерам, долго обсуждают её, а потом уезжают. А мы остаёмся – без мужей и без жизни.
Её зовут к столу с продуктами, которые привезли волонтёры.
Бризеида собирает расползающихся детей, ведёт их к столу. Расстилает на земле шерстяной платок, заворачивает в него пакетики с едой. Прижимает к груди и несёт куда-то через поле.
Сеньору Соледад в клинику привела внучка.
Точнее – привезла на тележке для перевозки цемента, одолженной у нашей мормонской церкви. Дорога до клиники перекрыта уже второй месяц из-за оползней, пришлось закрыть на ремонт. Так что и пациентам, и волонтёрам последние пару километров до клиники приходится идти пешком.
Внучка же и говорила за неё с врачом: перечисляла жалобы, диктовала имя и возраст. Врач попытался уточнить у бабушки – где именно болит. Старушка только помотала головой и махнула рукой на внучку. Та пояснила, что Соледад немая и плохо слышит. Показала больное место сама.
Врач вышел позвать коллег для коллективной диагностики – очень сложно так, в одиночку, через чужие слова разобраться.
Немая бабушка нагнулась к уху внучки и что-то прошептала на киче. Я уже научилась на слух определять этот язык по характерному змеиному шипению слов.
– Ваша бабушка не знает испанского?
Девушка вздрогнула, старушка тоже. Они забыли, что я замерла в уголке консульты, чтобы не мешать приёму. Переглянулись.
– Да, она не знает…
– Так вы скажите врачу об этом! Бабушка будет вам на киче говорить, а вы переводить для врача на испанский, так проще будет.
– А ей ничего за это не будет?
– Конечно же ничего, многие не знают испанского. Чего вы боитесь?
Внучка помолчала, пошуршала мятым пакетиком.
– Понимаете, бабушка очень боится рассказывать, что она из индейцев… Она боится, что в нашу деревню снова придут убивать.
– А было такое в её жизни?
– Да. Я ещё не родилась, лет сорок назад это было. Её мужа, сестру и братьев убили солдаты. А она палки собирала в лесу, поэтому спаслась. Теперь она очень боится и запрещает нам говорить не дома на киче.
– Не бойтесь, здесь безопасно.
Вернувшийся врач облегчённо выдохнул, узнав, что пациентка говорит. Диагностика пошла быстрее и точнее. Получив все рекомендации и препараты, Соледад обняла меня и что-то прошипела на ухо.
Внучка перевела:
– Она говорит спасибо вам за то, что теперь она будет меньше бояться жить.
Вечером мы с коллегой по комнате шёпотом читали материалы по геноциду индейцев в 1980-е годы. Ужасались. Радовались, что сейчас у этих людей появилось такое место, как наша клиника, где они могут чуть меньше бояться жить, хотя бы на несколько часов.
Наткнулась в телефоне на одно видео маленькое, случайное – покупаем с волонтёрами на гватемальском рынке мандарины у местной бабушки.
Вспомнила, что искали в тот раз её долго – пересела с привычного места, а мы рассчитывали именно у неё купить. Потому что у неё мандарины никогда не мятые, не жухлые, не подгнившие. И просит она за дюжину всего пять кетцалей, а не восемь, как другие продавцы. За бюджет в клинике тогда реаниматолог Лена отвечала, у неё всё чётко по пунктам расписано, ни на десять сентаво больше не тратить на недельные расходы. Новых-то денег неоткуда взять будет.
Вспомнила, что один раз чуть приотстала от ребят и поболтала с ней, с сеньорой Хасминой.
Оказывается, мандарины у неё не мятые оттого, что на рынок она их в корзинке, поставленной на голову, несёт. И пешком до рынка из своей горной деревни ходит. Выходить, правда, сильно раньше других приходится – часа в четыре, ещё по сумеркам. Зато идёт неспешно, несёт бережно и доносит мандарины красивыми.
Другие торговцы чаще на флитерах фрукты возят. На горных дорогах машины трясёт очень сильно, вот бока и бьются – на своих я проверяла, больно. А фруктовые бока уж всяко нежнее моих.
Хасмина продаёт только мандарины, рядом с её домом больше ничего не растёт. Обратно с рынка уносит в своей корзинке рис и масло. Ну, или другое что – на что денег с продажи хватит.
Мало поболтали с ней, жалко. Убежала я догонять ребят своих, никак не могла дольше. Даже название деревни не успела спросить у неё, чтобы навестить, если каким ветром снова меня в Гватемалу занесёт. Рынок в Момостенанго – на нём, чую, пару суток провести надо, и то не хватит, чтобы истории всех его продавцов собрать. Ну, в другой раз…
А пока вот эту историю буду пересматривать. История бабушки Хасмин с её мандаринами. Деревья в горах мандариновые. Пересматривать и вам показывать. Чтобы вы тоже знали, что за каждой мандаринкой на вашем столе – чьё-то дерево в горной деревне, чьи-то шаги в утреннем холодном тумане, чья-то живая душа. Может быть, даже сеньоры Хасмин. Если так, то вам очень повезло. Она хорошая.
Ходила попрощаться с моим любимым цветущим огненными цветами кактусом.
Если бы этот рыжий кактус умел говорить, он бы вам про жизнь Чуинахтахуюба и поболее меня рассказал бы.
Место ему досталось удобное такое – на склоне горы, возле самой дороги. Той самой, единственной дороги, по которой можно доехать/дойти из деревни до ближайшего городка. Хорошо сидеть у дороги: всё видно, всё слышно, всё запоминается.
Рассказал бы, как эту самую дорогу примерно в двух с половиной километрах от клиники перекрывали на ремонт. Как мы каждую субботу тащили по перекрытому участку сумки и чемоданы с продуктами. Тащили и гадали – дотащим всё ж таки или бросить на середине придётся, а после вернуться? Дотаскивали, ничего. Слава богу, дорогу открыли, к моему отъезду уже.
Как воды в клинике по итогу пятнадцать дней не было, и мы с девчонками таскали мимо цветущей кактусовой головы канистры с водой, выпрошенной у местных жителей. Таскали, хохотали от боли в пальцах и пели-вопрошали: «Отчего, отчего, отчего мне так светло?» То есть это мы с белоруской Кариной пели, а потом переводили на испанский для португалки Марианны и кактуса.
Как в ночи всей командой ходили поставить обезболивающий укол на дом к лежачей пациентке, потому что ей после операции по удалению матки даже шевельнуться больно было – не то что встать и до клиники пешком дойти. А потом ещё раз ходили, уже другой ночью – снова было больно нестерпимо.
Рассказал бы, как усталые от жары и пыли пациенты падали под его жилистой кроной – передохнуть, набраться сил на последние два километра до порога клиники.
Рассказал бы, как мы с подвыпившим Натаниэлем валялись под его колючими листьями-ладонями и болтали о звёздах, в которые после смерти превращаются индейцы майя.
Рассказал бы, как одним светлым ещё вечером Натаниэль встретил меня трезвым и подвёл вплотную к кактусу – показать надпись на одной из мясистых зелёных ладошек, огромное «feliz» по всему листу.
– Так хорошо мне было, понимаешь! Что с тобой можно просто лежать, говорить, и ты не учишь меня, как жить правильно, а слушаешь. Проснулся и до сих пор проснувшийся и счастливый хожу. Вот, написал, чтобы все знали о счастье моём, и кактус тоже. Нравится?
Я кивнула. Со мной впервые такой подарок приключился.
Кактус тоже качнул-кивнул листами. Он знает сильно больше, но не хочет расстраивать Натаниэля. Даже ладошку дал порезать, раз тому счастливее жить от этого. Пусть уж.
Что ещё меня удивило в Гватемале?
Интерес и доверие.
За те годы, что занимаюсь фотографией, – привыкла к страхам героев сьёмки.
Не обязательно говорю сейчас прямо про жуткий, парализующий страх (хотя и с ним приходилось встречаться, особенно в социальной фотожурналистике, когда почти час сидишь рядом с человеком и успокаиваешь, объясняешь, уговариваешь…). Я скорее вот про этот, простой и частый страх – а как я получусь в кадре? Что я только не переслушала: про «нерабочие стороны», про «нефотогеничность», про «волосы не так легли и поворот головы не идеальный» и тому подобное.
А в Гватемале впервые столкнулась не просто с отсутствием страха. Я встретилась с искренним интересом. Там всё тот же вопрос: «А как я получился?» задавался не дрожащим голосом, а интересующимся. Каждый спокойно смотрел в объектив, не сжимая руки в кулаки и не вытягивая шею. Практически каждый просил показать ему фотографию. Практически каждый просил сделать ещё одну и ещё – не потому, что первая не понравилась, а потому что: «А как будет, если я встану?», «А как будет, если я кофту сниму?»
И да, я сейчас не про детей. Детям свойственен повышенный интерес ко всему новому – это неудивительно, знаю. Я сейчас про взрослых.
Им было интересно, как будет. Им было интересно взглянуть на себя с разных сторон. Увидеть себя такими, какими, возможно, вообще никогда не видели. Учитывая редкость зеркал и чистой воды в деревенских домах – часто на моих кадрах они с удивлением узнавали свой цвет глаз.
Поначалу я подумала, что это притворство какое-то перед чужестранкой с камерой, даже желание угодить. Но нет.
Раз за разом убеждалась, что это искренне, что им на самом деле интересно. Из притворства не будут просить снять, даже когда я просто сижу рядом с камерой. Из притворства можно звать всю семью и просить показать им снимок.
…Завтра я уезжаю в другую клинику, никарагуанскую. Как там всё сложится – ещё не знаю. Мне страшно. Я знала, что вообще-то непросто заглядывать в страшные уголки планеты. Знала, что тяжело каждый день видеть бесконечную боль, сталкиваться с невозможностью её уменьшить.
Но если этого не делать, знание о мире становится односторонним. Это всё равно как знать себя только выспавшимся, нарядным. И совсем не знать себя усталого, с синяками под глазами, в мятой майке. Я хочу узнать себя разной. Я хочу узнать мир разным.
Поэтому жди меня, Никарагуа. Я тебя узнаю.