Мало-помалу батюшка наш совсем разум свой пропил. Как нагрянет, так, знай, чего-нибудь из дому стащит — право, ровно мы ему чужие. Сейчас мешок набьет, на базар снесет и за гроши все там и оставит. А скажешь против — бунтует, ударить норовит.
Стала у нас изба совсем голая. Вроде и взять с нас более нечего, а ему винца все одно хочется — батюшка тогда продал рожь нашу на корню и землицу нашу — последний кусок хлеба отнял.
Хочешь, ложись и помирай, хочешь, караул кричи.
Но тут народ в деревне дознался — слава богу, помогли.
Собрали они перво-наперво сходку и батюшку от нас отлучили (без него, сам-то он опять в бегах находился). Лишили его на нас прав, а нам назначили дяденьку опекуном. Почте-е-енный такой дядечка, забыла только, как звали, — спасибо, не дал помереть.
Да и я уж поднялась, в силу пошла, небось пятнадцать-то стукнуло. Живая, помню, верткая, за десятерых любую работу могла да еще и на танцульки время находила. Веселая я была, петь, плясать, поозорничать маленько — шибко любила. Женихов, помню, — в каждой деревне, а в какой даже и два.
Однако разлюбезный один был из всех — Коленька с Бугайлова. Беда только — пропал он, как прознал, что меня посулили за Ивана отдать. Где сейчас — жив ай нет? И по сей день его с душой вспоминаю. После Коли не было у меня ни с кем такой ласки.
Сидим с ним, бывало, обнявшись, — до зорьки, и глаз друг с дружки не сводим. Глядь, уж петух — никак не распрощаемся.
Помню, Мавра ши-и-ибко бранилась, если когда услышит, как я от Коленьки поутру в окно лезу. «Ай ты гадина, гадина такая, это что ты делаешь? У тебя ж сестер полон дом, окаянная — погубила ты их, растрепа безалаберная», — а я вроде как и не слышу, пускай, думаю, бранится себе. На душе сладко-сладко — все Коленька мой грезится. Ох и золотой парень был, ласковый, пригожий. Дай-то ему бог, чтоб все у него складно вышло.
Батюшка наш вскорости опять объявился. Как прослышал, что больше вроде и не отец нам, совсем чумным сделался. «Отец я вам, — кричал он, и плакал, и в грудь себя кулаком бил, — я вам отец, нехристи». Удумал, вишь, глупый, замуж меня пристроить. Да не спросясь совета, сам, вроде как хорошее дело сделать, отцовское. Сейчас коровку нашу на базар отвел, кормилицу нашу, а выручку соседу отнес — это за меня, значит, приданое, чтоб он меня в жены взял. А того не рассудил, старый, что никуда мне покуда из дома нельзя. Покуда Мавра на мне — куда ж мне с ней замуж-то? Разве ненужную прыть показал да всех нас без молока оставил.
А когда батюшка сам понял, что промашку дал, то обратно мое приданое у соседа забрал, напился без памяти и живым замерз. Зимой, вишь, случилось, мороз, стужа. Утром нашли его под мостом в ямке. Видно, шел-шел, упал и закоченел.
Похоронили мы его почти что без слез. А проводили с миром, как положено, зла не помнили. Он у нас и в церкви постоял — упросили батюшку, священника, опекунский совет денег дал и на гроб, и на венок, и на отпевание.
А Мавра, вишь, все не помирает.
Долго еще жила; должно, года три ай четыре. Потом и она померла.
Тут меня сейчас замуж и отдали. Ты не гляди на меня, сынок, старую, поглядел бы ты на меня молодую. Парни тогда из-за меня шибко друг дружку колотили, аж перья летели, а замуж — так и вовсе нарасхват.
Дядечка опекун легко меня выдал, да не одну, а сам-третей. Еще Катерина со мной да Татьяна, сестрички младшие, — куда ж их денешь? Со мной.