К книге
У порогаII
13%
II
2

Скопищем бедствий был для нас, ребят, завод Фокина, и мы, еще не вполне изуродованные нашим укротителем, тщетно метались у заводских стен в поисках спасения. Где оно? 

— Деньги! — сказал мне как-то рабочий канатного цеха Юшка Кочетков. — Деньги, паренек, начало и конец сущего. На небе — бог, на земле — рубль, вот тебе и вся премудрость. 

Почти то же самое говорил когда-то покойный отец мой, купеческий приказчик, чья вся жизнь прошла в мечтах о чудодейственном рубле. Смутно угадывая, что оба они — отец и Юшка — далеки от полного знания действительности, я принялся выпытывать правду у книг и перечитал за зиму почти все, чем полна была библиотечка, открытая в слободе дочерью Фокина. 

Зарываясь в груды книг и не находя в них ответа, я и не подозревал, что Дарья Викторовна, нарядная и ласковая королевна, построила для нас не библиотеку, а капкан. Ущемленный, оглушенный, надолго разочаровался я в печатном слове и повел жизнь не лучше, чем мои сверстники: сидел до рассвета по праздникам в кабачках, таскался за город, подманивал гармоникой гулящих девушек, иногда бушевал в хмелю и от тоски, от беспросветности подумывал о смерти. Я только не знал, как вернее покончить с собою: в воде или в огне, в петле или под ножом. Все эти виды смертной кончины не удовлетворяли меня, мне чудилась роковая скала, с которой бросаюсь в море, а то — бокал шипучего вина, отравленного колдовским ядом. И вот, те самые книги, в которых напрасно искал я разгадки мироздания, удержали меня от последнего шага: мне хотелось смерти не менее таинственной и пышной, чем это было у графа Монте-Кристо, у придворных короля Людовика Пятнадцатого, у рыцарей старой Англии. 

Но, без сомнения, смерть приманивала меня всерьез, настойчиво. И все вокруг поддерживало неугомонную тягу мою к забвению: и двенадцатичасовой беспросветный труд на заводе, и орава черносотенных прислужников хозяина, с их жестокостью к подросткам, и толпа безработных за воротами, с нетерпением поджидавших, когда кого-нибудь из нас выкинут на улицу. 

Не весело вспоминать хмурые тогдашние годы, задымленное навсегда небо, слободу с коростою ее улиц, харчевни, монопольки, базары-толкучки на Проломах, куда мы несли прикопленные недоеданием гроши в обмен на обноски. 

До сих пор, как в тяжелом сне, мерещатся мне кривобокие избы в заплатах, проголодь за тараканьими стенами, почернелые божьи лики по углам, гроздья золотушных ребят на печах, девчата, залапанные с отрочества похотью… И свадьбы с кровавыми драками, и похороны с пьяненькими черноризцами, с бабьим воем на всю слободу… А по вечерам, под воскресные дни — гундосые переборы монастырских колоколов, грачиный грай на свалах, за путями, очередь пьянчужек у кабака. 

Работали мы по триста сорок пять дней в году, не зная, что такое отпуск для отдыха, и не имея права болеть: когда мы заболевали или теряли силы в преждевременной старости, ворота завода выплевывали нас на мостовую. 

Две трети фокинской армии работали вручную, одними своими мускулами, но когда в помощь нам ставили машину, никто из администрации не думал о защите работника от увечий. В горячих цехах, у печей и за вальцами, еженедельно выбывали из строя десятки людей, и были на заводе участки, куда жены провожали своих мужей, как в окопы. 

Однажды на моих глазах пылающая проволока захватила в петлю вальцовщика и перегрызла его, и только спустя год, после долгих мытарств, семья погибшего получила вспомоществование в полтораста рублей… Такова была цена нашей жизни! 

И удивительно ли, что неугасимое пьянство свирепствовало среди фокинских работников: пили в трактирах и дома, пили перед работой и за работой… И он, наш повелитель, хозяин наш, не смущался диким, застойным этим пьянством. 

Помог мне вылезти из тогдашнего сумеречного моего состояния канатчик Кочетков, за балагурство прозванный Юшкою Дудою. Познакомился я с ним благодаря самозабвенному его пристрастию к пению: он пел, я ему подыгрывал на гармошке. Будучи вхож к подпольщикам, человек этот доставил меня однажды на очередную секретную беседу у слесаря Лямина, дяди Вани тож. 

Руководил кружком петербургский слесарь Степан Вагин. Многие ученики его стали позднее закадычными моими друзьями. Здесь же познакомился я и с Аннушкою Рудаковой. Стояла она за станком, в тянульно-проволочном цехе. Несмотря на свои совсем еще зеленые годы, она работала с бесстрашием в подполье. Ее покойная мать также трудилась на заводе, но об отце Аннушки никто ничего толком не слышал, и она сама избегала разговоров о нем. 

До завода окончила Аннушка начальную школу и затем две зимы бегала в городскую гимназию. Это было редчайшим явлением в нашем быту, но тот, кто знал мать Анны, не выражал особого удивления: пожилая работница готова была на самые тяжелые жертвы, лишь бы дать своей девчонке образование или, как у нас в слободе говорили, добиться для дочери «жизни по-людски». Надорванная непосильным трудом, вдова умерла в отчаянии за свою любимицу: Аннушка должна была покинуть школу, погубить себя за станком. Но она не погибла! Принятая чуть ли не в тринадцать лет на завод, Аннушка переселилась в семью вдовой подруги покойной своей матери, а эта вдова, работавшая на листопрокатке, свела ее с подпольщиками. 

Все в Анне притягивало меня: и резвый ее характер, и сметливость, и удивительные серые глаза, и тонкая, как бы застывшая на кончиках губ, усмешка. Она отличалась способностью подмечать в каждом из нас что-нибудь неловкое, неуклюжее, и эта ее усмешечка невольно заставляла меня оглядываться на себя, проверять свою одежонку, а подчас и свои мысли. Знакомство наше в кружке Вагина началось с того, что Анна вслух вспомнила о моем столкновении с хозяином. 

— Вояка! — рекомендовала она меня Вагину. — Мы тут стачкою хозяина припугиваем, а этот чуть не в рукопашную с ним!.. 

Было похоже, что девчонка насмехалась надо мною, и вот впервые, наряду с горячим любопытством, во мне зашевелилась неприязнь к ней. 

Полюбив эту девушку, я никогда, однако, не чувствовал себя непринужденно в ее обществе, и не было такой беседы у нас, когда бы мы не пытались уколоть друг друга, открыть один у другого какую-нибудь слабость. Может быть, в этой нашей непрочной дружбе сказывалась противоположность нашего духовного оклада: излишняя, как мне думалось, трезвость в мышлении Анны, склонность к мечтательности, к неудержимой порывистости у меня. При этом мы оба были самолюбивы до крайности, ревновали друг друга к нашему учителю Вагину, а я еще и завидовал Анне, ее успехам в марксистской науке. Даже смекалистый фрезеровщик Тит Шеповал и сам Кронид Дементьев, считавшийся передовым учеником кружка, уступали Анне в начитанности. 

— Что ж, она в гимназии обучалась, а мы в это время лямку тянули! — ворчливо объяснял я товарищам успехи Рудаковой.

Это было нехорошо — думать так, но ведь и Аннушка не отличалась скромностью: она обычно непрошенно врывалась в кружковые беседы и бесцеремонно, не ожидая слова учителя, поправляла нас. У нее и в будничных разговорах проскальзывало это досадное умничанье: слушая, она следила за каждым вашим движением, как бы процеживая сквозь незримое сито всякое ваше слово. А допустив в свою очередь какую-либо оплошность и при этом уличенная, она бледнела и готова была от обиды на себя плакать. Впрочем, переживая глубоко свои ошибки, она никогда не защищала их. Правдивость являлась несомненною чертою ее характера, и это, как ни странно, также не всегда было по душе мне. Я как бы прозревал в Аннушке те человеческие ценности, которых проклятая судьба лишила многих из нас. Самую манеру Анны говорить в глаза правду, ни с чем не считаясь, я понимал как свойство и право избранников, людей независимых и жестокосердых. Конечно, был неправ я, как неправ и во многом другом, что выделяло Анну из круга моих, усвоенных от дедов, представлений о женщине. Покорность, скромность, умение держать себя в тени, — вот что бессознательно искал я у Аннушки и — не находил. И было мне это тем более обидно, чем сильнее, с течением времени, я убеждался в серьезности своего чувства к девушке. 

Отвечала ли она, как говорится, взаимностью мне? И да, и нет. То есть порою — да, порою — нет. Так, по крайней мере, мне чудилось вплоть до того часа, когда не словами, а делом, рискуя жизнью, Анна сказала свое «да». 

Случилось это позже, много позже, уже после нашей сибирской ссылки, после революционного переворота в Шугаевске, в один из моментов, когда старик Фокин, хозяин наш, вновь столкнулся со мною… Да, поверженный, сломленный в открытом бою, он еще раз настиг меня, чтобы нанести удар с тыла. 

Не стану, впрочем, забегать вперед. Мне еще следует остановиться на второй моей встрече с Фокиным. Именно тогда он, властитель шугаевский, кинул мне вещее слово и как бы предупредил меня о готовившемся нападении в будущем. 

Началась мировая война, завод перешел на работу по обороне. Где-то там, на границах, лилась кровь, город наш пел, пил, веселился, прибыли заводчика Фокина сказочно росли, по цехам устанавливались порядки, которым позавидовала бы тюрьма. 

И вот разразилась стачка. Мы предъявили Фокину требования. С ответом он медлил, усилил охрану: заводской полицейский надзиратель, прозванный нами Ванькою-Каином, располагал теперь, помимо своих людей, еще и отрядом конных, вооруженных до зубов, стражников. 

Стачечный комитет нервничал, толковали по цехам о близких арестах, об отправке стачечников на фронт. Верный своим приемам борьбы, Виктор Силыч попытался расколоть наш лагерь, заронить в наши ряды взаимное недоверие, подкупить слабых и темных, запугать неподкупных. И среди всех своих ухищрений он прибег к помощи грязных слухов, направленных против главарей стачки. Так, в ответ на сочиненную нами от имени РСДРП прокламацию, люди Фокина пустили по заводу подметные письма. В них большевик Вагин, учитель наш, именовался чужеземным шпионом, Кронид Дементьев, казначей стачечной кассы, обвинялся в хищениях кровных рабочих грошей. Не осталась без внимания и Аннушка Рудакова, изрядно намозолившая глаза охране своими хлопотами в слободе, среди рабочих семей. В одном из своих посланий «доброжелатели», ссылаясь на стариков, утверждали, будто она, Рудакова, произошла на свет благодаря сожительству ее матушки, листопрокатчицы, с Ванькою-Каином, причем правдоподобности ради «старики» намекали о «насильной любви» полицейского живоглота. 

Со свойственной ему легкомысленностью Юшка Дуда подсунул Анне безыменную бумажонку, и я был свидетелем, как близко приняла она к сердцу грязный навет. Вся вспыхнув, с навернувшимися на глаза слезами, молча покинула она тогда нас. 

— За родную мать обиделась, — объяснял нам озадаченный Дуда, а я, уничтожающе взглянув на него, прошипел: 

— Дурак! 

— Дурак и есть, — согласился канатчик, подумал, добавил: — Без отца росла Анна, вот и… выдумывает народец. 

Кажется, он сказал это не совсем уверенно, потому что, в конце концов, все могло быть у Фокина, где любой молодой работнице не было прохода от псиных ласк мастеров, десятников, охранников. 

Я твердо решил навестить Аннушку дома, разговориться по душам, наедине с нею. Но это так и не удалось мне. В сумерках того же дня я и Мальцев проникли во двор завода, чтобы проверить, действительно ли администрация заманила к магнитному крану чернорабочих: прошел такой слух. Не обнаружив у крана никого, мы повернули назад, к глухим северным воротам, наткнулись здесь на стражу и были вынуждены направиться к главным воротам. Благополучно миновав контору, мы уже приближались к выходу, когда за нами раздался знакомый хрипловатый голос паспортиста Сергеева: 

— Эй, стой-постой! 

Мы задержали шаг, паспортист нагнал нас. 

— Хозяин к себе велел! — проговорил он, кладя мне на плечо руку. 

— Меня? 

— Тебя, тебя! — подтвердил паспортист. — Он сверху, из окна, доглядел… «Давай, говорит, этого… долговязого сюда». 

Я взглянул на Мальцева, тот сказал: 

— Иди, обожду… Только, чур, ухо востро… Понял? 

Поколебавшись, я все же завернул к крылечку. Коридорами паспортист провел меня наверх, к кабинету заводчика. 

— Шагай, Глотов. 

Фокин только что окончил разговор со своим управляющим. Отослав его прочь, он оглядел меня из-под насупленных бурых бровей. 

— Глотов? 

— Так. 

— С вальцетокарного? 

— Да. 

— Садись. 

Я приготовился выслушать нотации, упреки, быть может, выпытывание о наших стачечных планах… Ничего подобного не последовало. Ухмыльнувшись в бороду, Фокин сказал: 

— Э, вон ты какой… длинный сделался. Теперь уж, видно, посошком-то тебя не достать? 

Он намекал на нашу первую, три года назад, встречу, и я мог лишь подивиться памятливости старика. Я промолчал, не намереваясь уступать мирному тону разговора. Он неспеша спрятал глаза под густым навесом бровей и заговорил об ином. 

По сю пору звучит у меня в ушах то вкрадчивый, почти елейный, то раздосадованный, полный брезгливости, голос Фокина. 

Он знал о нас, без сомнения, все, что знали молодцы Ваньки-Каина, даже больше, и ему, верно, казалось тогда, что наша судьба — в его руках. Но он не был спокоен: ему недоставало уверенности, что с концом, который он приготовил нам, кончалась вражда к нему его рабочих. Потому, надо полагать, он и пожелал слышать меня, самого молодого среди стачечного комитета. И не скрою: как ни был к тому времени зрел и зорок я, Фокину не раз в течение случайной и непродолжительной нашей беседы удавалось возбуждать во мне любопытство. 

Он старался прикрыть цель своего внимания ко мне, тем не менее даже слепцу было бы очевидно: старый заводчик, подобно хирургу перед операцией, осматривал, прощупывал, «готовил» своего больного. 

Несомненно, в его глазах я был больным и притом опасным в общежитии. Вырвать, вырезать, отсечь зараженное место в рабочем теле завода — это, конечно, не все еще. Приходилось подумать о том, чтобы после нас не осталось зачумленных корней, ответвлений. 

Я догадывался, как трудно ему, и постарался избавить его от множества лишних вопросов. Я заговорил сам: о стачке и… о неизбежности его крушения. Это-де уготовано историей, перед ним, заводчиком, сидел сейчас один из его могильщиков… Так мог говорить только человек моего возраста, впервые к тому же вступивший на арену вековой борьбы: весело, решительно, самоуверенно, как если бы по одну сторону стола сидел всемогущий Голиаф Шугаевска, а по другую — Давид с его пращей. 

Между прочим, я сказал: 

— Мы, рабочие, трудимся на себя лишь треть заводского дня, остальные две трети идут на дивиденды… 

Был это наивно дерзкий, но вынужденный ответ на вопрос хозяина о заработке токарей. Выслушав меня, старик покивал головою, как бы соглашаясь со мною, и вдруг спросил, не думаю ли я, токарь, что когда-нибудь будет наоборот: он, хозяин, получит одну треть, а две трети… 

Я прервал его. Нет, такого положения никогда не будет! Еще немного — и, чтобы жить как следует, люди труда перестанут вовсе терпеть посредников. 

Он выждал, не скажу ли еще чего, и, не дождавшись, понял, что, помимо колких этих рассуждений, ему не услышать от меня ничего. Не скрывая раздражения, он заговорил опять: не думаю ли я, что, в конце концов, бабы научатся рожать людей по одной мерке, с одинаковыми способностями? Где это токарь наслышался об уравнении под ранжир всех и каждого?.. 

— В церквах! — успокоил я старика, скрывая усмешку. — Об этом слышал я в церквах, с амвонов. 

Медленно он провел по мне режущим взглядом и промолчал. Тратить на меня дальше время было несуразно, бесполезно. Но ему неприятна, гадка была моя самоуверенность. 

— Ладно, иди! — кинул он мне. — Иди, «могильщик», но помни: где бы ты ни оказался, за что бы ни принялся, чем бы ни огородил себя… все равно — я найду тебя! 

Угроза! Как, должно быть, хотелось ему немедля, прямо из своего кабинета, отправить меня в острог и при этом видеть меня униженным. Однако острог — вещь для меня обеспеченная. Он знал об этом и смирился, на прощанье подал мне руку.

Предыдущая главаГлава 2 из 15Следующая глава