К книге
У порогаXI
73%
XI
11

Не раздумывая, присоединился я к отряду Ермила Мальцева и лишь за городом, в поле, почувствовал, как замотало меня это утро. Следовало передохнуть в городе, увидеть Дементьева, разобраться в обстановке, последить за судьбою тюремных товарищей, разузнать об Анне… Про себя я уже склонен был осуждать опрометчивый свой шаг, хотя, по совести говоря, мое участие в погоне могло оказаться более чем уместным. Ермил был прав, убеждая меня, что одному ему придется трудно, к тому же, отправляясь о ним, я наверстывал упущенное: в огне мне так и не довелось побывать. 

Мы находились за городом, когда, отдав необходимые распоряжения своим конникам, Ермил нагнал меня, поехал рядом. Кажется, он чувствовал себя не лучше меня. Еще бы! Ряд дней батальонный командир не вылезал из седла, а сегодня ему довелось перенести еще и бой. Просто было удивительно, что после всего он принял на себя новое, нелегкое задание штаба. 

Минутами Ермил клонил на грудь голову, и в его глазах появлялось что-то вроде пленки, как у засыпающих птиц. Превозмогая себя, он все же отвечал на мои вопросы и добавлял кое-что от себя. Так, я узнал о самом важном, что пережили подпольщики со дня их бегства в Подлужье до последнего часа. И тут, оживившись, Ермил вспомнил о вылазке Дуды за лекарями. 

— Понимаешь, он их провокацией поразил. «Пожалуйте, — говорит, — к нам, на завод, у нас хозяин помирает…» То есть вроде как сам Фокин, заводчик, при смерти… И обоих тех лекарей на грузовик. Приехали, он им говорит: «Хозяин действительно душу богу отдал, а перед смертушкой вон сколько людей поцарапал». И представил им наших раненых… Видал, чего, шут гороховый, удумал? 

Видя, что случай с лекарями меня не трогает, он заговорил о несчастье в семье сталевара Зотова. 

— Слышал: средний-то сынок их, Игнатий, в ремонтном который состоял, сукой оказался… На посылках контрразведка его содержала… Наши с поличным Игнатку накрыли! Вот уж старика-то жаль, такой верный старик… И выходит: батюшка у белых в тюрьме томится, сынок у них в лягашах бегает… 

Я выжидал момента, чтобы опросить об Анне. Или до сих пор о ней ничего не знали на заводе? 

— Стой, Ермил! О Рудаковой слышно что, нет? 

Задав свой вопрос, я затаился, готовя себя к любому ответу. 

— Цела-невредима, — откликнулся Ермил; помолчав, добавил: — С утра ее на заводе видели… Подалась будто с заводскими к тюрьме, тюрьму выручать. 

Ермил Мальцев не обязан был знать и не знал, как многие из окружающих, того, чем была для меня Анна. Но тусклый, полный равнодушия голос, каким говорил он об Анне, вызвал раздражение у меня. Только переспросив и убедившись, что равнодушие Ермила объяснялось уверенностью в благополучии Анны, я смог отдаться радости. 

Усталость мою как рукой сняло: Анна цела-невредима! 

По-новому вглядываюсь в Ермила: узнаю в нем себя, что-то от Анны, узнаю в нем всех, кого я любил, как любил себя в эти минуты. 

И те люди, что месили позади нас песок под копытами коней своих, и та вон стая галок, раскричавшаяся над леском к непогоде, и это небо, и эта земля под нами, — все, что видел и слышал я вокруг, было мило мне, как никогда, и близко, как никогда. Это — счастье! 

Человек — это вселенная, говорил я себе тогда, в дороге, поглядывая на Ермила. Говорю так и сегодня, спустя много лет, вспоминая погоню за генералом, первую весть об Анне, тогдашнее свое счастье. Прошлое принадлежало в те минуты Глотову так же, как и этот счастливый день его. История не знала, кажется, событий, которые не служили бы Никите Глотову. Все они, от первого раба, предпочитавшего морскую пучину тысячам дней в неволе галеры, от раба до коммунара, умирающего под камнями своей баррикады, жили и действовали для него, Никиты, и это их голос слышал он, подвигаясь полем, проселками, рядом с шугаевским крановщиком Мальцевым, это их жизненная сила, поток их дел и дум, никогда не отцветающих, наполняли его светом. 

Да, ты не одинок, поступь твоя не одинока, Никита! С тобою твои единомышленники, твой завод, город, гнезда городов, и сама вечность посылает в круг твоих чувств, твоих помыслов целительные волны. Поколения шлют тебе из пространства весть свою: это голос трав у подножия твоего роста, это волнующий прибой событий, подготовлявших тебя. 

Я начинаю постигать сегодня всех, кто открыл эту дорогу твоей жизни, кто первым вступил на нее. Они позади и с нами, я слышу настороженную тяжесть рук их на твоем плече. И разве не затем над материками пролился дождь их мысли и крови, чтобы ты и я, ты и я с тобою, оба мы стали нынче еще более счастливыми, чем даже тогда, в день освобождения Шугаевска? 

Отряд только что перебрался через речку, тройка вынесла тачанку на проселочную дорогу, к дачам. Пески как будто бы потвердели. Указывая плеткою куда-то за буерак, Ермил покричал: 

— Дача адвоката Ноландта… Вон-вон… крыша зеленая! В прошлом году с Шеповалом ночевал я у адвоката… Обыски загородные!.. Ты адвоката помнишь? Тот, который Рудакову перед царским судом защищал! 

Да, я хорошо помню этого либерала. В свое время Анна хлопотала о нем перед чекистами, а мое мнение всегда было такое: адвокат — лиса, старая лиса! 

— Лиса-то, брат, лиса, это верно! — подхватывает Ермил. — А нынче опять он Рудакову прикрыл… Говорил тебе я, нет? 

Он ни звука раньше не обронил о новой услуге нам адвоката, и, так как здесь опять упоминалась Анна, я вновь почувствовал горечь: разве трудно было Ермилу передать мне все сразу о Рудаковой? 

— У тебя вовсе память разболталась, Ермил! — откликаюсь я. — Как же адвокат укрыл Анну? 

— А так: казачишки — в город, она — сюда, на дачи… 

Я припоминаю свой разговор с Дементьевым: при свидании тот утаил от меня место пребывания Анны. 

— А в подполье о Рудаковой когда узнали? — обращаюсь к Ермилу с новым вопросом. 

— Вскорости и узнали. Да что! Она о себе сама дала знать… Слушай! 

И он рассказал все, что знал об Анне, вплоть до своего участия в передаче ей шифрованного наказа: скрываться терпеливо у адвоката, попутно наблюдать, слушать и передавать, что надо, подполью. 

— Голова у Кронида — палата, зря у него никто не посидит! — похвалился Ермил Дементьевым. 

Я замолчал, стараясь представить себе Анну в роли разведчицы подполья. 

— Но кто же окружал ее в доме адвоката? 

— Кто, кто! — уже ворчливо откликается

Ермил. — К адвокату городские заезжали, гости всякие… Из штаба тоже был один, от генерала… Ясно? 

— Ясно… — роняю я, одолевая внезапную хрипоту в голосе. — Ну и что же… имелись от Рудаковой сообщения? 

— А ты за кого принимаешь ее? — Ермил сурово вглядывается в меня. — Сообщала, как же! Насчет угрозы ремонтникам, в связи с бронепоездом — раз! О карателе-капитане — два! Эх, брат, — вскидывается он в седле, — вот уж всыпали мы капитану этому… Ты слушай! 

И он принялся за рассказ о сражении подлужан с войском капитана. Я слушал, стараясь развязаться с беспокойными мыслями, вернуть себе прежнее состояние счастливого возбуждения, но это решительно мне не удавалось. Что-то темное, как предчувствие беды, закрадывалось в мое сердце. 

Мы подвигались полем, проселками, мочежинами, и вместе с Мальцевым я старался помочь людям претерпеть тягости дороги. Две силы, две заботы владели подлуженскими конниками: догнать генерала с обозами, уберечь коня под стрелком. Без коня не взять и генерала, главное — конь. Поработать животному сегодня довелось с излишком, и ведь, как ни подходи к нему, животное уговорами, словом о генерале не подстегнешь. 

В попутном хуторке нам пришлось дать коням передышку, заодно подкрепились и люди. Хуторяне сообщили, что генерал простоял у них из-за поломки машины до полдня, обозы прошли еще позже, — пески, речушки, никудышные гати. Охрана при генерале — десяток сабель да стрелки в обозах. О пулеметах вовсе не было слышно. Видимо, бежал генерал налегке. — Много ли еще осталось до станции? Хуторяне прицеливались к нам, к нашей конной тяге и говорили, что к ночи, пожалуй, мы доберемся. Путь здесь измеряли не по верстам, а по нашим коням и нашим желаниям. 

— Слушай-ка! — перехватил меня Ермил при выезде из хутора. — Как ты рассуждаешь, кого генерал в заложники нахватал? 

Я качаю головой, он продолжает: 

— Ты вот о себе говорил… А знаешь, по всей видимости, тебя они тоже тащили в обоз… Поручик этот, солдат в конвое… Как полагаешь, а? 

Я полагал то же, что и Мальцев. Беспокойство мое росло, и вместе с сумерками, спустившимися на степь, завечерело и у меня на сердце. 

…Станцию мы заняли без единого выстрела: подобрались к ней в потемках с трех сторон. Четвертая, к Шугаевску, оставалась свободною. Но никто из солдат генерала не пытался воспользоваться этим: бежать было некуда, сопротивляться — бесполезно. К тому же внезапное наше появление оказалось столь неожиданным, что и те, кто захотел бы сопротивляться или по крайней мере бежать, не успели бы ни поднять оружия, ни вскочить в седло. 

На станции стояли вагоны, товарные и пассажирские, но не было паровоза. По приказу генерала начальник его штаба и двое офицеров сидели на телеграфе, пытаясь связаться с городом, с соседней станцией. Город молчал, соседняя станции отвечала: тяговой силою она не располагает, попробует снестись с соседом, где будто бы стоит какой-то фронтовой эшелон… За этими переговорами на телеграфе мы и застали господ офицеров. 

Вышло так, что Мальцев занялся розыском заложников, а мне довелось хлопотать и с генералом, и с его чинами. Впрочем, моя задача заключалась лишь в надзоре за действиями группы партизан во главе с бравым подлужанином из фронтовиков. 

Разоружив тех трех в телеграфной, мы оставили при них караул, а сами направились к вагону, в котором расположился генерал. Повидимому, Саханов ценил уединение и не желал расставаться со своими привычками даже в беспокойном пути. 

Оцепив вагон, мы вдвоем с командиром нашей группы поднялись в тамбур, оттуда, один за другим, ввалились в коридор. Крайнее купе было открыто, горели свечи, человек в солдатской куртке, с фартуком по горло расставлял на подмостках, застеленных скатертью, всяческую еду. Обернувшись к нам, человек крикнул: «Куда прете?!» Никифор Бавыкин, командир мой, жадно принюхивался к яствам и в ответ на окрик замахнулся на человека. Тот, стоя между нами и столом, продолжал кричать: «Сукины сыны, не видите, где находитесь?» И только теперь мой командир поднес к лицу крикуна наган. Человек попятился, умолк, но в ближнем купе с грохотом отодвинулась дверь, и сам генерал-майор Саханов просунул из-за двери голову. Коридорчик был освещен тускло. Все же я разглядел крылатую скобелевскую бороду и понял, что предо мною — начальник шугаевского гарнизона. Впопыхах Саханов набросил мундир поверх исподнего белья. Вероятно, он прилег вздремнуть, его голос, умеренно басовитый, был еще сонным. 

— Что такое? К-ко, к-хо… 

Генерал прочищал горло. 

Бавыкин метнул глазом из-под желтой соломенной брови в мою сторону: твой-де разговор, — и громко, скорее с раздражением, чем с насмешкою, я проговорил: 

— Ваше превосходительство, паровоз подан! 

Вглядываясь в меня, генерал по-стариковски, неуклюже, ощупывал рукою грудь — искал свои очки, что ли. Моя злая шутка не произвела впечатления, и я сам воспринял ее досадливо, как если бы, замахнувшись по дели, угодил рукою в пустоту. 

— Вы арестованы! 

Произнеся это, я подвинулся к нему. 

— Н-не понимаю! — пророкотал генерал и, отыскав в кармашке мундира пенсне, кинул его на нос. 

Теперь он разглядел нас. 

— С кем, собственно… — Он хотел, несомненно, обратиться к нам привычно: «С кем имею честь», но, во-время одернув себя, закончил крикливо: — Прошу… русским языком… 

Тогда, не выдержав, вмешался Бавыкин: 

— Русским языком и говорят… Одевайся! 

— Н-но па-а-азвольте… — задохнулся генерал и, как бы вникнув наконец в жуткий смысл нашего появления, отшатнулся внутрь купе. 

Бавыкин шагнул за ним, я удержал Бавыкина: скрыться генералу некуда, разве только на тот свет, но этого-то я и не ожидал от него. По всему было видно: слишком много растерял человек, и не ему, Саханову, сыскать сейчас то, необходимое, с чем удаляются из жизни по своей воле. Вскоре генерал показался снова. Глядя на него, приодевшегося, я никак не мог восстановить в своем сознании тех чувств ненависти, отвращения, какие овладевали мной при одном упоминании о начальнике белого гарнизона. Но Бавыкин вперил в генерала взгляд, полный страстного негодования. Для Бавыкина не существовало зла вне его носителей, как не существовало, например, для моряка попутного ветра, если на челне не было паруса — где парус, там и ветер, где ветер, там должен быть и парус. 

И не вчера ли еще генералу дул ветер попутный, не вчера ли еще снаряжал он солдат для кровавой борьбы с Шугаевском? 

— Оружие! — придвинулся я к генералу. 

В эту минуту из тамбура показался Мальцев. Стремительный шаг его, распахнутая вольно шинель, горластый голос сказали мне сразу: Ермил на взлете. 

— Сыскались? — вполоборота к нему спросил я. 

— Живы-невредимы! Перебросил всех из вагонов в здание… Шпану — в задний класс, своих — к буфету! — говорил Ермил, не обращая внимания на фигуру генерала у двери. — И знаешь… Зотов-то, старик-то, сталевар-то… здесь… Ей-ей!.. Это что? — прерывая себя, отвел он глаза на дверь и, не ожидая моего ответа, закричал в лицо генералу: — Ну, вашь благородь, сорвалась добыча твоя! Крючок не выдержал… 

Я отпросился у Ермила взглянуть на заложников. 

— Иди, иди! — немедля согласился тот. — Управимся без тебя… Только, чур, не надолго! — крикнул вслед мне. — Там видимо-невидимо беглецов всяких… Француз Бертран, капитан Неверов с завода, этот… как его!.. Ладно, разберемся! 

Я вышел наружу. П0 кровлям, в проводах, над тускло поблескивающими рельсами гулял черный ночной ветер, прибоем накатывали людской говор, лязг оружия. 

У входа в станционное здание, под колоколом, стояли двое партизан с винтовками. Ветер качал на кронштейне фонарь, свет от него вразмах осенял шинели, бородатые лица. 

— Семейства благородные сторожим! — проговорил один, узнавая меня. — И куда только девать их будем? 

Большая, казарменного вида, зала перегорожена была дощатою аркою, и за аркой помещался буфет, а по эту сторону — пассажирская. Освещаемая единственной у входа лампой, пассажирская тонула в глубоком сумраке. Одуряющая вонь давно непроветриваемого помещения, смешанная с острыми запахами духов и пудры, перехватила мне дыхание. Я шагал через узлы и чемоданы, через картонные коробки и корзины, наступал кому-то на ноги, ронял зонты, трости и все время ожидал, что за мною потянутся жалобы, упреки, может быть, брань. Но тишина, густая, вязкая, как воздух здесь, сопровождала меня. Я видел вороха голов в шляпках, в котелках, в фуражках чиновничьего покроя, видел устремленные в мою сторону глаза, поблескивающие в сумраке, как угли из-под пепла. Только подходя к арке, услышал я за собою детский плач. И этот голос своевольной, ни с чем не считающейся жизни, голос, безучастный к нам и нашей вражде, заставил меня оглянуться. Молодая женщина, стоя у скамьи на коленях, возилась с ребенком, кто-то ей помогал, чья-то рука трясла над скамьей погремушку… Мой взгляд столкнулся с взглядом женщины, и я отвернулся, ослепленный: сквозь влажное сияние материнской ласки, сминая его, хлынула на меня ненависть. И эта внезапная в глазах женщины смена одной страсти другою поразила меня. 

В буфетной было менее людно, сталевара Зотова я разглядел еще из прохода под аркою. Старик устроился за стойкою, у самовара. Он мало за время своего тюремного заточения изменился, как если бы долгая, полная тяжелых испытаний жизнь давно притупила здесь резец свой: все было сточено, заглажено, просверлено, и то, что еще оставалось у человеческой этой модели, уже не поддавалось изменениям. Фома Артемыч сохранил даже свой замызганный, зашарканный, подпаленный пиджачишко, и на его груди, под посеребренной бородкою, топорщился издревле знакомый мне синий, в полоску, ситчик. 

Я окликнул его, он метнул в меня из-под косматых бровей карими глазами, спустил с растопыренных пальцев блюдечко, встал, отряхнулся и мелким шажком направился ко мне. Не доходя немного, он занес ко рту руку, отер старательно у себя под усами и затем обнял меня. 

— Цел, Никитушка? — вымолвил он, и по голосу, глухому и трудному, вовсе незнакомому, я понял, что нет, не даром Фоме Артемычу досталась тюрьма. 

— Цел, Артемыч, цел… 

— Наш брат в огне не горит, в воде не тонет! 

И он щербато осклабился, не отнимая от моей груди своей руки, укрытой бурой, как железный мох, ворсиною. И те же, знакомые, излучины вен на руке: переплелись, как изгибы рек на географической карте. 

Мы садимся у стойки, нас тотчас же обступают. Тут Яков Худяков из болтового цеха, кладовщик Игнатьев, подручный кузнеца Швецова Емельян Синицын. Подошли, крадучись, двое инженеров — Росляков, начальник болтового цеха, Мижуев, он же Черномор, исполнявший при советах обязанности главного инженера. Оказывается, генерал прихватил и этих с собою… Мижуев — заложник, это еще понятно мне. Но… Росляков, дважды подвергавшийся аресту при советской власти, всегда враждовавший с рабочими! Как он-то угодил в немилость к генералу? Допытываться, разузнавать было некогда, тем более, что вслед за инженерами мне представили человека, которого я также не ожидал встретить среди генеральских заложников: профессора Шахова, да не одного, а с дочерью, подростком. Видимо, генеральский режим восстановил против себя все честное даже среди мирных обывателей! Впрочем, Шахов слыл в городе народным социалистом, был членом Государственной думы, читал лекции в рабочих аудиториях, не отказывал и нам с Анною по наробразу в своих выступлениях. Историк Шахов не узнал во мне шугаевского комиссара просвещения, вероятно, потому, что чаще ему доводилось иметь дело с Анною. Я постарался отделаться от разговора, к которому профессор приготовился, я предпочитал уединиться со стариком Зотовым, унять тревожную возню в мыслях, пригреться около него. Ни о Владиславе Санто, ни о Марфуше Нечаевой никто из тюремных арестантов не знал здесь… Я беру Фому Артемыча под руку и направляюсь с ним за стойку, подальше от людей, но тут в буфетную влетает Ермил. Генерала он оставил под караулом и теперь хотел бы, чтобы я занялся с ним, Мальцевым, беженцами. Оказывается, в числе бежавших в обозе генерала были не только господа вроде предводителя дворянства Безрукова или отъявленного врага нашего, меньшевика Савина, а и кое-кто из либеральных шугаевцев, среди них вся семья адвоката Ноландта: сам адвокат, сестра его, шурин его — ученый биолог Погодин с супругою, с сыном-офицером, с дочерью. 

— Где же они? — спрашиваю Ермила, втайне надеясь отложить тяжелую возню с беглецами до утра. 

Впрочем, с адвокатом я непрочь был встретиться. 

— Семьи здесь, в пассажирской, а весь мужской ряд держим в товарных, — откликается Ермил и, как бы угадывая мое настроение, спешит добавить: — Видишь ли, оставаться с этим народцем на станции, пока наши справятся с подорванным мостом, нельзя. Вдруг обнаружатся белые по линии? Придется с рассветом тем же путем в город. 

— И всех… с собою? 

— А как иначе? Кони, повозки — на мази. Представим всех чертей штабу, пускай штаб решает с каждым. 

Ермил был прав, тем более, что наши попытки связаться с городом успеха не имели: возможно, на линии телеграфа повреждения, могло случиться и так, что дорогу к городу перехватила одна из белых банд. 

Все же я не представлял себе, какие следовало принять меры по отношению к беженцам. Ермил объяснил: отобрать, взять под охрану более опасных, остальных — в обоз. 

— Ты вот что, — предлагает Ермил, — иди ты в багажное помещение, садись за стол, а я крикну своим, чтобы тащили к нам по одному. 

Следуя со мною к выходу, он, озираючись на заложников, спросил с тревогой: 

— Ну, как… старик Зотов? Ты, часом, не проговорился ему насчет Игнатки? Нет? То-то! Доставим к семье, с семьей ему это горе легче перенести.

То, что Ермилу представлялось простым и не требующим много времени — опросить, прощупать беженцев, — заняло у нас всю ночь. Только перед самым рассветом мне удалось там же, в багажной, устроиться на отдых. Это был короткий тревожный сон, в котором я продолжал ощупывать и распутывать густую паутину людской трусости, подлости, лукавства. Особенно, помнится, преследовал меня адвокат Ноландт, обернувшийся в черепахоподобное существо с голым черепом, с огромной, похожей на кусок мяса, нижней губою: полз за мною, причмокивал, шипел по-змеиному. А между тем въяве был он страшно жалок, этот Лев Клавдиевич, и когда, вслед за его сообщением об Анне Рудаковой, которую он приютил на своей даче в качестве племянницы, я спросил: как, при каких обстоятельствах покинул хозяин дома гостью и что теперь с нею? — человек этот покраснел так, что казалось, будто на голом черепе его проступили капли крови. Конечно, он не знал и не мог ничего знать о «племяннице», оставив дом внезапно, «на произвол судьбы»… И не ради себя поступил так, видите ли, старый Ноландт, а ради сына, который мобилизован белыми и должен был благодаря этому бежать из города, спасаться. «Но его нет! — восклицал он. — Боже мой, его нет здесь до сих пор». 

С зарею к городу от станции двинулся огромный обоз — телеги, брички, двуколки, тарантасы, плетеные шарабаны, даже беговые дрожки с двумя кооператорами, членами губернского комитета социалистов-революционеров. Отличные породистые кони именитых горожан шли вперемежку с костлявыми клячами горожан попроще. Машину генерала Саханова из-за поломок и неимения бензина пришлось оставить на станции. Поместился генерал вместе с предводителем дворянства Безруковым и двумя офицерами штаба в полковой арбе. Арба была такая высокая, что Александр Безруков вылезал по нужде наружу с помощью подлуженских конвоиров. Пожилой, смуглолицый, кудреватый, предводитель дворянства походил выдающимися своими бедрами на женщину с турнюром, и конвоиры, пособляя ему, ухмылялись в бороды. «То ли предводитель, то ли предводительша!» 

За арбою генерала подвигались еще две, такие же — с чинами, с писарями штаба. Шел затем нарядный фаэтон мукомола Исидора Глаголева, заваленный чемоданами, портпледами, какими-то мешками. За Глаголевым в мужичьей повозке устроился помощник присяжного поверенного, меньшевик Дорофей Савин со своею рослой, похожей на гвардейца, супругою. Супруга басовито переругивалась с конниками, а Дорофей сидел покорно и молча, близоруко помигивая под ветром сырыми глазками, всунувши скулы в поднятый воротник пальто. Ближе к хвосту обоза, наполненного детьми и женщинами, среди солдат о поклажею, тащились в телегах кое-кто из чиновников и биржевых дельцов, а среди них — администрация завода: экс-директор, француз Леон Бертран, уполномоченный командования на заводе капитан Неверов, инженер из военных саперов Кречетов, начальник прокатки Жбыхов, начальник мартеновского цеха Самойлов, еще кто-то. 

Странное это было зрелище, наш обоз. Кого и чего только не было здесь! «Всякой твари по паре», — говорил Ермил невесело. Он охотно оставил бы население старого Шугаевска на станции или вывалил бы его вместе с его добром где-нибудь по пути в овражках… Но… штаб наказывал все это доставить в город. 

В хвосте обоза тянулись повозки с семьями беглецов, и вот этого-то места Ермил особенно избегал. Не то чтобы женщины с детьми, с нянями, с кормилицами были особенно беспокойны и требовательны. Нет! Жены всех этих капитанов, коллежских асессоров, помещиков и коммерсантов держали себя тихо, покорно и безропотно. Но в безропотной их покорности таилось что-то сумрачное, зловеще выжидающее, и было еще такое здесь, что вселяло в сердце Ермила неясную ему самому тревогу, как если бы молодые, нарядные, умело откормленные матери, жены и сестры из поверженного шугаевского общества представляли собою угрозу городу, заводу, всему краю! А между тем, повторяю, вели себя женщины кротко, и некоторые из них, как бы чувствуя тайную, недозволенную власть свою, рассыпались перед нами в благодарностях за то немногое, что мы позволяли им: неурочные остановки, замена открытых повозок закрытыми и прочее. Они слали встречу нам улыбки, провожали нас более настойчивыми, чем это требовало простое любопытство, взглядами. Несомненно, без уговору между собою, в едином порыве самосохранения, они все без исключения старались смирить нас, врагов своих, внушить нам, как следовало держаться с ними. Но я улавливал в полусогретых и робких улыбках, в том, как приглядывались к нам иные из них, нечто более значительное, чем простое желание смягчить наши сердца. Чувствуя свою беззащитность и ненадежность тех, кто укрывал их до сих пор, они тянулись мимовольно, едва ли вполне сознавая это, к людям враждебного им, но побеждающего на их глазах лагеря. Извечная сила материнства, жажда роста, опыления, властный голос крови сказывались здесь с тою неукротимостью, с какою полые воды, встретив на своем пути каменную граду, выходят из берегов, роют себе новые русла. 

День был дождливый, ветреный, с колеблющимися кисейными далями, с мокрым глянцем на придорожных соснах, с морщинистыми под ветром лужами по рытвинам. К сумеркам из-за облачной завесы, на западе, прорвалось мутное солнечное зарево. Обоз спускался к дачному поселку, до города оставалось верст десять, не больше. Ко мне подъехал Ермил. 

— Тут усадьба Ноландта скоро… Не мешало бы заглянуть! Шут его знает, кто там сейчас?.. У адвоката — слышал? — сынок младший в гарнизоне генерала. 

Я согласился с ним: заглянуть следовало. 

— Пошлем-ка Бавыкина с парою конников… — предложил Ермил, поворачивая от меня. 

Я остановил его: 

— А что если мне туда? 

Он чуть подумал. 

— И то дело! Только не задерживайся. 

— На переправе догоню, будь покоен.

Предыдущая главаГлава 11 из 15Следующая глава