Все еще во хмелю, он сказал:
– Лучшая ночь в моей жизни. На занавес вызвали миллион раз. Пришли все друзья. И посмотри на себя, красотка. Овации. Постановка вне Бродвея, для знатоков, для ценителей. А бар! А дорога домой, под звездами!
– Слова подводят тебя, любовь моя, – сказала Матильда.
[Неверно. Слова сегодня не подвели. Ценители, высший суд, невидимо расселись по углам зала. Смотрели с пристрастием, пораскинули умом и решили, что это хорошо.]
– Теперь тело берет верх, – сказал он, и она была готова к тому, что он задумал, но, когда вернулась из ванной, он спал, голый, поверх одеяла, и она укрыла его, поцеловала в веки, попробовала, каков на вкус триумф. Насладилась им – и уснула.
– Малыш, пьеса же об Эразме. Ее нельзя назвать «Онейрой».
– Почему? – удивился Лотто. – Хорошее же название.
– Его никто не запомнит. Никто не знает, что оно значит. И я не знаю.
– Онейрои – сыновья Нюкты, Ночи. Они персонификация снов. Братья: Гипнос, Танатос и Герас. Сон, Смерть и Старость. Это, детка, пьеса о снах Эразма, князя гуманистов! Незаконнорожденного сына католического священника, осиротевшего в эпидемию бубонной чумы в 1483 году. Безответно влюбленного в юношу…
– Да я-то прочла пьесу, я знаю…
– А потом, само слово «Онейрой» кажется мне комичным. Это Эразм сказал, что в стране слепых и одноглазый – король. Одноглазый король. Roi d'un oeil. Онейрой.
– А… – сказала Матильда.
Она невольно поморщилась, когда он заговорил по-французски; в колледже у нее специализация была сразу по трем предметам: французскому, истории искусств и классической литературе.
Темно-фиолетовый георгин в окне, выходящем в сад, блеск осеннего солнца.
Она подошла к Лотто, уложила подбородок ему на плечо, запустила руки в штаны и сказала:
– Что ж. Сексуальная пьеска.
– Да, – сказал он. – А у тебя нежные руки, жена моя.
– Я просто здороваюсь с твоим одноглазым королем.
– О, любовь моя, – сказал он. – Какая ты умница. Это название куда лучше.
– Я знаю, – сказала она. – Пользуйся.
– Ты сама щедрость, – сказал он.
– Только мне не нравится, как твой король на меня косится. Злобно. Своим одним глазом.
– Отрубить ему голову! – сказал он и понес ее в спальню.
– Не то чтобы я с ними согласна, – сказала она. – Но с твоей стороны это было отвязно – в разгар бостонской метели написать о трех горничных в карибском отеле.
Он лежал головой на сгибе локтя, и головы не поднял. Полы гостиной новой квартиры во втором этаже, которую они купили, еще застланы газетами. На ковер денег пока не хватало. Строгий блеск дубовых полов напомнил ему о ней.
– Фиби Дельмар, да-да, – сказал он. – Она ненавидит все, что я сделал и сделаю. Культурный наскок, я не знаю, напористый и визгливый. Но с какой стати эта критикесса из «Таймс» приплела сюда деньги моей матери? Какое это имеет отношение к делу? Я вот сейчас отопление включить не могу позволить себе, ее это волнует? И почему мне нельзя писать о бедноте, если я вырос в достатке? Она что, не в курсе, что такое художественный вымысел?
– Отопление мы можем себе позволить, – сказала она, – а вот кабельное телевидение, пожалуй, что нет. Но в остальном рецензия неплохая.
– Мутная, – простонал он. – Мне хочется умереть.
[Через неделю самолеты пойдут на таран в миле от того места, где Матильда служила, и она выронит из рук чашку на пол; а Лотто, который был дома, напялит кроссовки и пробежит сорок три квартала на север до ее офиса с дверью-вертушкой, влетит туда и увидит, как она выходит через параллельный отсек. Они уставятся друг на друга, выцветших, сквозь стекло, когда она будет снаружи, а он внутри, и он почувствует смутный стыд поперек своей паники, хотя источник его – тот самый момент с интенсивностью его крошечного отчаяния – уже стерся из памяти.]
– Как театрально! – сказала она. – Но Фиби Дельмар победит, если ты умрешь. Нет, ты просто напиши еще, напиши новую.
– О чем? – спросил он. – Я уже выдохся. Иссяк в тридцать три года.
– Вернись к тому, что ты знаешь, – сказала она.
– Ничего я не знаю, – сказал он.
– Ты знаешь меня, – сказала она.
Он поднял лицо, испачканное газетной краской, и заулыбался.
– А ведь правда, – сказал он.
[На крыльце усадебного дома Оливия в белом теннисном костюме ждет, когда выйдет Джозеф. Мать Джозефа сидит в кресле-качалке, в руке у нее бокал охлажденного белого с содовой.]
ДРИАДА: А теперь подойдите-ка сюда и присядьте. Я рада, что у нас есть минутка поболтать. Джозеф редко приводит домой девушек. Дни благодарения мы с ним, как правило, проводим вдвоем. Семья! Но почему вы ничего не расскажете о себе, дорогая? Откуда вы родом? Чем занимаются ваши родители?
ОЛИВИЯ: Ниоткуда. И ничем. У меня нет родителей, миссис Даттон.
ДРИАДА: Вот еще! Родители есть у всех. Не вышли же вы из чьей-нибудь головы? Тоже мне Минерва! Простите. Может, вам не нравятся ваши родители, да и мне, видит Бог, мои не нравятся тоже, но они у вас есть, это точно.
ОЛИВИЯ: Я сирота.
ДРИАДА: Сирота? И никто не захотел вас удочерить? Такую красавицу? Я в это не верю. Впрочем, вы, должно быть, замкнуты и угрюмы. О да, я вижу, угрюмы и замкнуты. Трудная девочка. И чрезмерно умна себе же во зло.
ОЛИВИЯ [после долгой паузы]: Джозеф что-то задерживается.
ДРИАДА: Мальчик тщеславен. Смотрит в зеркало, корчит рожи, любуется своей красивой прической. [Обе смеются.] В любом случае, вам явно не хочется толковать об этом, и я вас винить не стану. Уверена, рана еще болит, да, дорогая. Семья – это самое важное на свете. Важней ничего нет. Ведь именно семья определяет, кто ты такой. Без семьи ты никто.
[Оливия, вздрогнув, поднимает глаза. Дриада смотрит на нее, широко улыбаясь.]
ОЛИВИЯ: Я не никто.
ДРИАДА: Не хочу вас обидеть, дорогая, но я бы не была так уверена. Вы, конечно, хорошенькая, но вам нечего предложить такому парню, как Джоуи. И да, он влюблен, и что же? Он всегда в кого-то влюблен. И не стоит волноваться о том, что вы разобьете ему сердце. Оглянуться не успеешь, как у него появится новая девушка. Так что – сматывайтесь, и все. Сэкономьте нам время. Пусть он найдет кого-то более… подобающего.
ОЛИВИЯ [медленно]: Подобающего? Вы имеете в виду девушку из богатой семьи? Это забавно, миссис Даттон, потому что семья у меня есть. И по-царски богатая.
ДРИАДА: Вы что, врушка? Потому что либо соврали сейчас, либо врали, когда сказали, что сирота. Впрочем, с тех пор как вы здесь, я так и так не верю ни единому вашему слову.
ДЖОЗЕФ [Выходит, лучезарно улыбаясь и насвистывая]: Здравствуйте, красавицы.
ОЛИВИЯ: Я никогда не лгу, миссис Даттон. Я правдива до патологии. Я патологический правдоруб. А теперь, если позволите, мы пойдем поиграем в теннис с моим муженьком. [Ухмыляется.]
ДЖОЗЕФ: Оливия!
ДРИАДА [Встает.]: С кем со своим? С муженьком? Муженьком?! Джозеф!
– Это, знаешь ли, задевает. Даже, пожалуй, чересчур, – сказала Матильда, поднимая глаза. В уголках ее губ залегла горечь.
– Ты же познакомишься когда-нибудь с моей мамой, – сказал Лотто. – Я просто хочу, чтобы ты была готова. Она не перестает спрашивать, когда я найду хорошую девушку и остепенюсь наконец.
– Ну-ну, – сказала Матильда и глянула на него через стол, кофе и надкусанный рогалик. – Так, значит, патологический правдоруб?
Он встретился с ней взглядом. Подождал.
– Ну, ладно, – уступила она.
«Что подвигло молодого драматурга Ланселота Саттеруайта, чье дарование покуда что проявилось единственно в своеобычном переосмыслении жизни американского Юга, написать пьесу, восхваляющую Джона Уэйна Гейси, клоуна, подрабатывавшего на детских праздниках, педофила и серийного убийцу? И вот, будто недостаточно вялых диалогов, ужасных песен, которые а капелла исполняет сам Гейси, и красочных до натурализма сцен погрома и кровопролития, через три часа зрители покидают зал, недоумевая: зачем? Пьеса не просто нестерпимо плоха, она крайне дурного вкуса. Может, это реверанс Саттеруайта в сторону тех, кто рангом повыше, чем он, или своеобразная дань уважения Суини Тодду[11], но, увы, Ланселот Саттеруайт – не Стивен Сондхайм[12] и никогда им не станет», – зачитав это, Матильда отшвырнула газету. – Все как ты говорил. Фиби, будь она неладна, Дельмар.
– Всем остальным пьеса понравилось, – сказал он. – Мне обычно стыдновато, когда отзыв плохой. Но эта курица до того ничего не смыслит, что мне как-то по барабану.
– А по-моему, пьеса смешная, – сказала Матильда.
– Так и есть, – сказал Лотто. – Публика обсмеялась.
– Фиби Дельмар. Пять пьес, пять пасквилей. Похоже, эта женщина – дура, – сказала Матильда.
Они подняли глаза друг на друга и расплылись в улыбке.
– Ну да, «напиши еще», – сказал он, – я знаю.
– Ты гений, – сказала она, откладывая рукопись.
– Так побалуй меня, – сказал он.
– Охотно, – сказала она.
Салли и Рэйчел с ее новым мужем пришли на премьеру. Муж? Мужчина? А куда делась Элизабет? Матильда и Лотто в такси, направляясь на поздний завтрак, держались за руки, общались, но молча. Муж Рэйчел трещал без умолку, как попугай. «Приветливый болван», окрестила его потом Матильда. «Неуч-проныра», добавил Лотто.
– Что за дела? Я думал, она лесбиянка. Мне нравилась Элизабет. У Элизабет шикарная грудь. Где она подцепила этого наркомана?
– То, что у него татуировка на шее, еще не значит, что наркоман, – сказала Матильда и на мгновение задумалась. – Наверно.
Все выяснилось за яйцами «бенедикт». У Рэйчел после окончания колледжа случился тяжелый год. В ней кипело столько энергии, что ее руки порхали, как колибри, без остановки от тарелки к приборам, от бокала к волосам, от коленей снова к столу.
– В двадцать три не выходят замуж из-за того, что выдался неудачный год, – сказал Лотто.
– Да? А почему вы поженились в двадцать три, а, Лотто? – парировала Рэйчел. – Сделай милость, скажи.
– Туше, – пробормотала Матильда. Лотто посмотрел на нее. – Ну, на самом деле, нам было по двадцать два, – сказала она.
Но в любом случае, как Рэйчел сказала, год выдался непростой. Элизабет порвала с ней из-за того, что Рэйчел что-то там натворила. И что бы ни натворила, этого оказалось достаточно, чтобы Рэйчел покраснела еще сильней, а ее муж под столом сжал ей колено. Она вернулась домой, на пляж, под крыло к Салли. Пит работал там в дельфинарии.
– Ты ученый, Пит? – спросила Матильда.
– Нет, но я кормлю дельфинов, – сказал он.
Пит оказался тем, кто нужен, в самое нужное время, сказала Рэйчел. Да, и еще она поступает на юридический и, если Лотто не возражает, когда доучится, возьмет на себя трастовый фонд.
– Неужто Мувва и тебя отсекла тоже? – спросил Лотто. – Бедняжка. Обделили, лишили пышного празднества, о котором она мечтала. И не знала бы, кого пригласить, да и сама не пришла бы, но в охотку бы все спланировала. Для невесты – тебя, Рэйчел, – рукава-буфы. Торт размером с Чичен-Ицу. Девочки, раскидывающие цветы, в пышных юбочках. Вся родня-янки сгорает на солнце и лопается от зависти. И не удивлюсь, если бенефициаром траста она назначит какого-нибудь психа, спасающего питбулей, или что-то такое.
Пауза. Салли, морщась, принялась возиться с салфеткой.
– Она не отсекала меня, – тихо сказала Рэйчел.
Долгое молчание. Лотто сморгнул жгучую боль.
– Но я должен был подписать брачный контракт. Я получу всего два миллиона, – сказал Пит, состроив комично грустную мину, и все они опустили глаза в свои бокалы с «кровавой Мэри», а он, покраснев, добавил: – Я имел в виду, если случится что-то плохое. Но у нас все в порядке, да, детка? – И Рэйчел слегка кивнула.
Их коробило от него недолго; через шесть месяцев Элизабет, обладательница великолепных мягких сисек, очков «кошачий глаз», светлых волос и белой кожи, вернулась, и навсегда.
В театре Лотто наблюдал за сестрой и теткой. Через десять минут, когда у них потекла тушь, он вздохнул, расслабился и провел рукой по лицу.
После всех выходов на сцену, поздравлений, объятий и речи, обращенной к актерам, которые любили его, что было ясно по тому, как они на него смотрели, Матильда наконец вывела Лотто через заднюю дверь в бар, куда заранее попросила ассистентку доставить его семью.
Салли вскочила, разрыдалась и повисла у него на шее. Рэйчел крепко обхватила за талию. Пит метался туда-сюда, похлопывая Лотто по плечам. Салли прошептала ему на ухо:
– Я понятия не имела, мой сладкий, как сильно ты хочешь детей.
– Это все, что ты из этого поняла? – удивился Лотто. – Что я хочу детей?
– Ну… да, – сказала Рэйчел. – Вся пьеса о семье. О том, как что-то передается из поколения в поколение. О том, что, рождаясь, ты уже привязан к клочку семейной земли. На мой взгляд, это очевидно. К тому же Дороти беременна. А у Джули наверху ребенок. И даже Гувер всюду носит свое дитя на руках. Ты разве не это имел в виду?
– Нет, – рассмеялась Матильда.
А Лотто пожал плечами.
– Что ж, может быть, – сказал он.
Во время приема для випов, устроенного в черной коробке сцены, вбежал человечек. Скудная седина, выцветшая зеленая накидка – размахивая ее полами, он был похож на лунную моль.
– О мой дорогой мальчик, о мой дорогой, дорогой Лотто, ты сумел, ты добился того, чего, я всегда знал, ты добьешься! Театр у тебя в крови. Сегодня Талия поцеловала тебя в обе щеки!
Ланселот улыбнулся человечку, который, изображая Талию, расцеловывал его в щеки, и взял бокал шампанского с проносимого мимо подноса.
– Благодарю вас. Я высоко ставлю Алиенору Аквитанскую. Она гений, матерь современной поэзии. А теперь, простите меня, я знаю, что мы знакомы, но напомните мне, прошу вас, как именно мы познакомились?
Лотто улыбнулся, не сводя глаз с человечка, который запрокинул голову и сморгнул.
– Ох… Милый мальчик. Я прошу прощения. Видите ли, я с таким вниманием следил за вашей карьерой, с таким восхищением, и так хорошо знаю вас по вашим пьесам, что, конечно же, думал, что и вы меня помните. Ну, обычное авторское обольщение. Мне очень неловко. Я, видите ли, преподавал в вашей приготовительной школе. Дентон Трэшер. Ничего… – Он сделал глубокий вдох и театрально выдохнул. – Ничего не напоминает?
– Мне очень жаль, мистер Трэшер, – сказал Ланселот. – Но нет, ничего. У меня что-то неважно с памятью. Но огромное вам спасибо, что пришли и напомнили мне.
И улыбнулся сверху вниз человечку.
– Не помните… – сказал тот прерывистым голосом, а затем покраснел и как бы слинял, стоя на том же месте.
Матильда, которая все это время была рядом с мужем, удивилась. Память у него была острая, как алмазный резец. Он никогда не забывал лиц. Мог воспроизвести пьесу дословно, посмотрев ее всего дважды. Она смотрела, как он повернулся поцеловать руку легендарной звезде мюзикла, и за обаянием и легким смехом прозрела колючий напор.
Дентон Трэшер ушел.
Она взяла мужа под руку. Звезда мюзикла двинулась дальше. Лотто повернулся к жене, не говоря ни слова, положил голову ей на плечо и через две секунды, подзарядившись, выпрямился и снова встал в строй.
– «Стены, потолок, пол»? – переспросил продюсер. Вежливый, с сонными глазами, он скрывал в груди яростное сердце.
– Это первая часть трилогии об обездоленных, – сказал Лотто. – Одна и та же семья, но разные главные герои. Они теряют семейный дом. Там у них все. История, мебель, призраки. Трагедия. Мы надеемся, что все три части будут идти одновременно.
– Одновременно. Надо ж. Какие запросы, – сказал продюсер. – Это про что часть трилогии?
– Про психическое здоровье, – сказал Лотто.
– А «Последний глоток»? Дайте я угадаю, – сказал продюсер. – Алкоголизм?
– Потеря права выкупа, – пояснил Лотто. – А последняя часть, «Благодать», – это история солдата, который вернулся после Афганистана домой.
– «Благодать»? – переспросил продюсер. – Это про войну-то?!
– Я служил в морской пехоте в Афганистане, – сказал Лотто. – Всего две недели, но каждую секунду я думал, что вот-вот умру. И каждый раз, когда этого не случалось, я чувствовал на себе дыхание благодати. Хотя с религией расстался еще в детстве. Хотите верьте, хотите нет, но название подходящее.
– Вы меня убиваете. – Продюсер закрыл глаза, а открыв их, сказал: – Давайте сделаем так. Я пьесы прочту, и если они мне понравятся, мы их поставим. Вообще-то я поклонник «Источников». И «Гримуара». Сдается мне, у вас в башке там что-то варит.
– Договорились, – сказала Матильда из кухни, перекладывая из противня на тарелку хрустящее печенье с пряностями.
– Только не на Бродвее, – уточнил продюсер. – Может, где-то в Нью-Джерси.
– Ну, на первый заход, – сказала Матильда, накрывая на стол.
Продюсер рассмеялся, но никто смеха не подхватил.
– Вы что, серьезно? – спросил он.
– А вот прочтите. Увидите, – сказала Матильда.
Продюсер позвонил неделю спустя.
Трубку сняла Матильда.
– Увидел, – сказал продюсер.
– Я так и знала, – сказала Матильда. – Большинство в конце концов прозревает.
– А вы? – спросил продюсер. – Он ведь такой клоун, на первый взгляд. Все шуточки да улыбочки. Как вы, черт возьми, его разглядели?
– Да уж разглядела. Как встретила, так сразу и разглядела, – сказала она. – Он такая, знаете ли… сверхновая. И с тех пор каждый день.
И подумала: «Ну, почти каждый».
Подумала, но вслух не сказала.
Повесив трубку после разговора с продюсером, она прошла к Лотто через веранду их нового загородного дома [все еще в сайдинге и гипсокартоне, но она знала, что под этой дрянью скрыто нечто прекрасное: дикий камень, старые балки]. Перед домом вишневый сад, позади – ровное местечко, где будет бассейн. Несколько месяцев назад она уволилась с работы и всецело предалась делам мужа. Двухкомнатную квартиру они оставили за собой на тот случай, если понадобится переночевать в городе, а этот дом она доведет до совершенства. Жизнь богата возможностями. Или, вариант, просто богата; возможно, скоро ей не придется беспокоиться о телефонных счетах и жонглировать то той, то этой кредиткой. Перспектива вдохновляла и ослепляла.
Солнце еще и не грело почти, но джек-проповедник, болотный лук, уже высунулся из промерзлой земли. Лотто наблюдал, лежа, как просыпается мир, шаг за шагом. Они женаты семнадцать лет; она живет в самой глубине его сердца. И порой для него она сначала жена, а потом уж Матильда, сначала спутница жизни, а уж потом человек. Сначала абстракция, потом глубинное существо. Но не сейчас. Когда она шла по веранде, он внезапно увидел ее – Матильдой. С темным хлыстом посередке. Которым она взмахивает нежнейше, заставляя его, Лотто, вертеться.
Холодной рукой она притронулась к его животу, который он выставил на прожар, чтобы избыть зимнюю белизну.
– Выпендрежник!
– Актер под личиной драмодела, – печально проговорил он, – разве не обречен я вечно выпендриваться?
– Ну что ж. Каков есть, – сказала она. – Тебе позарез нужно, чтобы тебя все любили. Чтобы тебя видели.
– Ты видишь меня, – сказал он и, услышав эхо своих мыслей за минуту до этого, обрадовался.
– Да, вижу – сказала она.
– Сейчас же. Пожалуйста. Скажи, – попросил он.
Вскинув свои длинные руки, она потянулась. В ямках подмышек гнездышки выросших за зиму волос. Впору малиновок высиживать. Поглядела на него сверху вниз, форся своим знанием перед его неведением, опустила со вздохом руки и спросила:
– Что, правда хочешь узнать?
И он сказал:
– Господи, Матильда, ты меня убиваешь.
И она ответила:
– Берут. Поставят. Все три.
И он рассмеялся, и взял ее за руку, мозолистую от работ по дому, и исцеловал всю, от сломанного ногтя и пальца в царапинах вверх вплоть до шеи. Взвалил на плечо и кружил, пока земля не закачалась, а затем, поскольку воздух был ясный и птицы посматривали на них, проложил поцелуями дорожку в самый низ ее живота и там, не сходя с места, раскрыл сворки раковины.