Где-то в середине девяностых мы с приятелем Витей Шварцем забрели на один литературный вечер. Выступал «специалист в области русской поэзии» (так было написано на афише). Снобистый такой, неопределённого возраста человек был в теме определённо подкован. Но вдруг взял и брякнул собравшимися, что после Пушкина и Лермонтова в русской поэзии творили много и разных поэтов, но гения уже больше не наблюдалось. Мы с Витей сидели в противоположных концах зала. Но нас обоих, словно что-то кольнуло. И мы, как по мановению дирижёрской палочки, громко крикнули: «А Блок!?»
Меньше всего бахвальства для здесь прочертился личностный момент. Просто в данный момент, кропая сии строки, я словно слышу из разных концов большой страны, где даст Бог, будут читать мою книгу, удивлённые возгласы: «Ну почему только десять? А где Алла Демидова, Вениамин Смехов, Иван Бортник, Иван Дыховичный, Готлиб Ронинсон, Инна Ульянова, Семён Фарада, Наталья Сайко, Александр Пороховщиков, Нина Шацкая, Виталий Шаповалов, Мария Полицеймако? И такой перечень можно продолжать до полного перечисления артистов труппы. Почему именно в таком порядке расположены «звёзды»?» Это я ещё не касаюсь содержания книги, которое, просто железно уверен, вызовет великое множество разных вопросов. Чаще всего недоумённых. Упреждать их – задача заведомо невыполнимая, если не сказать глупая. И всё-таки кое-что к уже написанному я добавлю.
Начну с того, что у меня не театроведческое исследование, у которого свои законы и правила. А буде оно таковым, я бы обязательно написал целую главу, посвящённую Анатолию Эфросу. Потому как полагаю его несравненно талантливее Любимова. Последний – плакатный художник. Его спектакли сплошь похожи на «Она РОСТА». Плюс всегда – фига-другая в кармане. Эфрос умел плести тончайшие кружева театрального волшебства. При нём бы «Таганка» не почила в бозе, а обрела здоровое второе дыхание. Но «злые детки» из театра Карабаса-Бараюбаса-Любимова спровадили на тот свет так и не понятого ими последнего советского театрального гения.
Почему именно «десять звёзд»? Ну это, как говаривал Ливанов-Холмс, – элементарно. Навеяно «Десятью днями, которые потрясли мир». Но ежели кроме шуток, то я изначально решил рассказывать только о тех таганковцах, которых хорошо знаю лично, а они знали или знают меня и о которых писал уже не единожды.
Почему не написал об Алле Демидовой – это целая история, которая отчасти просматривается в моих дневниках.
«24.05.94, вторник.
«Общая газета» отмечает 30-летие Театра на Таганке. Вступительное слово «великого актёра ХХ века» М.Горбачёва. Он поёт осанну коллективу и его лидеру-фюреру Любимову. Ещё выступил Алексей Граббе. Тоже восторгается. Алла Демидова смело ставит Любимова в ряд с Бруком, Стеллером, Штайном и заканчивает тем, что не терпит юбилеев: «Не люблю отмечать праздничные даты. Я никогда не отмечала свой день рождения, ни разу в жизни, ни в детстве, ни в юности, никогда». Прочитав это, я почувствовал лёгкий испуг и дискомфорт, как ножом по стеклу. Ещё подумалось: а зачем берёшься вещать, если не любишь юбилеев? Ну и, наконец, Валера Золотоухин отметился. Помимо всего прочего, упрекнул Губенко в развале театра. Дай Бог мне дожить до тех времён, чтобы Валерий Сергеевич и его сторонники поняли, кто такой Любимов!
10.04.97, четверг.
В «Литературной газете» – полосное интервью с Аллой Демидовой. Талантливая актриса и не менее талантливо пишущий, рассуждающий человек: «Для вас существует какое-то идеальное время, в котором вам хотелось бы жить?» – «Нет. Это игры первой половины жизни. Когда играешь, то поневоле вживаешься в какое-то время, – этим и хорош театр. Он наслаивает времена. Почему я так люблю Смоктуновского? Он владел этим наслоением, как никто другой из русских актеров. В его Мышкине чувствовалось и время Достоевского, и наше время, но вместе с тем сквозила личность самого Смоктуновского. Эта тонкая техника акварели доставляла удивительное наслаждение! Среди актрис, кстати, таких нет. Не знаю почему. Может быть, женский талант изначально слабее?» – «Вам не приходит в голову написать еще одну книгу об актерской профессии?» – «Приходит. И, как всегда, мысли, которые во мне бродят, притягивают энергию извне. Недавно пришла одна женщина, которая хочет организовать исследовательский институт по разработке научного кодового театрального языка. Чтобы мне сейчас писать книгу, нужно выработать особый язык. Сколько можно просто рассказывать байки? Мы все говорим на птичьем языке, а научного в театре нет. И его надо придумать, как в свое время ноты. Предположим, если бы Мейерхольд записал знаками свое искусство, то мы могли бы восстановить его спектакли. А время и исполнители привнесли бы свое, и появился бы Мейерхольд современный. Ведь ноты – это данность, все равно все зависит от исполнителя. Сейчас по ассоциации вспомнилось – это к разговору о публике: года четыре назад я была в Ялте на концерте современной музыки. Зрители были совершенно случайные и не понимали, кто пел "под фанеру", а кто – вживую. И, тем не менее, по аплодисментам судя, реагировали правильно. Тогда, лежа на пляже, я теоретизировала, что публика всегда права. А сейчас, в нынешний период развития театра, утверждаю противоположное. Хотя… ругать в газетном интервью публику для публики, которая будет это читать, все равно, что рубить сук, на котором сидишь, И я абсолютно это сознаю. Но как умному партнеру я могу сказать, что ему сделать, чтоб улучшить роль, так и публике я сейчас говорю: "Вы неправильно играете свою роль!" Но это, к сожалению, общие слова. Ведь публика – что такое или кто такой?!»
«Вы кажетесь замкнутым и одиноким человеком. Бываете счастливы?» – «Я действительно не очень открытый человек, но и не очень понимаю, зачем навязывать свою личность другим. Каждый человек одинок, только одни этого не осознают и страдают, потому что считают несправедливостью судьбы. А тот, кто осознает, считает это неизбежным. Может быть, я от этого и страдаю, но это никого не касается. Так сложилась судьба. Значит, остается терпеть. А счастье… В последнее время это происходит на природе. Собираю грибы и вижу, как прекрасен закат. В природе вообще не бывает некрасоты, и вот когда вибрация твоей души совпадает с этим. Еще бывает, дает сильный импульс чужое искусство, и тогда переживаешь секунды высшего счастья. В основном это случается теперь на хороших концертах, связано с музыкой. Или – когда бываю в Париже. Я езжу туда, чтобы прочищать мозги».
Для меня большая загадка: почему не написал о Демидовой? Ведь в те времена, когда я был в Театре на Таганке «своим в доску» человеком, сделать это составляло пару пустяков. А вот не случилось у меня с Аллой Сергеевной не то что романа, но даже и малой интрижки. В чём причина? Кто-то будет смеяться, если я одну из них назову и, видит Бог, не совру. Мне Демидова всегда была безралична. С тех далёких пор, когда я впервые (года, наверное, 1978-79) с ней заговорил, а она, отвечая мне, смотрела мимо меня тоскливо, равнодушно и даже пренебрежительно. Сверкнула мыслишка – обаять бабу, а потом подумал: а на хрена она мне нужна? И больше не смотрел в её сторону.
«14.07.99, среда.
«Общая газета» – «Актриса, никогда не игравшая себя». Алла Демидова рассказывает о своих ценностях жизни. Но на встречу с тружениками газеты «советской хандры» прихватила с собой нейтрализатор, долженствующий уберечь её от исходящей отрицательной энергии. Баба, пожалуй, права. Одного «негатива» со стороны Яковлева и его зама Соломонова достаточно, чтобы человеку испортить настроение. Верит в то, что публика в театр вернётся. Да, вернётся, но такая, как в период непа.
Демидова всегда была мне безразлична. До тех пор, покуда не прочитал её книгу о Смоктуновском «А скажите, Иннокентий Михайлович». И, видит Бог, зауважал актрису. Дурак я был, когда в своё время так и не сумел Аллу обаять. А теперь уже поздно».
Есть ещё один крупный деятель той, ушедшей в небытие, «Таганки» – Вениамин Борисович Смехов. О нём я просто обязан был написать отдельный очерк. Он, во-первых, достоин определения «крупный» безо всяких оговорок. Во-вторых, Веня стал первым актёром, который очень обстоятельно, даже задушевно когда-то в далёкие семидесятые годы прошлого столетия со мной в театре пообщался. И ещё рассказал анекдот такой скабрезности, что его и сейчас не процитируешь – сплошной мат. Однажды мы с ним опубликовались в газете «Советская Россия» на одной полосе. Мне это показалось забавным. Дай, думаю, разыщу координаты актёра и порадую его такими совпадением. Не помню уже почему, но у меня не получилось. Спустя какое-то время иду в бухгалтерию за гонораром и у окошка кассы нос к носу встречаюсь с Веней. «Смеховы, ты будешь смеяться, – невольно скаламбурил, – но я тебя разыскивал» – «В армию меня уже призывать поздно, товарищ полковник. Но как летит время. Я тебя помню, кажись, капитаном» – «Бери ниже – старлеем». Мы тогда славно пообщались. Сообщил я Вене, что пишу повесть о Высоцком. И встретил доброе понимание человека, на счету которого несколько десятков книг. Вообще Смехов самый плодовитый деятель «Таганки».
Наконец в у нас с Веней есть общий друг – Борька Шестаков, – живущий сейчас в Венгрии. Сам Смехов тоже постоянно обитает вне пределов России. Иначе бы я его всенепременно разыскал и взял живое интервью для этой книги. Однако придётся обойтись уже опубликованными рассуждениями артиста. Итак, монолог Вениамина Борисовича Смехова под условным названием «Моя Таганка».
«Когда к нам в Театр драмы и комедии в 1964 году пришел Юрий Петрович Любимов, он составил группу актеров и в "Добром человеке" поручил мне роль Третьего бога. И это уже был третий случай, когда мне хотелось уйти из театра, ибо – что такое Третий бог? До этого меня выгнал из Щукинского училища мой учитель Владимир Этуш. Потом я мучился в театре города Куйбышева и сбежал оттуда. А третий раз – московский Театр драмы и комедии, который оказался еще хуже, чем Куйбышев. После Куйбышева я тыркался в Москве в разные театры. Одна знакомая посоветовала: «Иди в Театр драмы и комедии – театр плохой, но зато там есть хорошие актеры. Перезимуешь, а там видно будет». Театр доморощенный, публики никакой. Но актеров действительно встретил замечательных. К концу первого сезона появился Петр Фоменко – и я задержался.
В это время в стране уже что-то менялось. Руководство СССР обратило внимание, что Ромео и Джульетту у нас, в основном, играли люди за 70. Имелся приказ о расформировании театра, нас смотрели разные комиссии. И тут любимовская компания с "Добрым человеком из Сезуана" въехала к нам. Началась знаменитая Таганка. Но я – только Третий бог. Потом вывесили объявление, что планируется экспериментальный спектакль под названием "Антимиры" по стихам Вознесенского. Все желающие могут прийти на репетиции. Но вызываются лишь Губенко, Золотухин, Высоцкий. Любимов возмущается: "Что за активность в этом театре? Я вывесил объявление – хоть бы один записался".
В ноябре Любимов услышал от меня на репетиции "10 дней": "Вы всех желающих приглашаете на репетиции "Антимиров", но при этом вызываете только избранных вами". Любимов вскинулся: "Где это написано?" И тут же стал ругать директора и завлита – они всегда были готовы для битья. И в этот же день на доске объявлений карандашом была начертана снизу моя фамилия. С этого, собственно, началась везуха, которую нельзя было запрограммировать. Я был активен, стихи вызывали во мне именно актерский зуд. Когда вышли "Антимиры", мы были именинниками. Наша сцена с Высоцким, где он играл циника, а я, пародируя его, изображал советского оптимиста, была одной из лучших. Это было сделано очень студийно, я бы сказал, очень студенчески – в разных углах театра репетировались разные куски. А Любимов собирал, освещал, уже тогда полюбив электричество в прямом и переносном смыслах. А режиссером был Фоменко. В "Антимирах" были еще какие-то лидерские моменты. У Высоцкого – "Ода сплетникам", у Демидовой – монолог Мерлин Монро. Вот это и было – из ничего сделать театр. И все длилось ровно столько, сколько жила легендарная Таганка, – 5–6 лет. Я говорю об уникальной Таганке. Потом мог появиться какой-то замечательный спектакль, а тут все подряд были замечательными. В одну из передач на телевидении "Театр моей памяти" я вытащил Окуджаву. Случился пятнадцатиминутный, один из последних, разговор с Булатом. Я был уверен, что имею дело с другом и поклонником Таганки, членом худсовета, заставлявшим нас говорить ему "ты" именно потому, что мы все – как бы одной крови. И вдруг Булат мне сказал: "А ты думаешь, мне так нравились ваши спектакли? Нет, Веня, я "Современник" любил". Для нас, актеров Любимова, "Современник" – это все то, что до нас; Товстоногов – просто таировский эпигон; Ефремов вообще не режиссер, хотя артист-то очень хороший; а оригинален один Эфрос. Спрашиваю Окуджаву: "За что же ты любил нас?" Отвечает: "Как клуб порядочных людей".
Помню вечер, когда у нас в театре сидели всякие академики, физики-химики офигенные и говорили, что избрали нас своими кумирами. Я спрашиваю: "Почему вам так понравилась Таганка?" Я-то ее все время изнутри ощущал как самодеятельность, потому что Любимов – да, колосс, а в остальном у нас много переборов. И вдруг слышу в ответ: "В театр ходить скучно, потому что там работают по старому расписанию реализма. А Таганка – это очень новая информация, в которой много и от реализма, и от авангарда, и от того-сего, – словом, нечто свежее". Хотя… Где-то в 1967 году смотрел я "104 страницы про любовь" Радзинского у Эфроса и ужасно гневался на зрителей. Выходят после спектакля и говорят: "Ну, актеры с Таганки – это театр, а тут что?" Я разворачиваюсь и гневно возражаю: "Если у вас в кармане три хорошие монеты, почему вы выбрасываете одну? Вы же будете беднее". То есть Ефремов, Эфрос, Любимов – такое триединство было короткое время на высоте.
… Для Любимова очень важно было соавторство. Импульсы он получал от своих авторитетов. Это – близкие ему люди вне и внутри театра. Часто художники, скульпторы – все, кого он звал, – работали бесплатно: для него было не жалко. Когда задумывался спектакль "Десять дней, которые потрясли мир" по книге Джона Рида, он обратился ко всем, кто умеет что-нибудь делать – кувыркаться, танцевать, режиссировать, сочинять. Были использованы и мои пристрастия – словесничество, литературность и страсть к режиссуре. Музыку писали Хмельницкий и Васильев, к ним присоединился Высоцкий. Потом нашлись свои певцы, гитаристы. И это делалось без всякой мысли об авторстве: все шло в один котел.
Когда читаешь о других главных режиссерах, понимаешь, что он – в ряду диктаторов (я это называю – единственная форма узаконенной монархии). А иногда кажется, что он – предатель. Любимов – абсолютно непонятный человек, но вызывающий так много килограммов благодарностей, что все остальное измеряется в граммах. То, что он делал, освящено театральной историей, спецификой театра, и слова "предательство", "обман" разбиваются, как только ты вспоминаешь, что он успел сделать, как много сотворил настоящего. Однако в чем он неизменен, так это в отсутствии благодарности. К актерам, к соавторам. Ну, да, читайте все его интервью. Режиссер Андрей Смирнов мне рассказывал, что снимал к 85-летию Любимова фильм и объяснял ему, какой он, Любимов, гений, вернее, как ему повезло работать с такими соавторами, как Боровский, Шостакович. Ответ сегодняшнего Любимова (дай Бог ему здоровья): "Все это я сам придумал".
Любимов сам по себе – необразованный режиссер. Он из актеров – сладких, симпатичных, более-менее успешных, среднего таланта. Любимов необразован в области живописи, изобразительного искусства – все нахватано на уровне интуиции. Он не музыкальный человек, нет слуха. В области литературы тоже скорее нахватанный, чем начитанный. В поэзии наивен: по Любимову, читать стихи надо по знакам препинания – ему так кто-то сказал. Вот составные. А дальше начинается магия. Он собирает спектакль, слышит всех, превращает сделанное кем-то в нечто другое. Потом вдруг мы въезжаем в период, когда он никого не слушает, а начинает освещать, редактировать, резать, собирать, сочинять, перестраивать и фиксировать. Дальше – генеральная репетиция. Ему кажется, что это провал, а приходят зрители – триумф.
В 1983-м Любимов по своим творческим делам был в Лондоне. И вот 2 сентября советские летчики сбили корейский самолет с 269 пассажирами. Любимов дал газете "Таймс" интервью, которое крайне не понравилось нашим властям. Посольские пришли в Лондоне на премьеру "Преступления и наказания", и Филатов, советский дипломат, сказал Любимову: "Преступление вы уже совершили – за наказанием поезжайте в Москву". Услышав эти слова, Любимов попросил защиты и остался на Западе. Иначе, подозревал Любимов, с ним могут сделать в СССР то же самое, что и с академиком Сахаровым. Последний спектакль любимовской эпохи "Товарищ, верь" состоялся 19 апреля 1984 года, а назавтра была назначена встреча с начальством. На 10 часов мы назначаем свое собрание. Мы – это Губенко, Золотухин, я. Обращаемся ко всем: "Театр должен жить. Любимов – там, он не хочет оставаться там. У нас есть шанс его вернуть. Поэтому ни слова, враждебного Эфросу. Договорились?" – "Договорились". Вдруг один актер говорит: "А я все равно скажу, что эта эпоха – говно!" – "Делай что хочешь, но помни, что ты – с коллективом". Началось представление, начальство очень хмурилось, потому что ни одного аплодисмента, никто не встал. Забегая вперед, скажу, что Эфрос был потрясен тем, что мы совершенно не похожи на актеров, что мы – команда. Он-то думал, что мы – марионетки, что Любимов работал хлыстом. После выступления начальства и представления: "Вопросы есть? Вопросов нет", все обрадовались. И тут Медведев говорит: "Я хочу сказать". – "Слово народному артисту…" Тот встал: "Я хочу сказать, что сегодня – похороны театра". Тишина. Потом Маша Полицеймако: "Анатолий Васильевич, вас так любил Юрий Петрович, без преувеличений он вас спасал, когда вас гнали из Ленкома. Как вы могли прийти?" Встал Эфрос: "Я очень уважаю Юрия Петровича. Что делать – так произошло. Пройдет время, и вы поймете, что все было к лучшему". Опять кто-то (кажется, Таня Жукова) говорит: "Я помню, как мы работали с вами в "Вишневом саде". Сейчас вы говорите, что так произошло, а это – страшная беда".
На меня начинают смотреть мои товарищи, по какому-то товарищескому закону я должен был что-то сказать. И я в своем дурацком духе говорю: "А мне кажется, что все всё понимают. Мы взрослые люди и понимаем, что все шло так, как должно было идти у людей типа Анатолия Васильевича. Перед тем, как прийти в театр, он позвонил Боровскому, поговорил с Демидовой, поговорил со мной, поговорил с теми, кого он хорошо знает, и сказал: "Ребята, у меня на Бронной неважно идет, у вас тоже неважно идет – давайте поработаем, тем более начальство этого хочет". Это первое. Во-вторых, мы знаем, что хорошо, что плохо, мы знаем, какая разница между Иешуа и Иудой". (Ночью по "Голосу Америки" было сказано, что ведущий артист театра на Таганке назвал Эфроса Иудой). Эфрос после меня берет слово: "Я понимаю, Веня, что ты имеешь в виду. Я действительно должен был бы поговорить с теми, с кем я в хороших отношениях, – с Аллой Демидовой, с Давидом и с тобой. Но я – другой человек. И поверьте, так будет лучше. Вопросов нет?" – "Нет". Разошлись. И Эфрос на следующий день потребовал, чтобы меня исключили из художественного совета. Медведева выгнали из театра. Прошло два месяца жизни при Эфросе, и я увидел, что артисты, с которыми мы договорились, что будем терпеть его ради Любимова (нас вызвали и объяснили, что выступления за Любимова имеют политический характер), приспосабливаются к новой власти и начинают вести себя с Эфросом, как с любимым отцом. А подхалимаж начался всего через неделю. Тем подлее, конечно, фраза Виктора Розова, что Таганка его, Эфроса, убила. Таганка стелилась перед Эфросом.
Заманчивость Эфроса на первых разборах была очевидна. Его первый спектакль, который он поставил, придя на Таганку, был "На дне". Нарочно не придумаешь: так наложились события за кулисами на то, что происходило на сцене. Мы играли окончание своей жизни. И я это играл, и Ваня Бортник. Политика первого периода у Эфроса была довольно жесткой. Нам запретили все выезды, меня лишили всех видов заработка. Только детский театр меня спас, ставили мою пьесу "Мы играем Маяковского". Ну, мы с Галей (Галина Аксенова – режиссер, педагог, жена В. Смехова – М.З.) намеревались уехать куда-нибудь в Тулу учителями. Тогда я написал две работы про все это. Одна называлась "Тартюф, или Обманщик". Там изложены факты, но с сарказмом, диким, безумным, за который мне сегодня стыдно. Но тогда пришедшие на Таганку казались мне победителями: Оля Яковлева, любимая актриса Эфроса, швыряла в меня туфлями. Оля, моя подруга, с которой я делал на втором или третьем курсе студенческие работы. На Таганку она пришла как враг. А им казалось, что это мы враги. Что же до Любимова, то он был просто потрясен, что именно Эфрос согласился принять его театр.
В апреле 1984-го на Таганке сменилась власть, и тогда же любимовскому театру исполнилось 20 лет. Сначала собирались отмечать юбилей в театре – капустник, "Добрый человек", гости. Потом отменили капустник. Потом – спектакль. Выяснилось, что и гостей нельзя. Просто предложили на репетиции выпить по бокалу шампанского, лучше – по чашке чаю с пирожными. Наконец, на доске вывесили: в театре в дни юбилея, 22 и 23 апреля, – выходные. Театр опечатывают. А накануне меня позвали в парторганизацию, хотя я не член партии. Они все сидят, мои товарищи, члены партбюро. Разговариваем. Я поначалу выламываюсь, потому что не понимаю их фальшивого тона. После незабываемой фразы: "Вы хотите сказать, что вы – патриот, а мы все – не патриоты?" – я сорвался: "Есть разные формы патриотизма. Вы – на словах, а я могу себя сжечь за то, что люблю этот театр". Когда через несколько дней театр опечатали, за мной ездила машина КГБ: мол, он дал знать, что себя сожжет. Ленька Филатов замечательно пошутил: позвонил на проходную и сказал: "Сейчас привезут две канистры – так это для Вени Смехова. Он скоро подъедет. Передайте ему, пожалуйста, что канистры – с бензином". Машина КГБ на самом деле была, даже две. Мы ехали куда-то на похороны, и Галка моя, которая была настоящим агентом, уследила. Я стал метаться, чтобы сбить слежку, и возле суперважного объекта, Генштаба, вместо левого поворота, куда показывал, резко свернул в туннель. Через две секунды эта машина шла сзади. Любую машину бы там арестовали. Потом на телевидении я говорю своим партнерам: "Ребята, хотите посмотреть на машину КГБ, номер такой-то… Вот я двинусь с места на своей, она за мной поедет". – "Ну, ладно, Веня, – это же шпиономания!" Пожалуйста: я сел, двинулся, и откуда ни возьмись – эта машина. Я обернулся на них, у них лица были такие, что кино надо снимать! А 20-летие мы все-таки отметили. Совершенно фантастическое празднование в ресторане Дома литераторов устроил нам Булат Окуджава.
Потом началась перестройка. На наше счастье Горбачев оказался человеком, который помнил и любил театр Любимова. И запрещенное имя он произнес в кабинете Любимова после "Мизантропа". Посетил премьеру спектакля, поставленного Эфросом, и в кабинете Любимова говорит: "Ой, молодцы, что вы ничего не убрали" – "А как вам Любимов?" – "Для нас спектакли его были – во! "Антимиры" я помню", – и начинает рассказывать. В 1989-м Любимову вернули отнятое у него советское гражданство, и он вновь возглавил Таганку. А Эфрос умер в январе 1987-го.
Моё отношение к театру изменилось тогда, когда умер Бродский. На моем вполне скромном уровне самооценки, по уходу Бродского стало ясно, что все, что на него накатывала критика, замолкло. Совершенно другая оценка человека: освещение меняется совершенно, ракурс меняется, и Бродский оттуда позволяет работать с его текстом, текст начинает оповещать меня о цене этого человека и, размышляя и записывая себе что-то, я стал многое понимать. Такие святые и мудрые люди, как Вячеслав Иванов, Борис Зингерман, Игорь Виноградов, Натан Эйдельман давно понимали, что произошло на Таганке и не переступали порог театра в его нелюбимовские годы. А Ульянов, Товстоногов, Ефремов только что не умоляли Эфроса не идти в это дело. Но он все-таки пошел. Так что мы не были такими уж бандитами».
Ну и, наконец, последнее дополнение. Изначально я долго мудрил над тем, в какой последовательности расположить своих тананковских героев. Что бы вы знали, дорогой читатель: это не такое уж и простое дело. Когда-то, например, в фойе театра первым висел портрет Любимова, затем шли: Губенко, художник Давид Боровский и далее – все прочие актёры. После разделения театра, Любимов выкинул портрет Губенко и повесил вместо него Золотухина. Валера попросил уборщиц снять свой лик. Любимов вернул его «взад» со словами: «Запомни: здесь ничего не должно делаться без моего ведома». Ну, так вот, Высоцкий у меня изначально стоял на первом месте, это даже не обсуждаемо. Настоящая «Таганка» блестяще, даже феерично жила исключительно и только при нём. И умерла вместе с этим удивительным гением – таково моё мнение. Далее я намеревался расположить очерк о Дупаке, как незаслуженно забытом, но «всамделишным» основателе «Таганки». Потом шли бы: Славина, как единственная представительница женской части труппы. А за ней уже: Любимов, Губенко, Золотухин, Филатов и так далее.
Поразмышляв, я отказался от своей схемы. Слишком уж она выглядела бы кустарной и неуклюжей. Поэтому таганковцы у меня даны просто в алфавитном порядке. Скромненько так и со вкусом. (Думается, здесь бы очень пригодилась та самая скобочка, которой пользуются для юмора интернет пользователи). Но вы и так понимаете меня, дорогие мои читатели.
…23 апреля исполняется 45 лет со дня рождения «Таганки». Сяду за стол, налью стакан водки, которую по велению врачей не пью уже 9 лет, и выпью за «свою «Таганку». А потом буду читать театральные программки. И с удивлением обнаружу, что в «Гамлета – сына прежнего и племянника нынешнего короля» всё-таки должен был играть Валерий Золотухин. Его фамилия напечатана после фамилии Высоцкого. А что запечатлено печатным станком, того не вырубить топором…
Дарьино – Москва, февраль 2019 года.