Чай, года три мы с тобой в Пензе пробыли.
Так и думала, что и тебя не уберегу, что и ты у меня не устоишь. Видать, счастливый ты — сколько раз на волосок был, а все бог спасал.
С грудным меня там сперва никто и пускать к себе не хотел. Спасибо, одна добрая душа смилостивилась.
Здесь ты у меня и ходить начал.
А холод, голод, одежонка плохонькая — то а тобой грипп, то свинка, то ангина, то скарлатина, а то и воспаление легких. А мне ж еще и на работу надо. По партийному делу там и без меня охотников хватало, поученей да пограмотней. Руки там больше всего нужны были. И работы столько, что хоть не спи совсем, все одно ей конца-краю не видно.
Бывало, уйду, оставлю тебя одного-то, а душа прямо изболится вся, изноется. Все грезится, будто ты там уже и остыл, помер там, — грезится и все, что ты будешь делать.
Брошу все и бегу проведать. Чай, взад-назад километров семь будет. Гляну — жив — обратно лечу. И так на дню не раз сбегаю. Страдание одно.
Местные только терпели нас, пришлых-то — и то сказать, самим горе, самим есть нечего, повернуться негде, а тут еще мы пыхтим под боком да пихаемся.
Ты у меня махонький был, болезный, слабенький — бывало, прибегу, а ихние мальчишки уже и соозорничали над тобой, уже и побили тебя и обписали — сидишь плачешь.
Исстрадалась я. И после Курска, как услыхала, что мы фрицев и там сломили, решила: не могу больше — обратно махну, домой, ничего я здесь не высижу. Там у меня какой-никакой, а все ж свой угол. Случись что, и помереть спокойней и схоронить сподручней.
Толкнулась — не пускают. Билет не дают; говорят, вызов нужен. Вот еще незадача.
Но я сейчас и смекнула: написала Ольге, подружке душевной, она в Шилове первым секретарем оставалась — пришли, мол, вызов мне, христа ради, приеду колхоз к тебе восстанавливать.
Слава богу, жила еще — откликнулась. Прислала мне вызов.
Только я, признаться тебе, обидела ее, Ольгу-то. Я ведь как в Москве сошла, так дальше в Рязань и не поехала.
Да и то сказать: не могла я. Где ж теперь была моя родина вдовья? Тут. Стало быть, и место мне — тут.