К книге
СимагинСтраница 32
25%
Страница 32
32

Ненастоящая любовь — ежедневное напоминание того, что настоящей добиться не смог, нескончаемое свидетельство собственной несостоятельности…

Свинья! О чем ты думаешь? О себе, о себе! А Антон? А она сама? Какое право я имею из-за себя не лечить ее?

Выдался погожий день.

Морозно светящиеся облака медленными грядами плыли по ярко-синему небу. Тени печатались длинно и густо. Ледяное солнце ослепительно гравировало город, остро полыхая стеклами проносящихся машин.

Симагин издалека увидел Асю. Воздух застрял в горле, кровь приклеилась к стенкам сосудов. Он боялся встретить ее с мужчиной — нет, она шла одна, не торопясь, спокойная, во всем прежнем, очень похожая на себя, но совсем другая. Он вспомнил ее слова, адресованные его другу: мне нужно только то, что мне нужно, — и понял, что обречен. И решительно пошел навстречу.

— Здравствуй, Ася, — сказал он. — Видишь, солнышко специально, чтоб на лето похоже было…

Он сразу понял, что начал фальшиво. Это были слова из прежней жизни — прежнего Симагина прежней Асе, о прежнем солнышке. Симагин тосковал по тому себе смертельно, больше всего на свете он хотел стать прежним, и при виде Аси прежние слова так и рвались из горла. Но солнце было иным, осенним. Права на прежние слова он еще не заслужил.

— Смотрите-ка вы, — ответила Ася. — Шляпу надел. Кто ж это тебя надоумил?

— Ты не скучаешь?

— По кому? — спокойно парировала она.

— По нам с тобой.

— Нет.

— Я плохой?

— Ты никакой. Ты ничтожный, как моль. Вайсброд дал тебе идею и работу, я дала тебе любовь и ребенка — а сам ты не можешь ничего.

Он покивал.

— Скажи. Тот человек. Он не любит тебя?

— Мне неинтересно рассказывать.

— Я спрашиваю не из пустого любопытства. Это очень важно.

Она молчала. Но по ее лицу он понял. Он взял ее ладонь и поцеловал. Она позволила.

— Мне холодно, — с вызовом сказала она, позволяя.

— Ну, пойдем потихоньку, — предложил он. Они пошли потихоньку. Мимо монументального белоколонья Академии Наук, мимо облупленного салата Кунсткамеры.

— Я на пять минут. Надо поговорить, Ася.

— Неужели ты не понимаешь, Симагин, что мне больно и неприятно тебя видеть?

— Понимаю. Но это необходимо, я объясню. Только успокойся.

Она презрительно скривилась.

— Я спокойна. Это у тебя руки дрожат. Мадам твоя к тебе являлась?

— Нет, — ответил он, не сразу поняв. Разговор все время шел не туда. Он видел, что ее неприязнь нарастает, и это делало совсем бессмысленным его отчаянный подход.

— Странно. Я была уверена, что она должна как-то отметить годовщину своего апофеоза. Даже двух апофеозов, если мне не изменяет память. Уж не умерла ли родами?

— Ася. Ты сейчас любишь кого-нибудь?

— Я вас всех ненавижу, — сквозь зубы проговорила она. Это было то, что он надеялся услышать, и, видимо, она заметила тень непонятного ей удовлетворения, скользнувшую по его лицу, потому что остановилась — он остановился тоже — и, смерив его унижающим взглядом, добавила:

— Не беспокойся, спать мне есть с кем. А подштанники ему пусть жена стирает.

Она больна, одернул себя Симагин. Если бы он не знал этого прежде, то с очевидностью убедился бы теперь. В родном ему теле поселился другой человек. Но можно ли сказать о зарезанном, что он стал другим? Его просто зарезали. Пока не ускользнули минуты клинической смерти — надо лечить.

— Тебе было плохо со мной?

Ася неопределенно повела рукой.

— Дура была.

— Почему?

— По кочану, по капусте. Отстань от меня.

— Я хотел спросить, в чем это выражалось?

— Сидела в розовом сиропе и квакала.

— А как ты думаешь, Ася, Антону было…

— Антошка — мой сын! — крикнула она, сразу срываясь. — Мой! Ему хорошо!

— Да, я знаю. Ты чудесная, умная, заботливая мать. Разве я мог это забыть? Но с нами обоими ему было все-таки лучше. Или нет? Как ты думаешь?

— Я не дам тебе искалечить парня. Он мужчиной вырастет, а не пентюхом. Он только-только стал приходить в себя.

Он отрывисто рассмеялся и тут же оборвал себя.

— Прости.

— Не прощу. Иди смейся где-нибудь в другом месте. Хоть раз в жизни подумай обо мне.

— Я думаю о тебе.

— Ты обо мне не думаешь. Ты думаешь, как бы вернуть лестную игрушку. Ты ведь у нас ребенок. А если у ребенка отбирают игрушку — пусть даже не очень любимую, достаточно, что привычную, — он клянчит, на пузике ползает. Чтоб потом потешиться пять минут и на месяц кинуть в угол.

— Ты не хочешь, чтобы все вернулось?

— Упаси Бог. Опять караулить у окошка и трястись: то ли тебя автобусом переехало, то ли ты аспиранток портишь в творческой тиши лабораторий…

— Да, — сказал Симагин, — признаться, именно это я и думал услышать. Но все-таки мне кажется, что по… не по мне, не по нам, но хотя бы по себе ты тоскуешь. По той себе. Не отвечай. Послушай теперь ты меня еще чуть-чуть, только спокойно. Без ненависти, головой.

— Я совершенно спокойна. Если ты думаешь, что способен меня взволновать, — ты сильно обольщаешься на свой счет.

— Хорошо. Так вот. Сейчас это еще невозможно, во всяком случае, опасно. Придется подождать… ну, полгода. Я буду как вол пахать, ты меня знаешь. Я сделаю это абсолютно безопасным. Отфильтрую все, не относящееся к делу. Твоя личность, Ася… твое "я", которое, Ася, я очень люблю… — он глотнул, потому что горло опять грозило сжаться и не пропустить главные слова, — не пострадает. Не исказится ни на бит. Я обещаю.

— Что ты лопочешь?

— Я подсажу тебе свой спектр, и ты снова меня полюбишь. И мы снова будем счастливы, все трое. Трое, Ася!

В устремленных на него глазах серыми облаками заклубился мистический ужас.

— Ты… серьезно? — выдохнула Она.

— Абсолютно. Сегодня у нас двадцать третье октября. Обещаю уложиться, — он чуть улыбнулся, — к Восьмому марта. Праздник, как и в эту весну, мы встретим вместе. Ненависть и злоба улетят далеко-далеко, Ася. И мы с Антоном опять подарим тебе много цветов.

Она закусила губу и с ледяной ненавистью наотмашь ударила его по лицу. Сузившимися глазами проследила за реакцией. Его голова чуть мотнулась, веки дрогнули, и от боли в уголках глаз сразу проступили слезы. Тогда она ударила снова.

Набережная была полным-полна народу.

— Ты мне не ответила, Ася, — сказал Симагин.

— Послушай, — низко, хрипло сказала она. — Если я когда-нибудь почувствую, что ты становишься мне хоть вот настолько… интересен, — она показала кончик мизинца, — я сразу пойму, что ты сделал! И я перережу себе вены! — с угрозой выкрикнула она. — Запомни!

Резко повернувшись, она почти побежала. Он стоял. Она прошла шагов пять и будто налетела на стеклянную стену. Вернулась. Запрокинув голову, изо всех сил ударила его еще раз и снова бросилась прочь, и больше не возвращалась.

Она легко вскочила в автобус и на миг исчезла, потом появилась уже за стеклом. Симагин смотрел ей в лицо и ждал, что она хотя бы поднимет глаза, автобус никак не решался закрыть двери, словно тоже ждал чего-то, и Ася равнодушно ждала отправления, расплющенная толпой, — ведь теперь ее никто не прикрывал; наконец громада "Икаруса" утробно взревела, обдав Симагина черным перегаром, вписалась в поток плывущих по Дворцовому мосту машин и была видна очень долго.

Он брел по Менделеевской, загребая устилающие асфальт золотые листья. Мерз. Слепо вышел на мост Строителей. Вот и все, думал он. Вот и все. Вот и перевернулись мои вектора.

Это станет привычным. Я очерствею, оглохну. Перестану видеть, как сияет и зовет в сияние морской прибой. А если меня почему-либо полюбит женщина, я и этого не увижу…

Был вечер. Алый закат наполнял пространство. Симагину хотелось кричать. Он не чувствовал земли, словно катящийся ему под ноги огонь поднял его и нес в бережной кровавой руке. Вокруг были только безбрежный свет и гулкий огненный ветер. И Симагин влился в этот ветер, глядя, как исполинский рубиновый диск опадает в невообразимо далекую алую реку.

— Как легко, — пробормотал он. — Как высоко. Ветер стянул слова с лица, свирепо размотал их длинные клейкие нити и поволок в пустоту.

Созидающий башню сорвется,

Будет страшен стремительный лет,

И на дне мирового колодца

Он безумство свое проклянет.

И он взмыл в напряженно бьющийся, гудящий зенит.

— Подожди, — борясь со страхом сказал он. — Подожди!

Все замерло. Ветер остекленел, и Симагин, впечатанный в него, словно в янтарь, исчезающе малой точкой повис над городом, прервав исступленный полет.

Разрушающий будет раздавлен,

Опрокинут обломками плит.

И, всевидящим Богом оставлен,

Он о муке своей возопит.

А ушедший в ночные пещеры,

Или к заводям тихой реки

Повстречает свирепой пантеры

Наводящие ужас клыки.

Лиловое небо длинным языком плеснулось ему в лицо — он сердито мотнул головой.

— Сейчас-сейчас, — пробормотал он. Ему казалось, что сию вот минуту почти непостижимая истина откроется ему; он уже чувствовал, как некое боковое мерцание, примериваясь, шершаво клюнуло мозг.

Не избегнешь ты доли кровавой,

Что земным предназначила твердь.

Но молчи! Несравненное право —

Самому выбирать свою смерть.

— Ну, нет. — сказал Симагин.

Жизнь

А назавтра были развернуты разом все латентные точки рабочей спектрограммы. И лаборатория сгрудилась и замерла у считывающих пультов. И постаревший Володя, не знающий, куда девать пустые руки с желтыми ногтями. И Вадим со взглядом, молящим: "Не обмани". И сдержанный, одухотворенный Карамышев. И Вера, пытливо прикусившая вишневые губы, с восхищением смотрела на экран. Благоговейно умеряя дыхание, следили, как бьются под масштабными сетками загадочные, непривычной конфигурации всплески, в которых было… что?

Качественно иные состояния…

"Нелинейная стереометрия", — бросил Симагин стоявшему рядом Карамышеву. Тот был прям и напряжен, как струна. Кивнул: "Вечером я попробую разложить пару пиков по Риману". Мы успеем, думал Симагин, сгорбившись и опершись обеими руками на пульт. На экране трепетала жизнь следующего мира, и в этом мире уже начинали вызревать следующие счастья и несчастья. Антошкины, быть может. Мы успеем. Я все узнаю, думал Симагин. Господи, как тяжело. Когда-нибудь я все узнаю и пойму. Наверное, тогда станет еще тяжелее. Потому что рывком выдвинутся из мглы недомыслия давящие глыбы прежних ошибок. Скорее бы.

2. Человек Напротив

Пролог

Утрата, утрата, утрата! Томас Вулф

Вот я, как наученный самим опытом, говорю, что если бесы не имели бы сотрудниками своей злобы и лукавства людей, никоим образом, хотя это и смело утверждать, не могли бы они повредить кому-нибудь. Святой Симеон Новый Богослов

Печально люблю вокзалы.

Конечно, существуют и морские порты, они древнее. Бриз, волнующий одежду, кожу и душу так же, как и сверкающую синюю зыбь, привольно распахнутую до пределов мира — а словно бы даже и за них. Крики людей и вопли чаек. Разноязыкий говор, запахи жареного мяса, водорослей, оливкового масла… да разве перечислишь! Миллион запахов. Паруса. О паруса! Триремы — размашисто и нечеловечески ритмично взлетающие над прорубленной водой ряды весел; солнце полыхает на них, будто они из стекла. Узкие сходни; кажется, упруго подпрыгивая у тебя под ногами в ответ на каждый твой шаг, они озорно и заботливо подгоняют тебя от суетной, душной суши туда, туда… Тюки и бочки, пифосы и амфоры. Или: вибрирующий, могучий рокот машин под серым балтийским небом, уханье клаксонов. Стрелы голенастых кранов, склевывающих контейнеры, матерински склоненных над угольными ямами.

И эта даль — ослепительная, искусительная, словно бы уже не вполне от мира сего… Этот засасывающий лазурный простор, который то выкатывает тебе навстречу белогривую конную лаву Посейдона, то предлагает прохладную, безмятежную, бескорыстную ласку Тетис, слаще которой не бывает ласки…

Есть еще аэродромы, они величественнее. Отпечатки пальцев века на земной поверхности; плешины, прожженные в живой коже мира беспорядочно разлетающимися угольками, которые мечет полыхающий непонятно для кого грандиозный костер технологической цивилизации. Строгое, линейное движение людей, строгие голоса громкоговорителей. И потрясающий, иерихонский рев лайнеров. Я обмираю, словно ребенок, стою завороженный и минуту, и две, когда вижу противоестественно тяжко ползущую поперек неба натужно орущую тушу. Я все знаю, могу написать все уравнения, вычертить параллелограммы сил — аэродинамика, элероны, закрылки, неисчислимые табуны лошадей, бьющихся в теснинах турбин… но все равно, хоть убейте, не понимаю, как могут летать эти чудовищные стальные глыбы. Эти неодушевленные, ни целей, ни желаний своих не имеющие, пустотелые и безмозглые пирамиды Хеопса на крыльях… Ни одна птица, даже спасаясь от смерти и надрывно вкладывая всю отмеренную ей на годы жизни силу в одну секундную попытку быть быстрой, не догонит "Ту" или "Боинг". Ни один ураган, как бы ни торопился он пригнать ливень туда, где его ждет сожженная, умирающая земля, где люди с безнадежно погасшими глазами и сердцами готовятся к голодной смерти — не перегонит "Конкорда". Куда они так спешат?

И все-таки железнодорожные вокзалы, которых за последние два века так много насыпалось на жилые континенты, проще и ближе душе. Там нет попирающего небеса громового величия, там нет будоражащего кровь гипноза бескрайней лазури. Там все как в жизни — только наглядней, концентрированней и гротескней. Тревожно и тесно. Толпы, толпы; каша голов, плеч, барахла. Все всех обходят, все пропихиваются сквозь всех. Жизнь. Кто-то вежливо, не без неудобства для себя, уступает кому-то дорогу. Кто-то слепо, а то и нарочито, нахраписто не уступает, прет, будто хочет всех столкнуть с перрона — хотя, если вдуматься, зачем сталкивать с перрона жизни того, кого ты видишь в первый и в последний раз? Просто так. Мешает. На вокзале сразу видно, кто с кем. Сразу видно, кто — с кем-то, а кто — сам по себе. Если человек ждет, то это заметно с первого взгляда: он ждет, а не просто так стоит, задумавшись или любуясь пейзажем. Если уж человек уезжает, ему нипочем не сделать вид, что он остается и просто на минутку отвлекся; вы уж, дескать, извините, я с вами, вот я, просто отошел купить сигарет, просто задержали на работе, просто засиделся у друзей, разминаясь пивком — нет; он делает бесповоротный шаг, зачастую не оглядываясь даже, и вот его уже нет здесь, он в тамбуре, он в пути. Если уж человек приехал, ему ни за что не притвориться, будто он случайно забрел сюда, будто все здешнее ему совсем не нужно; ни за что ему не удастся смотреть свысока — он делает шаг, необратимый, словно прыжок младенца из материнского чрева, выходит на перрон и спешит куда-то, где ему действительно необходимо быть. Как правдив вокзал! Если кого-то хоть сколько-нибудь всерьез любят — ему рады, и это видно сразу; его непременно встречают, отбросив, чего бы это ни стоило, все иные дела, его хлопают по плечам, целуют, выхватывают чемодан или рюкзак, чтобы облегчить его путь хотя бы теперь; чтобы помочь. Если кому-то действительно жаль уезжать, он стоит до последнего у врат пути, у входа в вагон, чаще всего — мусоля сигарету за сигаретой, а потом, уже внутри, с холодной и отрешенной тоской смотрит на покинутый мир сквозь прозрачную, еще почти символическую, почти ненастоящую преграду, предвестницу настоящей; или плющит о нее нос, стучит ладонью и машет, машет тем, кто остался: я вернусь, я правда вернусь!

Предыдущая главаГлава 32 из 128Следующая глава